355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сюзанна Тамаро » Только для голоса » Текст книги (страница 20)
Только для голоса
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:13

Текст книги "Только для голоса"


Автор книги: Сюзанна Тамаро



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)

Знаешь, взаимоотношения людей со страданием весьма странные. Пока оно небольшое, мы весьма негодуем, думаем, что раз случилось нечто ужасное, то уж дальше ничего не может произойти… Почему? Потому что ведь такое было бы несправедливо. В нас живет некое ощущение нерушимого равновесия. Мы думаем, будто жизнь – это праздник, а страдания – порции торта. Каждому приходится по одной, не больше.

Однако потом… Не знаю, имеет ли тут значение биологический фактор, но мы стареем, сил становится меньше. И в какой-то момент оказывается, что уже не ждешь от жизни ничего хорошего, а только одни огорчения. Начинаешь на все смотреть иначе и лежишь все время на солнце, подобно животному с перебитым хребтом. Даже если и хочешь уйти, не можешь и остаешься под его лучами, уже не понимая, ждешь ли чего-то или теперь тебе уже всего вполне достаточно.

Ты когда-нибудь собиралась иметь ребенка? Я слышала, сейчас в моде матери-одиночки. Да, наверное, пока дети маленькие, воспитывать одной проще, но, когда они подрастут, как ты объяснишь им отсутствие отца? Ты, верно, не поступила бы так? Правда? Не думала я, что ты столь мудра. Говоришь, ребенок – это плод любви? Конечно, мысль правильная; только, поверь мне, тот, кто стал родителем, никогда не будет утверждать подобное. А знаешь, что такое ребенок на самом деле? Мешок, куда ты бросаешь все подряд, забрасываешь и то, чем владеешь, и то, чем хотела бы владеть. Кидаешь туда и свои несбывшиеся надежды, и терзающие тебя страхи – словом, все, что имеешь и чего не хотела бы иметь. Видишь ли, когда рядом твой ребенок, нередко ошибаешься в своих поступках. Но спасает ли от ошибок их признание? Нет, не спасает. Я с самого начала поняла почти все свои промахи, но это ничего не изменило. Потому что, стремясь бросить в такой мешок всего побольше, ты забываешь, что мешок этот живет по своему нраву, что у него уже есть собственная история.

Знаешь этот детский способ решать споры? Если надо сделать что-то такое, что никому неохота делать, все разрешается с помощью соломинок Кому достанется самая длинная, тот, хоть и не хочет, но делает. Вот так и тут. Даже если ты знать ничего не желаешь, если обманываешь себя, считая, будто сама день за днем формируешь собственное дитя, на самом деле твой ребенок, да и все прочие дети уже держат в руке свои соломинки, и на них все обозначено. И жребий этот бросают без тебя, еще до твоего рождения.

Да, ты права, можно и выбирать. В тридцать лет еще не поздно думать, что выбор возможен, но в восемьдесят – нет, в такое уже не веришь. С возрастом становится ясно: не мы выбираем, но нас выбирают.

Зачем? Кто? Не спрашивай. Я лишь констатировала это прежде и подтверждаю сейчас.

Дай-ка сюда твою куртку, ведь жарко. Весна нагрянула столь внезапно, никто и не ожидал ее. Всякий раз, когда вижу, как ты идешь впереди меня по коридору, мне кажется, будто ты еще немного вы росла. Разве ты не перешагнула уже возраст, когда перестают расти? Может, наоборот, это я становлюсь меньше? Со стариками такое случается, мясо на костях сохнет, да и сами кости уменьшаются в объеме, словно тихо готовятся уйти в никуда… И все же мне действительно показалось, будто ты выросла с прошлой недели. Много занимаешься гимнастикой? Возможно, именно по этой причине. А знаешь, почему я так говорю? Не потому, что завидую тебе. Я уж такая, какая есть. Мне хотелось бы иметь такую дочь, как ты. Серена всегда ходила ссутулившись, втянув голову в плечи, казалось, каждую минуту ожидает удара. Я без конца твердила ей: «Выпрямись, смотри вперед, ведь на старуху похожа». Она сердила меня, так как в ее возрасте я тоже сутулилась, да и сейчас продолжаю. Мне хотелось бы, чтобы она походила на Бруно. Он был атлетического сложения, плечи широкие, в молодости много занимался спортом. Даже когда вернулся из лагеря, все равно было видно, какой он сильный. Понимаешь? Вот тебе и история с мешком, которая повторяется. Возможно, твои родители тоже хотели иметь вовсе не такую дочь, верно я говорю?

Я сказала, что она была живой и веселой девочкой? Это верно, была. С рождения и почти до двух лет. А потом… вот я и почувствовала себя обманутой, словно кто-то предал меня. Ожидалось, что она вырастет такой же веселой и жизнерадостной, какой была в раннем детстве, а оказалась совсем другой. И куда все делось?

Столь счастливая картина – мы с мужем и ребенок – существовала недолго. Как только Серена начала говорить и бегать, Бруно словно подменили. Его все стало раздражать. В самом деле, такой возраст – два, три годика – самое трудное время, постоянно надо быть рядом с ребенком, следить, чтобы не ударился, не упал, не повредил себе что-нибудь. Дети же хотят все потрогать, хватают все подряд, бросают на пол, ломают. Немало требуется терпения. А вскоре они начинают и капризничать. Одна моя подруга, психолог, утверждала, что дети делают так нарочно – это способ доказать себе и окружающим, что они существуют на свете. Тогда еще я ничего такого не знала, считала, просто капризничает ребенок, и все. Но вот однажды за столом Бруно взорвался. Девочка трижды бросала ложку на пол, не желая ничего есть, и тогда он внезапно – я даже не ожидала от него такого – вскочил и закричал: «Ты даже не представляешь, как тебе повезло!» – и выскочил из дома, хлопнув дверью.

Вернулся он только на следующее утро. Я не спрашивала, где он был, подозреваю, он и не сумел бы ответить. Так или иначе, с того дня у них началось нечто вроде войны. Бруно только и делал, что внимательно следил, не портит ли что-нибудь дочь. Упрекал меня, говорил, что я недостаточно строга с ней. То и дело кричал, потом пропадал где-то по нескольку дней. Я пыталась быть построже с девочкой, успокаивала ее, делала все, чтобы она не раздражала Бруно, но, полагаю, Серена чувствовала его враждебность, поскольку день ото дня становилась все упрямее. Понимаешь ли, смысл моей жизни заключался в них двоих, и вдруг им обоим не стало до меня никакого дела. Они вели какую-то свою личную войну, а я оказалась между ними, как деревянный столб между двух огней. Почему? Не знаю. Наверно, можно объяснить это вот так: Бруно где-то в глубине души, даже не понимая толком, в каком именно ее уголке, возненавидел саму жизнь, а Серена была ее олицетворением. Да, однажды я попыталась поговорить с ним, после одного из самых сильных кризисов. Когда он вернулся домой, я сделала вид, будто ничего не произошло, а вечером, едва Серена уснула, прошла в гостиную, села напротив него и сказала: «Бруно, мне надо поговорить с тобой». Я успела произнести только эти слова, как он тут же расплакался, закрыл лицо руками, буквально зарыдал, сотрясаясь всем телом, совсем как ребенок.

Месяц спустя по некоторым телефонным звонкам я поняла, что он нередко отсутствует и в конторе. Там он говорил, будто работает дома, а мне сообщал, что отправился туда. Где же он пропадал? Я так никогда и не узнала, у меня был на руках ребенок, я не могла следить за ним. Дома Бруно становился все молчаливее. Даже по субботам не ходил вместе с нами к морю, а отправлялся якобы по своим делам. Иногда, все же пытаясь понять, что происходит, знаешь, что я делала? Смотрела ему в глаза. Я могла глядеть на него в упор сколько угодно, даже часами, а он не замечал этого. Совершенно отсутствующий взгляд, устремленный в одну точку. Потом я как-то получила письмо, составленное из букв, вырезанных из газеты. Такие бывают в фильмах. В письме говорилось, что у Бруно есть любовница, даже другая семья, и потому он почти не бывает дома. Поверила ли я? Ни на минуту. Я вскрыла письмо, прочитала, скомкала и сожгла. Понимаешь? Я не хотела, чтобы оно попало ему в руки и чтобы он страдал еще из-за людской жестокости. Потому что, видишь ли, по ночам он опять спал, как прежде, плохо, кричал во сне, срывал с себя пижаму. И я не была уверена – ведь никогда ни в чем нельзя быть до конца уверенной, – но подозревала, что причина всех этих странностей в том, что Бруно заново переживал три года заключения, и они день за днем убивали его. Представляешь реку, несущую песок и всякий мусор? Постепенно, сантиметр за сантиметром, вся эта дрянь пожирает море. Вот и в его голове, должно быть, происходило нечто подобное.

Только один-единственный раз за все это время я встретила его на улице. Случайно. Стояла прекрасная погода, и я повела Серену в порт – посмотреть на корабли. Он нас не видел, нет. Серена, я думаю, тоже не заметила отца. Я узнала его только по странной манере держать руки в карманах. Что он тут делал? Ничего, просто стоял на другом конце мола возле двух рыбаков, с которыми, похоже, даже не был знаком. Они ждали, когда клюнет, а он молча смотрел на воду. Когда один из рыбаков подсек рыбу, Бруно даже не взглянул на нее, так и продолжал смотреть в одну точку.

Обнаружив Бруно на берегу, хотя он и не делал ничего плохого, я была ошарашена. Возникло странное ощущение. Какое? Как будто появилась туча, первая большая туча на том горизонте, который я всеми своими силами старалась видеть ясным и чистым. Не знаю, случалось ли с тобой нечто подобное, но порой бывает, что еще ничего не знаешь, а на самом деле тебе уже все открылось.

Какое-то паранормальное явление? Нет, мне трудно поверить в такое. Я скорее думаю, что в сознании, в каком-то его самом дальнем уголке постепенно накапливаются некие признаки, приметы, сигналы, подобные фигуркам картонной мозаики, из которых дети складывают картинки. И когда происходит что-то неожиданное – только когда происходит, – начинаешь понимать, что недоставало именно этой фигурки, ставшей завершающей деталью.

Так и в тот день, когда зазвонил телефон, – это было осенним вечером, помню, шел дождь, я только что покормила Серену – еще прежде, чем снять трубку, я уже знала, о чем пойдет разговор. И нисколько не удивилась, что звонят из полиции. Не дожидаясь объяснений, спросила: «Где Бруно?»

Только насчет места ошиблась. Так что, видишь, неверно твое объяснение о предвидении. Я подумала, что он бросился в воду, утонул. А на самом деле его тело оказалось там, на плоскогорье, расчлененное на три части поездом.

Нет, это место я прежде никогда не видела. И впоследствии всегда старалась обходить его. Где это? Мне кажется, поблизости от большого загона для скота, куда помещают животных, которых привозят с востока по железной дороге. Знаешь это место? Там страшно ночью? Животные стонут? Говоришь, даже коровы что-то чувствуют? Нет, быть не может, животные ничего не знают о своем будущем, не могут знать, что завтра умрут. Так или иначе, Бруно, как сказали мне потом в полиции, соорудил себе там нечто вроде укрытия, думаю, он и прятался там, когда исчезал из дому. Там нашли его ботинки, папку с газетными вырезками. Нет, я всем этим больше не занималась, у меня же была Серена, нужно было заботиться о девочке, я ведь мать, понимаешь? Навалилось столько проблем, которые надо было решать, к тому же малышка, хоть я и сказала ей, что папа уехал, что-то почувствовала. Она была странной, иногда мне казалось, что Серена все больше походит на Бруно. Будто какая-то его часть переселилась в нашу дочь, разместилась в ней, но это была не лучшая, не сильная его часть, а скорее слабая, та, что совсем заблудилась в последнее время.

Училась Серена хорошо, было очевидно, что она достаточно умна. И наверно, именно это и повредило ей – ее ум. Говорят, ум – дар Божий; я не верю. Было бы лучше, намного полезнее обойтись без него. Хотя Серена училась неплохо, у нее не было ни одной подруги, она всегда держалась в одиночку, и ничто ее не интересовало. Я уговаривала дочь погулять, почитать; знаешь, как обычно делают матери? Опасалась, что она растет слишком замкнутой. И все чаще стала вспоминать о своей матери, о ее болезни…

Между прочим, именно об этом – о дурной наследственности – мы с Бруно совсем забыли. И сами, как обычно говорят, запустили ее в действие. Да, именно привели в действие. Это природа, я уже тебе объясняла. Чтобы победить, она способна на все.

Но, оставшись одна с Сереной, я вспомнила про наследственность, и это превратилось в навязчивую идею. Я слишком внимательно наблюдала за девочкой, следила за каждым ее жестом и все задавала себе вопрос: вот этот ее поступок нормален? А этот? Она часто, очень часто плакала. Слезы вошли у нее в привычку намного раньше, чем обычно бывает у девочек-подростков. Начинала вдруг беспричинно рыдать, и я спрашивала: «В чем дело, почему плачешь?» – а она рыдала еще громче и с криком: «Не знаю!» бросалась мне на грудь. В те времена еще не было всех этих историй с психологами, психоанализом. К психиатру обращались сумасшедшие, остальным достаточно было просто иметь здравый смысл – здравый смысл, и только. Поэтому поначалу я утешала ее, обнимала, но все это порой надоедало, и тогда я оставляла Серену, и она плакала долгими часами. Конечно, – я никогда не показывала ей своих чувств, но мне делалось страшно, неужели опять что-то ускользает от меня. Ведь Серена – это все, что у меня осталось.

Знаешь, сидя тут целыми днями одна в кресле, включаю иногда телевизор, смотрю, что там показывают, но мне ничто не нравится. И всякий раз, когда попадаю на какую-нибудь научно-популярную передачу, одну из тех, где тебе объясняют, как устроен окружающий мир, сразу же выключаю телевизор. Это, возможно, кому-то и интересно, однако я больше ничего не хочу знать. А эти истории про хромосомы и гены так просто терпеть не могу. Совершенно не выношу красочные схемы, увеличения под микроскопом: вот эта мышь такая, а не иная, потому что наследовала гены своей матери, а вот эта… И все в том же духе… Невыносимо, ужасно.

Серене исполнилось пятнадцать лет, когда она попыталась уйти из жизни, я нашла ее лежащей на диване. Она была почти безжизненная, но еще дышала.

Пока она находилась в больнице, я поняла, что никуда от такого не денешься, а бегство – только иллюзия. Годы, которые Бруно провел в Германии, и в девочке оставили свой след, они будто впечатаны, запечатлены в ее генах. Ученые скажут, что это выдумки, но я тебя уверяю – существует некая наследственная память. Все проявлялось так, словно и Серена была там, страдала так же, как и ее отец, возможно даже сильнее, потому что не знала, отчего так мучается. Нечто неведомое изводило ее всю, у нее как будто не было кожи, она оказалась совершенно незащищенной, даже порыв ветра заставлял ее вздрагивать. Виновата во всем была только я, потому что родила ее.

В Израиле изучают воздействие лагерей смерти на более молодые поколения? Ах вот как, значит, я права и это верно: ужас проникает в клетки детей, а они передают его внукам… И так из поколения в поколение, но постепенно процесс ослабевает, пока в конце концов не прекращается вовсе. Прекращается как раз в тот момент, когда на страже уже стоит другой ужас… новехонький, наготове, ждет и… Я потеряла нить, сбилась… Ты тоже слышишь какой-то гул? Откуда? Может, это холодильник?

О чем же мы говорили? Кажется… Да, вот именно, о наследственности. В сказку про добрых людей я не верю. Окажись такие хоть где-нибудь, надо бы на них все же посмотреть. Но нет, не встречаю таких. Я тоже человек недобрый, но не настолько лгунья, чтобы обманывать себя. Я отнюдь не добрая, добрых вообще нет, ибо повсюду царит зло, оно охватывает всех без исключения, проникает в каждого и заставляет нас совершать такое, чего не сделал бы ни один зверь… Хищники едят лишь тех, кому суждено быть проглоченным, не уничтожают всех подряд только ради удовольствия… А само удовольствие откуда проистекает? Конечно, от людей, от их сердец. Ведь кто-то вложил в них сердце?

Однажды мы с Сереной отправились в горы, спали там вместе, в одной кровати. Это произошло впервые с тех пор, как она была совсем маленькой. И вот ночью я проснулась от жутких криков – спросонок даже не сразу поняла, где нахожусь, и на мгновение подумала, будто рядом со мной Бруно, но, включив свет, увидела ее, мою девочку. Она кричала во сне, металась, раскинув руки и ноги. Я так и просидела рядом с ней до рассвета, не зная, что делать. Как течет время ночью, многим известно, оно как бы медленно растягивается. И вдруг я вспомнила о том договоре, который когда-то давно заключила с Богом. Вот, подумала я, обещала ему обмен, просила дать мне покой взамен своей жизни, но так и не сдержала обещания… Значит, он по праву гневается теперь на меня. Моя жизнь могла быть совсем другой, а по моей же вине сложилась иначе. Да, совсем по-другому, шла, как ей было предназначено, и в конце концов завершилась тем, что есть, – страданием.

Способна ли я была выйти из игры? Я могла покончить с собой, получить шах и мат, это было единственное, что мне еще оставалось, но я не сделала этого. Я солгала бы, если б сказала, что думала о Серене, или что-нибудь в этом духе. Она уже давно ожидала собственной участи со своей соломинкой, зажатой в кулачке… Я видела ее соломинку и понимала, что ничего не могу сделать, чтобы помочь ей. И вовсе не из-за нее и не из-за кого-то другого я не умерла, а в результате собственной подлости, вот и все.

Я раздвинула шторы, надо было впустить в комнату день. За окном росло множество сосен, а над ними, почти не двигаясь, словно зависла в воздухе какая-то птица, наверно орел. Серена включила радио, зазвучала песня, помню строку из нее: «Эта бесконечная сумятица жизни…»

Всю неделю сижу вот так в кресле и жду, когда ты придешь. Думаю, что не стану больше ничего рассказывать тебе, будем говорить о погоде и о том немногом, что мне известно о правительстве. Мне бы хотелось зашить себе рот, внутри-то я вся зажата, однако, когда вижу тебя, не понимаю, что происходит со мной, где-то в глубине словно открывается что-то и само собой выплескивается наружу. Та песня, понимаешь? Существует какая-то граница, когда все становится смешным.

Умерла внучка моей лучшей подруги. Она только встала на ножки, едва начала говорить. И вдруг почти ослепла, в ней возникла новая жизнь – рак, причем сразу повсюду и в бурной форме. Он поразил ее мозг и все остальное. На похоронах я стояла рядом с гробиком, но мне хотелось смеяться.

Когда страдает и умирает сама невинность, как это надо понимать? Мне хотелось спросить об этом всех, кто опускался на колени, пожалуйста, объясните мне, что происходит.

С тобой, наверное, такое тоже случалось, нет? В тяжелую минуту вдруг начинаешь отнюдь не плакать, а смеяться. Смеешься, смеешься и не можешь остановиться. Это ненормально, но все равно смеешься, зло вынуждает. Малое зло заставляет плакать, а большое – смеяться. Смеешься, как в комедии, где ломается не что-то одно, а все подряд. Все рушится, разваливается, и герой гибнет, а зрители хохочут. Так и моя жизнь – рассказываю тебе обо всем по порядку, – поначалу веришь, а потом что-то происходит, и начинаешь думать: это уж слишком, и тогда становится смешно. Причина, по какой я никому ничего откровенно не говорила, – да, никогда не рассказывала обо всем без утайки – кроется именно в этом: я непременно стала бы смеяться. Тебе еще не весело; во всяком случае, не похоже, но кто знает, что там у тебя в душе творится. Может, ты просто хорошо воспитана.

Есть у меня недостаток – люблю изучать, как живут другие. Смотрю на людей и сравниваю их с фруктами на рынке: вот этот плод только что созрел, знаешь, весь такой круглый, упитанный, здорового цвета, – по телевидению говорят, что такие выращивают с помощью гормонов, а они-то в конце концов и вызывают рак, во всяком случае провоцируют, но разве это имеет значение, ведь сам фрукт великолепен. И цветы, мне пояснили, тоже клонируют, но я не знаю, что означает столь неприличное слово. Клонированные розы все равно остаются самыми настоящими розами, прекраснее быть невозможно, у них нет лишь одной мелочи – аромата.

Мой отец время от времени писал из-за границы, он трудился в хлеву, там все было модернизировано, нигде не рождалось столько телят – похожих друг на друга животных, словно фрукты, вроде тех, каких рисуют в школьных учебниках, совершенно одинаковых, идеальных. Но среди сотни родившихся телят всегда появлялся один с двумя головами или с тремя ногами. Понимаешь, происходит мятеж, редко, но такое случается.

Бывает, груши вырастают сдвоенными, на одном черенке, у них одинаковая мякоть и семена, но их две – ошибка природы. Их отправляют в музеи, в книги, в мусорный бак. Достаточно оглядеться вокруг и внимательно посмотреть, как складывается жизнь людей, и станет ясно, что в основном спокойно, происходят лишь совсем незначительные события. Живут безмятежно и умирают тихо. Ты ведь и сама видишь, как нормально все протекает кругом, но время от времени вдруг происходит какой-то сбой. Где именно он совершается, я не знаю, но все же где-то копится зло, словно железная пыль, приставшая к магниту; злое начало вклинивается в человечество, собирается в нем, впечатывается в него. Люди рождаются беспокойными и умирают еще более встревоженными, нежели появились на свет. Виной всему вовсе не техника, не то, что один человек совершает с другим. Причина кроется поначалу наверху, потом внизу, так кто же виноват? Нас выбрали? Выбирают? Один священник сказал мне как-то: «Такая жизнь, как ваша, это подарок». Какой подарок? – спрашиваю я. Тянешь дальше, сопротивляешься, делаешь какие-то усилия… ради чего?

Ученые никогда не исследовали это явление, совсем никогда, но должны обратить на него внимание. Должны понять, почему зло концентрируется в каких-то определенных местах, только в немногих районах, и всегда именно там. Тут, мне кажется, действует нечто вроде химического закона, когда различные соединения притягиваются, сливаются воедино и в то же время отталкиваются. Вот почему я и говорю тебе, что ученые должны были бы изучить это явление, открыть его и найти какое-то противоядие.

Я совсем потеряла сон, принимаю пилюли, но не могу сомкнуть глаз, из окна тянет духотой и пылью, и герань стоит все там же, не живет и не умирает. Я слышала, что есть ныряльщики, которые погружаются в канализационные стоки, им платят два миллиона лир в час, мне же никто никогда ничего не платил, но я брожу и брожу всю ночь, подобно такому ныряльщику, ведь одеяла – тот же грот под водой. Полный мрак. Двигаюсь туда-сюда, ворочаюсь, хотела бы выбраться наверх, но не понимаю, где поверхность, и если существует небо, то где же оно?

Уже девять? Тебе надо идти? Обними меня напоследок.

Посмотри-ка сюда, видишь, сколько писем продолжает приходить, просто невероятно, не правда ли? Прошло уже более пятнадцати лет, а они все не прекращают писать мне. Все та же «шапка» в начале страницы и сообщение: «У нас тут хранится множество брошенных Вами вещей…» И дальше перечень всего, что оставила где-то моя семья. Однажды, много лет назад, я даже ответила, написала: большое спасибо, возьмите все себе. Но не знаю, то ли мое письмо не дошло, то ли не разобрали мой почерк, с годами ведь и он меняется, делается как у курицы. Сегодня жарко, да? Скоро начнутся каникулы, куда отправишься? Нет, я останусь тут, куда я могу поехать? Закрою ставни, есть у меня небольшой вентилятор, поставлю на стол рядом с чайником, буду смотреть телевизор или, лучше, оставлю его включенным. Читать – нет, неинтересно. К чтению прибегают, когда желают что-то еще узнать, а мне уже ничего не хочется узнавать; с тех пор как умерла Серена, я так и не прочла ни одной книги. Она – да, она пожирала их, видела в тех комнатах? Все стены в книгах, она начала собирать их еще девочкой. Однажды ей пришла в голову сумасбродная идея – стать писательницей. Она очень любила детективы. Вырезала из газет всю уголовную хронику, раскладывала по папкам: изнасилования – вон в ту желтую, убийства – в красную, все у нее было в строгом порядке. Убийца сидел в ней самой, внутри, она дышала его легкими, видела его глазами, искала его повсюду, придумывала все более сложные истории, иной раз настолько запутанные, что непонятно было даже, кто убит, – во всяком случае, я это не могла определить, а она утверждала, что все очень просто. Мне это не нравилось с самого начала, не сами ее сочинения, а то, что она занималась таким делом и ощущала себя среди трупов, словно посреди цветов. Спустя несколько лет она начала печататься, получила одобрительные отзывы, и тогда я подумала: может, и в самом деле в этом ее призвание? В конце концов, тоже ведь профессия, как и многие другие; она могла бы стать врачом, адвокатом, но и писать детективы – совсем неплохо. Однако я не тревожилась бы, если бы видела, что она спокойна. Но она ведь все время жила в какой-то тревоге. Ни успех, ни работа над этими ужасными книгами нисколько не успокаивали ее. Они не стали для нее своего рода отдушиной, приносящей успокоение. Нет, напротив, Серена жила в постоянном возбуждении, нередко путая свою жизнь с происходящим в собственных книгах. На улице ей казалось, будто ее преследуют, дома боялась открывать шкафы. В последние годы говорила: «Самое главное произведение у меня в голове – именно там находится самый замечательный детектив». Так и было, возможно, только она никак не могла по-настоящему выразить его и отправлялась в одну поездку за другой. И чувствовала себя все хуже. Я не давала ей советов, нет, я молчала, а что я могла сказать? Выйди замуж, роди ребенка? Когда она сообщила, что уезжает в Америку, в Нью-Йорк, дабы набраться вдохновения, потому что там уйма преступлений, я сказала – да, наверное, ты права.

Через месяц уборщик обнаружил ее мертвой в лифте. Так и не узнали, кто же ее задушил.

Газеты писали, что она умерла в точности так, как было описано в одной из ее книг. Полиция провела расследование. Как она оказалась в этом лифте? Что делала в тот вечер? Дело так и не было раскрыто. Меня же ничто не интересовало. Знаешь, что я испытала, когда получила известие? Это ужасно, даже стыдно признаться тебе, но я порадовалась – порадовалась за нее, разумеется, не за себя. Чудовище? Станешь чудовищем. Уж такова жизнь – сажаешь растение, наблюдаешь, как оно растет, и ждешь, когда оно будет срезано. С тех пор как я осталась одна, все спрашиваю себя, а может, верна эта индийская теория про переселение душ – как они перемещаются из одного тела в другое, отвечают за все, что совершили в первом из них, и если полностью за все расплачиваются, то счастливы… Если такое возможно, что, по-твоему, я могла натворить в своей предыдущей жизни? Часто думаю об этом, и мне страшно отвечать. Возможно, я была кайманом, голодным тигром и проливала реки крови, а теперь кровь потоками льется вокруг меня. Каков же урок, который я должна извлечь? Есть времена, когда надо убивать, и есть времена, когда надо лечить; время разрушать и время строить. Я все убила, все разрушила, но что я построила? Скудные мысли бродят во мне, оскорбительные мысли глупца. Зачем я еще живу, двигаюсь, всматриваюсь вокруг и ничего не понимаю? Если то был урок мне, так в чем его смысл? Кричу в одну сторону, в другую, но никто не слышит меня, и тогда я спрашиваю себя, кому довериться, как обрести веру? На что положиться? Часто сожалею, знаешь, что не достигла успеха хоть в чем-то. Я никому не причиняла зла, у меня никогда не возникало подобного желания, а вот на меня зло обрушилось просто ливнем. А если бы я первая начала причинять кому-то зло, может, жила бы счастливее? Потом? Но кто скажет, что будет потом? Не представляю, не знаю, мне нет никакого дела ни до каких весов и счетов: ведь игра идет здесь и сейчас. Когда Серена умерла, я какое-то время думала, что это последнее испытание и теперь что-то снизойдет на меня с небес. Но ничто не снизошло, и я осталась тут, все в том же кресле, со своими мелкими мыслишками, подобными мышкам, скребущимся в норке. Но, возможно, вот эта мизерность и уничтожила меня. Я никогда ни на что не решалась. Мой взгляд? Как у ангелов перед Пасхой. Всю жизнь я провела с шорами на глазах, и хотя не видела, но постоянно ощущала на шее холодок лезвия, леденящий ветер. Если у меня и были какие-то способности, я не использовала их; жила по инерции, какая-то волна подталкивала меня, и я болталась в потоке, словно старая туфля или пустая банка. И так каждый день я только и делала, что бултыхалась в пене, так и не пристав ни разу к берегу. Я никогда не делала зла, но не делала и добра, я ничего не делала.

Сегодня, незадолго до твоего прихода, я листала давний журнал. В нем напечатано длинное интервью с одним старым философом – именно этих ученых почему-то всегда мучают расспросами перед смертью. Он говорил о старости. Уверял, что природа благожелательна и предусмотрительна к людям, ибо в какой-то момент все просто начинает исчезать, не испытываешь больше сильных переживаний, чувства как бы отдаляются от тебя, хуже видишь, почти не слышишь. Все превращается в ватное ожидание, плаваешь в спокойном море, наблюдаешь, как постепенно удаляется берег, как час от часу все тает вдали, исчезает из виду, и – конец.

Прочитав все это, знаешь, что мне захотелось? Написать ему письмо. Но, взглянув на дату, я передумала. Журнал оказался слишком старым, философ, конечно, уже скончался. Так или иначе, если б я написала ему, то сказала бы, что он сильно ошибается. Неверно, что все удаляется, точнее, верно лишь отчасти; хуже слышишь, хуже видишь, меньше двигаешься, но все это нисколько не облегчает, а, напротив, лишь усложняет жизнь. Размываются очертания, ничто не отвлекает, и тогда во всем своем драматизме всплывает огненное ядро и пылает, слегка касаясь всего сущего, пока совсем не опустошит тебя. Это ложь, будто старики не испытывают сильных чувств, их переполняют прямо-таки ужасные переживания – они возникают, пробуждаются и усиливаются от угрызений совести. Не надо ни о чем сожалеть – вот что следовало бы знать с самого начала жизни. И об этом следовало бы прямо со дня рождения без конца повторять детям, петь им вместо колыбельной, но никто не делает ничего подобного, а раз так, как же им узнать про это? Когда все же узнают, то оказывается слишком поздно. Видишь? Все возвращается на круги своя, ничего не поделаешь.

И вот уже ноги еле держат тебя, взгляд помутнел, из звуков различаешь только низкие, и внезапно возникает в душе желание – нет, не желание, а насмешка. Тебе хочется вдруг активно двигаться, куда-то поехать, отправиться в далекое путешествие. Хочется увидеть новые места либо вновь оказаться там, где уже побывала когда-то. Вот что с тобой происходит, когда собираешься покинуть этот мир.

Я мало путешествовала – Венеция, Флоренция, ну, как обычно. Только однажды я совершила более дальнее странствие. Серене исполнилось тогда двенадцать. Я поехала в Израиль навестить своего отца. Он был уже очень стар, и мне хотелось, чтобы она познакомилась со своим единственным еще живым дедушкой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю