Текст книги "Осенний мост"
Автор книги: Такаси Мацуока
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 34 страниц)
Японская община Сан-Франциско была очень маленькой, просто по пальцам сосчитать, потому когда двое новоприбывших, приплывших на корабле, вырядились простолюдинами, это заметили все. Новоприбывшие не были ни торговцами, ни учеными, ни крестьянами. На них просто написано было, что они самураи, невзирая на все их усилия подражать западной манере одеваться и на отсутствие двух мечей, которые здесь, в Америке, они все равно не могли бы носить в открытую.
Мистеру Старку, представителю Гэндзи, князя Акаоки, в Сан-Франциско тут же было доложено, что двое приплывших японцев – самураи, и что они усердно распрашивают про госпожу Хэйко, малыша Макото и самого мистера Старка. Конечно же, доложили об этом не самому мистеру Старку непосредственно, поскольку он не говорил по-японски. Как обычно, сообщение приняла миссис Старк. Она поблагодарила тех, кто принес ей известия, и вручила им вознаграждение, хоть они и уверяли ее, что в этом совершенно нет необходимости. Они были счастливы услужить князю Гэндзи, который, хотя и не присутствовал здесь, благодаря своему представителю был ближайшим к ним князем. Америка – не Япония, и здесь, в Калифорнии, они совершенно не были обязаны служить кому бы то ни было из князей. Однако же, благоразумнее было следовать традиционным нормам поведения, пока не станет окончательно ясно, что в этом более нет необходимости. У каждого имелся хотя бы один знакомый, преждевременно уверовавший в наступление новой эпохи, не выказавший достаточно почтения тому, кому следовало бы, и в результате распростившийся с головой. Правда, в Америке ничего подобного не происходило, но к чему рисковать без нужды?
Через неделю новоприбывшие исчезли. Все подумали, что они двинулись через континент по недавно достроенной трансконтинентальной железной дороге, или уплыли на север или на юг, в Канаду, в Мексику или куда-нибудь еще.
По воле случая, в то же самое время на берег Сан-Францисского залива выбросило два тела. Точнее, то, что по виду напоминало останки двух тел. То, что не доели акулы, истрепало море, а недостача различных частей тел не позволяла определить, что же послужило причиной смерти. Гробовщик, нанятый городом как раз для подобных случаев, только и смог сказать, что тел, похоже, было все-таки два, поскольку ноги и одна рука не совпадали с сохранившейся частью торса – разве что тут имело место настолько странная несоразмерность, что этого человека было бы впору показывать в цирке. Кроме того, он с некоторой степенью уверенности утверждал, что оба тела, если только их действительно было два, принадлежали мужчинам, либо женщинам с очень мужеподобной внешностью. Все прочее относилось к разряду чистых домыслов. Гробовщик предположил, что покойники были либо мексиканцами, либо китайцами, либо индейцами, или, может даже, ирландцами, или неграми, или немцами – но точно не гавайцами. Гробовщик только раз в жизни имел дело с гавайцем – тот умер от множества выпущенных в него пуль, множественных колотых ран и ударов дубинкой (это стряслось в одной из городских гостиниц лет шесть назад), – и предположил, что гавайцы все такие – в смысле, редкостные здоровяки. Сохранившиеся же останки были недостаточно велики, чтобы принадлежать гавайцам. В этом он, в отличие от всего прочего, был уверен.
Учитывая состояние трупов и то, что гробовщик, как обычно, был навеселе, сказать что-либо точнее не представлялось возможным.
1882 год, монастырь МусиндоГоро, – сказала преподобная настоятельница Дзинтоку.
Она открыла глаза. Ее вывел из медитации не звон храмового колокола, а ее собственный голос, донесшийся из глубин памяти.
Остальные монахини, находящиеся в зале, продолжали сидеть недвижно и безмолвно. Они по себе знали, что следование сострадательному водительству Будды позволяет подавленным переживаниям и чувствам выйти на поверхность. Во время медитации нередко раздавались отдельные слова, так же как всхлипы, смех или даже похрапывание – со стороны тех, кто позволил вниманию рассеяться. Если требовалось какое-то воздействие, дежурная монахиня, вооруженная палкой, заботилась о том, чтобы сознательное бытие вернулось туда, где ему полагалось находиться.
Настоятельница почтительно поклонилась алтарю, затем – своим спутницам на Пути. Она мысленно поблагодарила Будду и божеств-хранителей храма за то, что те даровали ей покой во время медитации. Затем она покинула зал. Ночь уже почти прошла. Небо на востоке начало светлеть. Настоятельница поклонилась, благодаря за ниспосланный новый день.
Много лет назад, когда здесь были здесь руины, госпожа Эмилия сказала, что Мусиндо был женским монастырем, и вот здесь снова женский монастырь. Как летят годы!
Вот только что, казалось, было «тогда».
Один вздох – и уже «сейчас».
Когда преподобная настоятельница двинулась через двор, начал накрапывать дождик.
ТокиоМакото Старк сидел на подоконнике и скручивал папиросу. Он находился на четвертом, самом верхнем этаже гостиницы, большого и по большей части не занятого здания, расположенного в районе Цукудзи, отведенном для иностранцев. Из окна его комнаты видны были тяжелые серые тучи, нависшие над горами, что ограничивали с северо-запада равнину Канто. Если чувство направления не обманывало его, в Мусиндо сейчас шел дождь. Свернув папиросу, Макото сунул ее в рот, так, чтобы она небрежно свисала – как у задир-ковбоев Дикого Запада, о которых он читал в детстве в дешевых десятицентовых романчиках.
Чего он ожидал от этой поездки в Мусиндо? Он надеялся на какой-то иной результат, а то, что он получил, принесло лишь новое разочарование и путаницу. Быть может, и не было ничего особенного в том, что история сражения, как ее рассказывали мать и Мэттью Старк, отличалась от той, которую рассказывали монахини. Но все несоответствия, все расхождения теперь приобрели для него несоразмерно большое значение. Он приехал в Японию, чтобы выяснить одну-единственную истину – о своем происхождении, – и теперь опасался, что одной истины ему окажется недостаточно.
Макото вышел из гостиницы – папироса по-прежнему небрежно свисала из уголка рта, – и отправился прогуляться по Цукидзи. Просто не верилось, что чуть больше дюжины лет назад, когда императорская столица Токио еще была столицей сёгунов, Эдо, в этом самом районе располагались дворцы даймё, японских крупных феодалов, правивших Японией на протяжении тысячи лет. Теперь все эти дворцы исчезли, сменившись этой самой гостиницей, разнообразными магазинами и всяческими заведениями, обслуживающими иностранцев. Во всяком случае, таков был изначальный замысел. Но иностранцы не хлынули сюда потоком, как на то расчитывало новое правительство. Они по-прежнему предпочитали Йокогаму, порт, распололженный в двадцати милях западнее: там было больше комфорта, и общество было приятнее. Цукидзи был почти безлюден, и по сравнению с прочими районами города, кишашими людьми, производил жутковатое впечатление. Полицейский в воротах, одетый на европейский лад, поклонился выходящему Макото. Он стоял здесь не затем, чтобы помешать обычному японцу войти в Цукидзи, но, несомненно, его присутствие не придавало храбрости желающим войти.
Во время плавания через Тихий океан Макото сперва думал лишь о Гэндзи Окумити и о том, он ли его отец, а если да, то почему он его оставил. Но каким бы быстроходным ни был пароход, плавание все-таки измерялось неделями. А подобную сосредоточенность на одной мысли могли поддерживать лишь гнев и горечь. Время же действовало благотворно. Равно как и чистый морской воздух, очищающее чередование яркого солца и дождей, бескрайний океанский простор, жизненный ритм самого корабля. К собственному удивлению, Макото обнаружил, что начинает смотреть в будущее с большим оптимизмом. Нет, не в плане предполагаемой реакции Гэндзи. Он отверг Макото двадцать лет назад и продолжал его отвергать по сей день. С чего бы вдруг ему менять свое отношение лишь потому, что Макото явится к нему собственной персоной?
Просыпающиеся в его душе надежды были связаны не с Гэндзи, а с самой Японией.
Сколько Макото себя помнил, он всегда пользовался массой преимуществ, предоставляемых богатством и политическим весом, которыми располагала его семья. Он никогда не оставался без защиты преданных телохарнителей и опеки заботливых слуг. Везде, куда бы он ни приходил, его встречали с предельным почтением. Он общался исключительно с людьми своего круга – ну и, конечно, в детстве еще с детьми всех домочадцев, включая слуг. В этом он ничем не отличался от прочих избранных, составляющих элиту Сан-Франциско. В детстве Макото думал, что он вообще ничем от них не отличается. То, что это не так, стало ясно лишь после того, как на смену детству пришла юность – как то словно бы в одночасье, – и игры детских праздников сменились танцами и флиртом. И теперь его былые друзья – и в особенности подруги, даже те, с которыми он был знаком всю жизнь, – стали относиться к нему сдержанно и отстраненно. Макото не нужно было объяснять причину. Он знал ее и так. В конце концов, ему не нужно было далеко за ней ходить. Он видел ее каждый день – в зеркале.
Макото решил, что просто не станет об этом думать. Однако, осознание всегда было рядом. И это стало особенно ясно в тот краткий, волнующий и трагически завершившийся период его жизни, когда он изображал из себя Чайнатаунского Бандита. Он испытывал странное, приятное возбуждение всякий раз, когда сыпал проклятиями, подделываясь под китайский выговор, угрожающе размахивал китайским мясницким ножом и видел страх в глазах людей, принимавших его за того, кем он не был – за буйного, одурманенного опиумом китайского кули, от которого можно ожидать чего угодно. И это были те самые люди, которые предпочитали умалять его существование лишь потому, что не могли принять его, Макото, таким, какой он есть. Ну и прекрасно. Пускай боятся того, что он изображает, и даже не знают, что того, чего они страшатся, не существует.
Но удовлетворение, приносимое этими странными, запутанными чувствами, не могло длиться долго. Эта жестокая помесь шутки и мести скорее подчеркивала, чем уменьшала его изолированность. Да, это было классное развлечение – но ведь он не мог продолжать играть в Чайнатаунского Бандита вечно. Макото никак не мог прийти ни к какому решению, но тут его криминальный фарс обнаружил Мэттью Старк и мгновенно все пресек. То, что вслед за этим Макото очутился на борту парохода, отплывающего в Японию, было чистой воды случайностью. Он вообще-то собирался в Мексику – тамошние девушки часто принимали его за богатого метиса и не относились к нему с презрением, – но шлюп «Гавайский тростник» ушел ровно в тот момент, когда Макото добрался до порта. А ему нужно было убраться как можно скорее, неважно куда.
За время путешествия ужас перед смертями, оставшимися позади, утратил свою остроту, а гнев на человека, которого он не знал, принялся утихать. Макото принялся вспоминать истории о Японии, которые на протяжении всей своей жизни слышал от Мэттью Старка, от матери, от слуг, от гостей из княжества Акаока и из Токио. Они описывали общество, основанное на старинных традициях, верности, порядке, и, что сильнее всего бросалось в глаза, на устоявшейся и нерушимой иерархии, в которой каждый знал свое место. Макото начал думать: раз он не чувствовал себя в Калифорнии дома – может, это потому, что настоящий его дом не там? Когда корабль наконец-то встал у пристани Йокогамы, его надежда переросла в ожидание.
Но то, что он обнаружил в Токио, напомнило ему его прошлогоднюю поездку в Монтану. По настоянию Мэттью Старка Макото посетил канадские шахты, принадлежавшие компании «Красный Холм». Там он решил воспользоваться случаем и посетить резервации сиу и шайенов, расположенных южнее канадской границы, раз уж он все равно оказался рядом с ними. Ощущение опасности вызывало у него дрожь возбуждения. Он читал множество романов о Диком Западе, в которых прославлялись храбрые ковбои и доблестные индейцы. Схватка Кастера с Бешеным Конем и Сидящим Быком на Малом Биг-Хорне состоялась всего шесть лет назад. И каково же было разочарование Макото, когда он увидел безоружных, скверно одетых, зачастую больных индейцев, слоняющихся по грязной резервации. Ни тебе боевых коней, ни боевой раскраски, ни головных уборов из перьев орла. Ни свирепости. У Макото просто в голове не укладывалось, что это те же самые люди, которые уничтожили прославленный Седьмой кавалерийский полк. И это они недавно заставили трепетать всю Америку?
Вот и здесь он ощутил то же самое разочарование.
Никто не носил ни самурайских причесок, ни двух мечей за поясом. Единственными мечами, попавшимися на глаза Макото, были сабли европейского типа, висевшие на поясе у офицеров, которые и сами были облачены в форму европейского образца. Да, большинство местных жителей носили кимоно, и иногда довольно изукрашенные, в особенности женщины. Но при этом почти на каждом можно было увидеть ту или иную деталь западной одежды; чаще всего это были шляпы, ботинки, туфли, пояса или перчатки. Многие женщины носили зонтики. Смотрелась эта смесь странно. Если не знать, кто он такой, так Макото на вид почти ничем и не отличался от местных жителей. Казалось, будто вся страна теперь не знает, кто они такие. По крайней мере, именно так они одевались. Япония, о которой Макото слышал всю свою жизнь, оказалась такой же нереальной, как и Дикий Запад детских книг.
Макото резко развернулся и отправился обратно в гостиницу. Гэндзи сменил свой старый дворец «Тихий журавль» на новый, построенный за Токио, на берегу реки Тама. Макото решил, что не станет более медлить. Он спросил у дежурного портье, как туда добраться.
Попасть в поместье князя Гэндзи нелегко, – предупредил его портье. – На самом деле, там особо и нечего смотреть. Может, вы лучше посетите императорский дворец? Конечно же, вы не сможете войти внутрь, но он и снаружи являет собою великолепное зрелище.
Князь Гэндзи? – переспросил Макото. – А я думал, что княжества упразднены, а вместе с ними и князья.
Да, княжества были упразднены, но некоторые из князей стали пэрами империи, и по отношению к ним по-прежнему употребляется почетный титул. Кроме того, некоторые из них были назначены губернаторами провинций в свои бывшие княжества. И князь Гэндзи, конечно же, входит в их число, поскольку он сыграл видную роль в деле восстановления власти его императорского величества.
Итак, князей больше нет, – сказал Макото, – и княжества были упразднены. Но князь Гэндзи – по-прежнему князь, и по-прежнему правит своим княжеством, только теперь оно называется провинцией.
Да, – кивнул клерк. – Япония очень быстро модернизируется. При таких темпах мы полностью догоним чужеземцев к началу следующего столетия.
Несомненно, – сказал Макото. – Но я хочу попасть в поместье не ради экскурсии, а чтобы встретиться с князем Гэндзи.
Портье взглянул на Макото с сомнением.
Это может оказаться непросто. Да и кроме того, князь сейчас не в своем поместье на реке Тама, а в провинции Мурото, в замке «Воробьиная туча».
Насколько я понимаю, провинция Мурото – это нынешнее название княжества Акаока.
Да.
А замок «Воробьиная туча» так и остается замком «Воробьиная туча»?
Да.
Как утешительно знать, – сказал Макото, – что на свете есть хоть что-то незименное.
ГЛАВА 9
Яблочный князь
Молодой князь спросил:
Где найти мне слова, чтобы выразить то, что я ощущаю в сердце своем?
Самые сокровенные чувства невозможно выразить словами. На них можно лишь намекнуть.
Тогда это безнадежно, – сказал молодой князь. – Никто не поймет меня, и я никого не пойму.
Это не так. Самые близкие лучше всего поймут тебя по тому, о чем ты умолчишь, и точно так же поймешь их ты.
“Аки-но хаси”. (1311)
1867 год, замок “Воробьиная туча”
Смит выехал из замка, пустив лошадь кентером и не натягивая поводья. Ему было все равно, куда ехать. Конь вынес его на берег и остановился мордой к океану, в точности в сторону Гаваев. Смит отметил это совпадение, но в голове у него не промелькнуло ни единой мысли о доме. Они были заняты другим, более неотложным делом. Постояв так немного, он легонько стукнул коня пятками по бокам, посылая его вперед. Конь отвернулся от воды и зарысил вглубь берега, вверх по склону, а потом вдруг остановился, шумно принюхиваясь.
Смит тоже уловил этот запах. Запах был ему незнаком. Выросший в плодородных тропиках, Смит с легкостью различал по аромату разные фрукты, в особенности манго, гуаву и папайю, к которым питал слабость. Тут же было нечто иное, но, несомненно, пахло какими-то фруктами. Это Смит мог сказать твердо, но не благодаря остроте обоняния, а просто потому, что он увидел внизу, в лощине небольшой сад примерно из сотни деревьев. Он двинулся вниз, чтобы рассмотреть этот сад получше.
Яблоки. Он когда-то пробовал одно в Виргинии; это был подарок, привезенный из Новой Англии кузеном, с которым он никогда прежде не встречался.
“Нью-йоркцы заявляют, будто их яблоки самые лучшие, – сказал кузен, – но я ручаюсь, что с вермонтскими яблоками не сравнится ничто. Вот, держи, кузен Чарльз. Попробуй-ка его”.
Смит попробовал, и ему потребовалось все его самообладание, чтобы изобразить удовольствие и не выплюнуть откушенный кусок. Яблоко не было сочным, мягким, упругим, как плоды Гавайев, к которым он привык. Кузен обещал, что яблоко будет сладким и сочным. С точки зрения Смита, куда справедливее было бы назвать его кислым, да и по сочности ему было далеко до спелого манго. Сочным его можно было бы назвать разве что по сравнению с сушеным фруктом. Возможно, ему вполне успешно удалось скрыть свое потрясение, но вот изобразить энтузиазм ему так и не удалось.
Ты слишком долго пробыл в этих языческих тропиках, сказал кузен. Хорошо, что ты приехал к Вильяму и Мэри, пока твои вкусы и взгляды не выродились окончательно.
Смит вернулся на Гаваи еще до Рождества. Он сказал родителям, что не смог выдержать холодную и мрачную виргинскую зиму. На самом же деле у него больше не хватало терпения выслушивать пустую болтовню и устарелые взгляды, которыми его непрестанно пичкали в колледже. Его дед не просто выжил, но и благоденствовал при короле Камеамеа Первом, невзирая на их религиозные разногласия. Его отец, упокой Господи его душу, помогал Камеамеа Четвертому сохранять целостность его государства перед лицом хищнических замашек европейских империалистов. Разве мог внук и сын столь деятельных людей проводить лучшие годы молодости в захолустном Вильямбурге и растрачивать их на болтовню вместо действий?
Пока Смит сидел там, он прочел – ну, по крайней мере в основном прочел – “Оливера Твиста”, “Повесть о двух городах” и “Большие надежды”, поскольку утверждали, что Диккенс – величайший англоязычный писатель современности. Смиту он показался занимательным, но не более того; ни особо глубоких мыслей, ни вкуса, ни даже стиля он в этих книгах не углядел. И ему не показалось, что этот англичанин способен проникать в суть вещей. В этом отношении Смит куда выше ставил Джейн Остин, хотя никогда бы не сказал во всеуслышание, что женщина в чем-то превзошла мужчину. По правде говоря, он вообще никогда никому не сознавался, что читал ее книги, пока не заговорил об этом с князем Гэндзи.
“Женщины лучше понимают суть поединка, чем мужчины, – сказал тогда Гэндзи. – Первый японский роман написала женщина. И я полагаю, что еще ни один мужчина не сравнялся с ней в наблюдательности”.
Смит же сказал: “Вот уж где-где, а в Японии я не ожидал, чтобы мужчина отдал первое место женщине. Разве ваша власть здесь не абсолютна? Мне казалось, здесь слово мужчины – закон”.
“Властвование и достоинства – не одно и то же, – сказал Гэндзи. – Мужчины правят Японией, опираясь на силу своих мечей, а не на силу своих достоинств”.
Смит читал – ну, точнее говоря, просматривал – основные положения Гибсоновского “Заката и падения”. История вторжения варваров была интересной, а повествование об императрице Феодоре – очень поучительным. Оно показывало, что женщин недооценивать нельзя, а сбрасывать со счетов их жажду мести – и подавно. Впрочем, Смит не видел, чем история падения Рима может быть полезна лично для него.
Он никогда не читал ни Аристотеля, ни Платона в оригинале, и не собирался. На самом деле, даже если бы он и собрался, то не смог бы, поскольку греческого не знал. Впрочем, он не собирался читать их и по-английски. Строить из себя, подобно другим, эдакого американского афинянина? Смит отказывался участвовать в подобной глупости.
В последний свой вечер в университете он понаблюдал, как невежественные студенты последних курсов устроили претенциозное обсуждение ”Признаний” де Квинсея, и твердо решил немедленно завязать с этим бесполезным времяпровождением. В мире множество возможностей и опасностей. И он не желает больше терять ни единого дня, рискуя потерять первые или прячасть от вторых.
Вспоминая о тех днях, Смит всегда испытывал странное чувство, в котором облегчение мешалось с сожалением. Через год с небольшим после его отъезда Южная Каролина первой из южных штатов объявила о выходе из Союза, а следующим летом армия Союза вторглась в Виргинию. Останься он тогда в колледже, у него появилась бы возможность пойти в армию. А так он очутился на Гавайях, и родители наотрез отказались разрешить ему вернуться. Он был единственным сыном при пяти дочерях. Он рисковал бы не только собственной жизнью, но и продолжением рода. А потому он остался дома и пропустил величайшее приключение своего времени. Кроме того, ему не удалось поприсутствовать при убиении шестисот тысяч человек, одним из которых он вполне мог стать. Экая, однако, ирония судьбы: если бы он попал в армию, то сражался бы под одними знаменами с лейтенантом Фаррингтоном. Да, семейство Смита впроисходило из Джорджии, но при этом они были убежденными аболиционистами. Все люди – дети Божьи, и равны в его глазах. Так как же может один человек владеть другим?
Конечно же, Смит никогда бы не сказал Фаррингтону об этом. Видимость полного противостояния лучше соответствовала тем взаимоотношениям, что сложились между ними из-за их соперничества за руку Эмилии Гибсон. И именно мысли о странном обороте, которое это соперничество приняло теперь, тяготили Смита.
Поведение Фаррингтона по отношению к Эмилии изменилось, не по внешним проявлениям, а по сути. Лейтенант делал вид, будто все осталось как прежде, но он перестал ухаживать за Эмилией всерьез. Если другие этого и не замечали – а похоже, что так оно и было, – то для Смита это было очевидным. После того печального происшествия у монастыря Мусиндо все рвение Фаррингтона куда-то подевалось.
Почему?
Похоже, один момент произвел на Фаррингтона особенно сильное впечатление. Смит помнил, какой ужас отразился на его лице, когда Гэндзи прямо заявил, что мишенью убийцы была Эмилия, а не Ханако, жена генерала Хидё. И то, что убийца оказался одним из самых доверенных подчиненных князя Гэндзи, похоже, усилило ужас Фаррингтона. Какой же вывод сделал лейтенант из этого сочетания фактов и предположений, что вся его пылкая любовь мгновенно испарилась?
Нет, дело было не в страхе. Смит достаточно хорошо знал Фаррингтона, чтобы сразу отмести этот вариант, невзирая на то, что сам постоянно норовил подколоть лейтенанта за его предполагаемую трусость во время войны. Но если дело не касалось мужества, значит, оно касалось чести. Что еще могло бы обеспокоить джентльмена? При других обстоятельствах недостатком могло бы стать полное отсутствие родни и какого-либо наследства у Эмилии, поскольку получалось бы, что она не принесет в семью приданного. Для Смита это не имело ни малейшего значения. Возможно, имело бы для Фаррингтона. Но поскольку ее знатный покровитель наверняка преподнес бы ей к свадьбе щедрые дары, этот недостаток был скорее умозрительным, чем действительным.
Но какая же деталь, задевающая честь, была настолько очевидна для Фаррингтона, и почему он, Смит, не мог ее разглядеть?
Вероятно, ответ следует искать в ходе мыслей Фаррингтона.
Мишенью убийцы была Эмилия.
Убийцей был генерал Таро, до этого момента – беззаветно преданный князю Гэндзи командир его кавалерии.
Следовательно…
Следовательно что?
Смит не мог проследить дальнейшего хода размышлений Фаррингтона. Даже если мишенью Таро действительно была Эмилия, каким образом это оттолкнуло Фаррингтона? Уж скорее тут должен бы был выйти на первый план его инстинкт защитника, особенно заметный в человеке военном.
Предательство со стороны ранее верного вассала тоже не было разумным основанием. В последнее время убийства сделались до печального обычны, и в большинстве случаев убийцей оказывался кто-либо из вассалов жертвы. Понятие верности в Японии сделалось опасно запутанным.
Все это смущало Смита и лишало его самообладания. Если он победит Фаррингтона – это одно. Если же тот отступит сам, добровольно – это уже совсем другое. Сегодня они обедают вместе. Возможно, он сможет подметить что-нибудь, что поможет разгадать эту загадку.
Смит повернул коня к замку.
Эмилия стояла у восточного окна башни и смотрела на Тихий океан. Сегодня он вполне соответствовал своему имени. По крайней мере, на поверхности. Кто знает, какие бури и течения рвут его изнутри? Сам этот остров, на котором они сейчас находились, как и все прочие острова Японии, – всего лишь вершины подводных вулканов. Сейчас они бездействовали, но землетрясения, регулярно сотрясающие горную цепь, напоминали, что успокаиваться рано. Устойчивость была лишь иллюзией. Мирное на вид море могло в любое мгновение породить огромную волну, цунами, гора могла извергнуть поток лавы, сама земля под этим могучим замком могла задрожать и разверзнуться, и всем обитателям замка, равно как и всем их трудам, пришел бы конец. Все было не таким, каким выглядело, и ничему нельзя было доверять. Наверное, величайшая изо всех глупостей – верить в постоянство чего бы то ни было.
Нет-нет! О чем она только думает? Это же богохульство. Ведь сказано же: “Засохла трава, и цвет ее опал; но слово Господне пребывает в век”. Да, именно так и сказано в Библии. Аминь.
Но это обещание не принесло ей утешения.
Она потеряла свою лучшую подругу.
Она вот-вот должна будет расстаться с человеком, которого любит.
Скоро она останется в полном одиночестве. Даже хуже, чем в одиночестве. Она будет жить во лжи, заключив помолвку, а затем вступив в брак с человеком, к которому она испытывает лишь уважение, и ничего больше. И неважно, кто окажется ее супругом, Чарльз Смит или Роберт Фаррингтон – это ничего не изменит. Эмилия напомнила себе, что руководствуется любовью, решимостью избавить Гэндзи от опасности, созданной ее присутствием. Но это не уменьшило ее душевных терзаний. Вместо радости самопожертвования она ощущала лишь боль утраты. Какая же она эгоистка! Что на это сказал бы Цефания?
Все эти годы, со времен его кончины Эмилия не думала о своем бывшем женихе. Несомненно, теперь она вспомнила о нем лишь потому, что сама оказалась в тяжких обстоятельствах. Что бы он сказал ей? Наверняка что-нибудь о том, что она обречена на вечные муки. Он вообще предпочитал в своих проповедях напоминать об карах для грешников.
Думай сперва о других, а потом уже о себе, Эмилия.
Да, сэр, – ответила бы она.
“Сэр” – слишком неприветливое обращение к человеку, который должен стать твоим мужем, Эмилия. Зови меня по имени, как и я тебя.
Да, Цефания.
Широки врата и пространен путь, ведущие в погибель.
Аминь.
Она всегда говорила “аминь”, когда Цефания цитировал Библию. Цитировал он часто, а потому Эмилия часто повторяла “аминь”.
Кто не будет веровать, осужден будет.
Аминь.
По мере того, как энтузиазм Цефании возрастал, голос его делалался громче и торжественнее, вены на лбу опасно набухали, как будто готовы были вот-вот лопнуть, а глаза расширялись и лезли из орбит – такова была сила владеющих им чувств.
Змии, порождения ехиднины! Как убежите вы от осуждения в геенну?
Аминь!
Но Цефания уже шесть лет как мертв. Он не явится, чтобы обрушить на нее видения божественного воздаяния. Сейчас Эмилия лишь обрадовалась бы этому, только бы прогнать другие, более опасные мысли, идущие от ее надежд и мечтаний. Будь Цефания жив, она была бы сейчас миссис Цефания Кромвель, не находилась бы сейчас в этом замке, не была бы влюблена в мужчину, которого ей не следует любить, и не была бы обречена познать несчастье вне зависимости от своего выбора.
Сюда, в башню ее привел страх – но и надежда. Она вообразила себе призрак там, в монастыре Мусиндо. Конечно же, вообразила – потому что если она вправду видела то, что вроде бы видела, тогда свитки “Осеннего моста” на самом деле отображают ее судьбу. И она пришла в башню, которую молва называла излюбленным обиталищем этого призрака, чтобы бросить ему вызов. Если призрак и вправду здесь, то пускай она покажется. Или оно – ведь у демонов нету пола, лишь иллюзия мужественности или женственности. Эмилия была настолько уверена в том, что никакого призрака нету, что даже не обдумала, что же она будет делать, если тот все-таки появится. И это отсутствие подготовки – хотя о какой подготовке тут могла идти речь? – теперь страшило ее. Эмилии было не по себе: ей казалось, будто на нее кто-то смотрит. Ей хотелось обернуться, но она боялась оборачиваться слишком быстро. А вдруг тогда она увидит то, чего вовсе не желает видеть? Но всякий раз, когда она поворачивалась, она не видела ничего, кроме стены, окна, двери и ниш, в которых стояли урны с прахом предков Гэндзи.
Здесь никого не было. Раз она не может видеть призрак, значит, и призрак не может видеть ее. Ведь верно? А вдруг нет? Эмилию пробрал озноб. Как это ужасно, если за ней следят, а она не в состоянии даже увидеть следящего! Возможно, зря она вообще сюда пришла. Не такая уж это хорошая идея. Эмилия уже совсем было собралась уйти, как вдруг ей почудился какой-то звук на лестнице, быть может – слабое, далекое эхо шагов. Но чьих шагов? Или это был тихий стон ветра, несущегося к вершине башни. Но воздух за окнами неподвижен. Никакого ветра нет. А единственный способ попасть в башню или выбраться из нее – эта лестница.
Эмилия попятилась. Этого не может быть…
Этого и не было. В дверях появился Чарльз Смит.
Надеюсь, я вас не побеспокоил? – спросил Смит.
Вовсе нет, – отозвалась Эмилия, несколько более тепло, чем намеревалась. – Я очень рада вас видеть, Чарльз.
Все готово. Мы можем выехать в любой момент.
Все готово?
Ну да. Для пикника.
Ах, да!
Если вы не в духе, мы можем перенести его на другой день.
Нет-нет, что вы. Сегодня прекрасная погода для пикника.