Текст книги "Только для голоса"
Автор книги: Сюзанна Тамаро
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 21 страниц)
Может, ты поищешь? Документы все еще доступны. И прежде чем я умру, скажешь мне, ладно? Я же – нет, боже упаси, даже думать не могу о таком. Уж позволь мне подобную маленькую роскошь – хоть раз в жизни оказаться подлой.
Знаешь, страдание тогда как бы еще не успело дойти до моего сознания, застыло, будто на фотографии. Но после того, что внезапно произошло, мы поняли наконец – это правда. И прежде всего нам надо было подумать о самих себе, понимаешь, требовалось найти укрытие. Мама, ее смерть словно превратились в маленький цементный блок, лежащий где-то на дне души. Я знала, что моя мать погибла; понимала, что не ведаю, где это произошло, – словом, я все это сознавала, но только не сердцем. А вчера, во время интервью, что-то во мне вдруг надломилось и прорвалось наружу – выплеснулось с самого дна души. Этой ночью, я уже говорила тебе, я почти не спала. Ощущала рядом с собой тело матери, совсем крохотное, будто птичье. Слышала, как она поет песенку о пчелах. Знаешь, что меня убивает больше всего? Что я не могла подержать ее руку в последнюю минуту. Закрываю глаза и вижу, как она, в ночной рубашке, трясется в этом фургоне, брошенная туда, точно мешок, представляю, какой у нее был пустой, наивный взгляд, и тогда… Нет, хватит, не хочу опять плакать, теперь уже рядом с тобой. Однако, видишь ли, не случись с мамой такого, мы бы еще долго не верили, что уничтожают евреев, а потом было бы слишком поздно. Вот почему я и говорю тебе: она спасла нас. Мы думали, она ниспослана нам в тягость, чтобы наша жизнь стала труднее, а оказалось наоборот: она пришла в этот мир и прожила в нем, непрерывно страдая, только лишь для того, чтобы позволить нам жить, – жить дальше.
Где-то, наверное, существует какой-то отчет? Приход, расход, убийства? Это так же, как я решаю вопрос о душе, – иногда говорю себе: да, существует; иной раз – нет никакой души, и все тут. Думаю о своей матери, о смысле ее жертвы и решаю – да. А потом спрашиваю себя, что же это за отчет такой, который убивает ни в чем не повинного человека? Никто не выбирает, никто не решает, нет никакой ответственности, ничего. Все движется само собой, вот и все.
А теперь и в самом деле хватит, а то я уже начинаю говорить глупости, про то, чего не знаю. Расстроила тебя, верно? Не понимаю, что такое стряслось со мной, я никогда прежде не была столь разговорчива, к тому же вот так. Наверное, виной всему бессонная ночь, слова сами слетают с губ, и я не в силах удержать их.
Поговорим о тебе. Нет, лучше сама расскажи мне о чем-нибудь хорошем. Что собираешься делать вечером, когда уйдешь от меня? Отправишься на танцы?
Смотри-ка раскраснелась как! А что, разве сегодня сильный ветер? Не слишком ли ты легко одета? Не улыбайся, так уж я устроена, никогда не перестаю быть матерью, еврейской матерью, а иудейские матери, говорят, ужасные. Пожалуйста, сходи-ка на кухню, чайник уже на плите, надо только зажечь огонь. Жду тебя в гостиной, там теплее.
Как ужасно воет ветер, слышу, хотя и почти глухая. Глупо, конечно, но ветер всегда вызывает у меня какое-то непроизвольное прямо-таки детское веселье. Наверно, потому, что мне кажется, будто он проветривает голову и уносит мысли прочь. В такую погоду мы с мужем, только-только обручившись, отправлялись на плоскогорье Карс.
Там у самого края есть небольшая седловина, не знаю, знакомо ли тебе это место, была ли ты там. Ветер в ней дует особенно сильно, намного сильнее, чем где-либо, он как бы проверяет себя, прежде чем обрушиться на город. Мы проводили в этом месте многие часы и каждый раз, когда налетал отчаянный шквал, старались устоять на ногах, всем телом сопротивляясь ему, и главное тут было – не упасть в тот момент, когда ветер внезапно стихнет. И сегодня утром, еще оставаясь в постели, слыша, как все вокруг хлопает и стучит, я вспомнила, как мы бывали там, и знаешь, что неожиданно со мной случилось? Мне захотелось еще раз испытать это. Со времени нашего обручения я ни разу не бывала на Карсе. Почему, тебе, я думаю, понятно, ведь ты уже знаешь меня, – потому что ничего не хочу вспоминать. Но сегодня утром я сама себе удивилась: и в самом деле хочется отправиться туда, побывать в этой седловине, заросшей травой, ощутить ледяной ветер, дующий в лицо, рвущийся в нос, в уши. В последний раз хочу увидеть это место.
Почему «в последний»? Потому что чувствую, это именно так. С тобой, наверное, тоже бывало такое, нет? Отправляешься в какое-нибудь прекрасное место, а потом наступает пора уезжать. И что ты делаешь? Приходишь туда, где тебе понравилось больше всего, останавливаешься и смотришь, смотришь… Это помогает дольше сохранить в памяти полюбившееся, будто прячешь его в потайной чемодан. А спустя какое-то время вдруг приходит желание снова увидеть все это. Со мной такое случилось месяца два назад. Разумеется, я с места не двинусь и никуда не поеду, здоровье не позволяет, да и денег нет, но так хочется оказаться там снова, попрощаться со свидетелями моей жизни. Есть одно стихотворение, чье же оно? Рильке, если не ошибаюсь… Или ошибаюсь? Словом, есть стихотворение, которое очень хорошо выражает мое чувство. Помню лишь несколько строк по-немецки, всего две. Какие? Нет, не в силах воспроизвести их, уже не могу. А ведь так нравились мне, более того, это был первый язык, какой я учила, и до сих пор считаю, что для поэзии нет языка лучше.
Знаешь, у Бруно, моего мужа, была такая привычка – он учил наизусть самые замечательные стихи. Уверял, что они словно ласка для души и необходимо, чтобы всегда были рядом, в нем. Немногие строфы, какие еще помню, я выучила с его помощью, в молодости, – у меня и тогда уже была неважная память. Когда Бруно вернулся оттуда, он сказал мне, что спасся, сумел спастись только благодаря стихам. Он повторял их в самые трудные минуты, понимаешь? Когда его едва не превращали в животное, он повторял стихи в тишине, про себя. Это было сокровище, которое никто не мог у него отнять.
Как же это случилось? Произошло все, когда мы, к тому времени уже муж и жена, скрывались в одной квартире. Моему отцу удалось сесть на пароход и уехать в Палестину, а мы должны были отправиться со следующим. Квартиру нам предоставили папины друзья. Она находилась на последнем этаже старого здания, недалеко от вокзала. Мы жили там, словно в подполье, окна постоянно были закрыты. По комнате мы перемещались, лишь дождавшись, когда из квартиры этажом ниже будут доноситься какие-нибудь звуки. Мы научились таиться, говорили шепотом, двигались в темноте на ощупь, только босиком. Чтобы спустить воду в туалете, ожидали, когда то же самое сделают соседи, тогда шум нашего сливного бачка сливался с шумом в их квартире. Мы провели так всю зиму, это был наш медовый месяц. А однажды утром, когда все, казалось, было совершенно спокойно, Бруно решил выйти в город – узнать наконец, что слышно о пароходе. Я стояла у окна, за деревянными щербатыми ставнями. И все прекрасно видела – видела, как он вышел со шляпой на голове и зашагал по площади. Но не успел пересечь ее, как к нему подъехала машина, из нее выскочил какой-то человек, они недолго поговорили, затем этот человек схватил его под локоть и затолкал в машину. Бруно даже не обернулся взглянуть на меня, не хотел выдать меня взглядом, но я все равно видела его глаза. До сих пор не представляю, сколько времени я простояла за ставнями, не шелохнувшись, замерев, точно загнанная дичь. Слышала, как рыщут вокруг полицейские. Стояла и ожидала их, не помню, о чем думала, в общем, это уже была не я. Мое тело, моя голова как бы преобразились, я превратилась в то животное, что спит под снегом. Как оно называется? Сурок? Да, я превратилась в сурка. Потом стемнело, я пошевелилась, подумала, что же мне делать дальше. Мозг сверлила только одна мысль: его забрали, очень скоро, совсем скоро придут и за мной. Я все стояла в углу, уткнувшись лицом в стену, пока ноги сами собой не подогнулись и я не опустилась на колени. И долго-долго неслышно плакала, стараясь не издать ни единого звука. Когда он уходил утром, я попрощалась с ним как обычно, даже несколько торопливо. Попрощалась так, потому что не знала, даже вообразить не могла, что он пропадет. И теперь испытывала угрызения совести – сожаление, почему не обняла его покрепче, не посмотрела подольше в глаза. Это немного глупо, не так ли? Мы знали друг друга столько лет, я же не могла забыть его, стереть в памяти голос Бруно, его облик? Но именно оттого, что не смогла как следует попрощаться, сказать ему «Чао» или «До свиданья», я и плакала. Мне стало страшно, что вдруг забуду Бруно и он смешается в моем представлении с другими людьми.
Боялась ли я за себя? Нет, нисколько, мне было все безразлично. Хотелось только, чтобы все закончилось как можно скорее, – и точка. Нет, смерть ничуть не пугала меня, напротив… Ты ведь знаешь, вскоре я уехала в тот монастырь, меня переправила туда одна подпольная организация. Я покинула дом в последнюю карнавальную ночь, мы специально дожидались ее, потому что в это время на улице много народу. Укрывшись в фургончике, я добралась до монастыря, расположенного в предгорье, и пробыла там до самого окончания войны. Месяца через два я получила известие о Бруно. Его не убили, он все еще находился в Италии, в пересылочном лагере, и неизвестно было, когда и куда его отправят.
И вот тогда я нашла в себе силы, причем даже не подозревая, что они у меня есть. Я думала лишь о том, чтобы как можно скорее освободить его, пока еще не отправили в Германию. Это было невероятно трудно. Каждый день я приходила в отчаяние, боялась, что не сумею ничего сделать. Неделя тянулась за неделей – без всякого продвижения. Я жила, как все монахини, по их расписанию, бродила по коридорам или по монастырскому дворику, где бил небольшой фонтан с фигуркой Мадонны в центре и в бассейне плавали красные рыбки. Они смотрели на меня, эти рыбки, и я тоже разглядывала их и все обдумывала последнюю весточку о нем, но еще больше думала об известии, которого ждала, напрасно ждала. А дальше, знаешь, как бывает? С тобой, вероятно, тоже такое случалось во время болезни или в пути? Все думаешь, думаешь, поговорить ни с кем не можешь, а потом уже и не понимаешь, где же правда, а где выдумка. В результате начинаешь во всем сомневаться. У меня даже возникло подозрение, что меня обманывают, понимаешь? Просто из жалости говорят то, чего на самом деле нет и в помине. Но вот однажды… Когда же это произошло? В мае, кажется… Да, на алтаре стоял большой букет из маков и васильков, да-да, это был майский день. Мне условным кодом передали сообщение, которое я так долго ожидала. Короче, план был готов во всех деталях, и уже до конца месяца Бруно мог бежать.
В тот день я прошла в капеллу и, опустившись на колени, произнесла, словно ребенок: «Господи, как я тебе благодарна!»
Но что же мне на самом деле стало известно, за что, собственно, я благодарила Господа? Ведь не было ничего определенного, ни единого закона, имевшего силу. И я постоянно сама придумывала такие законы и всегда обманывалась. Я говорила себе – вот этот закон Божий, это судьба, это чувство вины, ее искупление. Ожидала, что все так и будет, а происходило обратное: как если бы все время появлялся и начинал действовать какой-то новый закон, которого я и не ждала вовсе. Я думала, что оплатила невероятным страданием свою вину. Однако на том дело не кончилось. Как ни крутись, в тебя все равно попадут. Такова уж наша жизнь; знаешь, мы словно черви, выкопанные из земли лопатой, птицы замечают наше движение, слетаются, кого-то клюют, кого-то нет, мы мечемся еще какое-то время, а потом лопата бросает горсть земли, та накрывает нас, снова наступают мрак, тишина, и мы больше не шевелимся. Ты считаешь, нельзя быть такой пессимисткой? И где надежда, говоришь? А на что она мне? Я видела жизнь собственными глазами, прожила ее всю и теперь, в старости, оглядываясь назад, отлично понимаю, о чем идет речь.
В конце концов, видишь ли, хотя такой поворот и кажется невероятным, но Бруно не захотел бежать, просто отказался. Он мог выбраться оттуда, план был готов, отличный план. Риск был сведен к минимуму. Он мог совершить побег, но не сделал этого. Он сказал: «Спасибо, не надо, остаюсь здесь». Я так и не узнала никогда, почему он отказался бежать. Даже когда он вернулся, у меня не хватило смелости спросить его об этом. Сама же я часто задавалась подобным вопросом, и знаешь, что я думаю? Такой поступок – в его натуре, это был человек со сложившимся характером, честный, и вся его жизнь – это борьба с несправедливостью. Так вот, наверное, он не допускал никаких привилегий, даже для себя: он не мог бежать, когда других отправляли на смерть. Он полагался на судьбу, более того, верил в нее. И когда судьба посулила ему смерть, самую страшную из всех возможных, он принял ее, ни о чем не спрашивая. До сих пор не могу понять, как это расценить. Как мужество? Или подлость? Ты же знаешь мой характер, сегодня думаю одно, завтра – другое. Так или иначе, тут ты со мной согласна, не так ли? Следовать судьбе удобнее – не надо задаваться никакими вопросами, не требуется делать выбор.
Видишь ли, во всем этом было что-то очень высокое, выше моего ума. А я что должна была чувствовать? У меня был муж, человек, которого я любила, и он, выбирая между мною и судьбой, предпочел ее. В таком случае я-то что для него такое? Ничто, аксессуар.
Нехорошо так думать, верно? И все же, не могу отрицать, я была вконец разочарована, мне казалось, что меня предали. Время словно остановилось, все будто ушло в небытие, и потянулись совершенно безликие дни в монастыре. Я не могла представить себе, что он вернется. Жизнь сложилась вот так, и больше в ней ничего не изменится до самой моей могилы. Конечно, что-то еще произойдет, когда-то окончится война, я снова обрету свободу, но какое все это имеет значение? Я потратила целый год, чтобы подготовить себе приданое. Вышила все простыни, пододеяльники, скатерти, они так и лежали там, в подвале у моего отца, в картонных коробках, перевязанных шпагатом.
Из кельи видны были только поля, засеянные пшеницей. Летними днями, в это ужасное время между двумя и тремя часами, когда не знаешь, куда себя деть, я садилась у окна и смотрела на эти поля. Может ли красота быть страшной? Думаешь, нет? Она способна пугать больше, чем что-либо другое, даже вселять ужас. Поля казались застывшими, совершенно недвижными, ни малейшего дуновения – до самого горизонта тянулась сплошная золотая пелена. Отчего рассказываю все это? Из-за цикад, да-да, из-за них. Из-за их стрекота, это верно. В ушах стоял этот громкий стрекот, и каждые четверть часа звонили монастырские колокола. Я слушала медленные, один за другим, удары колокола и жужжание мух. Они летали вокруг моего лица, стараясь испить капли пота, и тогда, тогда… Как я там оказалась? Вот видишь, я опять сбилась… Да, о природе.
Понимаешь ли, сейчас стало модно спасать каждого живого муравья. По утрам раскрываю газеты и читаю: такая-то порода деревьев исчезает, лягушек осталось совсем немного, в небе какая-то огромная дыра. Узнаю все это и не понимаю, не в силах уразуметь, как можно любить природу. Ты обожаешь ее, не так ли? Ты говорила об этом. Не понимаю почему. Для меня природа – знаешь что? Зло и нахальство.
Так на чем мы остановились? На монастыре? Да, я прожила в нем с сестрами целых три года, нам в общем-то не о чем было особенно разговаривать, но они были добры ко мне, к тому же очень рисковали, пряча меня. Я не хотела быть обузой: помогала на кухне, в огороде, кормила кур. Такой образ жизни спустя некоторое время приводит к странному эффекту – становится своего рода анестезией.
Поэтому, почти не отдавая себе отчета, в какой-то момент я дала клятву, – нет, как это называется? Обет – обет Господу Богу, первый и единственный в своей жизни; я пообещала ему, когда окончится война, останусь в этих стенах и всю жизнь проведу здесь в заточении, в смирении, вдали от чужих глаз. Я хотела искупить вину, думалось мне тогда. Теперь же понимаю, что и в этом таилась своего рода подлость, – мне просто хотелось оставаться в укромном месте, и больше ничего.
Сестры, к счастью, не знали о моем обете, это была моя личная договоренность с Господом. Во всяком случае, перед монашенками мне не пришлось стыдиться, когда я нарушила свою клятву.
Знаешь, о чем я подумала, когда вернулась домой? Поразмыслила и решила: ладно, в конце концов, я не нарушала никакого обета, потому что давала его христианскому Богу, а мой Бог – другой. Понимаешь? Как будто Господь возглавляет только какой-то один округ. Я боялась мести, разумеется, ты же знаешь, как гневлив библейский Бог. Все же мое опасение длилось недолго, надо было начинать жизнь заново, необходимо было все восстанавливать. С последними эшелонами оставшихся в живых вернулся Бруно.
Почему ты никогда не рассказываешь о своих возлюбленных? Нет их? Не поверю. Не может быть. Ты красива, у тебя есть сердце… или нет? Так есть? Порой, когда бываешь у меня и мы беседуем, я наблюдаю за тобой. Признаюсь, ты пугаешь меня. Вернее, не пугаешь, а тревожишь. Никак не пойму, что скрыто за твоей улыбкой, что таится в глазах. Иногда уверяю себя: у нее большое сердце, она очень добра, но вдруг замечаю в твоем взгляде какой-то блеск и начинаю думать совсем иначе. Но зачем я ломаю голову, какое это имеет значение? Иди сюда и послушай меня.
Неужели захватила сегодня свое шитье? Прости, но мне смешно, когда я вижу тебя с ниткой и иголкой в руках, не ожидала, что ты способна на такое. Пробуешь? Молодец, а мне никогда это хорошо не удавалось, я ничему не научилась в своей жизни, разве приготовить какую-нибудь еду, самую простую. Моя мать была сумасшедшей, а отец считал, что у меня всегда будет прислуга. Поэтому в свое время меня никто ничему не научил. Самой можно все освоить? Вероятно. Да, при желании всему можно научиться, но, знаешь ли, я никогда не отличалась активностью. Наверное, отчасти виновато воспитание. Нередко смотрю на внуков моих подруг, слушаю их разговоры и прихожу к выводу – ведь они даже не понимают, какая легкая у них жизнь. А когда я была ребенком, дети привыкли повиноваться, нет, я не хочу утверждать, что они пребывали в постоянном страхе, – во всяком случае, не я, – но некоторое опасение все же было. Дети испытывали робость перед родителями, а затем, повзрослев, и перед мужем. Это было естественным продолжением воспитания, мужа любили, но ему ни в коем случае нельзя было возражать.
Тем не менее мне повезло с Бруно. По тем временам он был очень открытым человеком и позволял мне самой свободно решать какие-то вопросы, правда теоретически, так как на деле я все равно ничего не могла решить.
Знаешь, когда он вернулся, мне было очень трудно. Я ведь целых три года убеждала себя, что никогда больше не увижу его. Думаю, мне не следовало этого делать, напротив, надо было все время надеяться, но такой уж у меня характер, ничего не попишешь. Я убедила себя, что Бруно погиб, а спустя какое-то время он вдруг появился в доме. И пришлось заново начинать нашу супружескую жизнь, ту самую, какой, по сути, у нас еще и не было. Ему исполнилось двадцать шесть, а мне всего двадцать два. Только двадцать два, понимаешь? По правде говоря, не знаю, сколько нам действительно было лет, мы чувствовали себя совсем старыми и такими усталыми… Иногда по вечерам, когда оставались дома, я смотрела на него, спящего в кресле при включенном радио, и у меня возникало ощущение какой-то ирреальности. Думаю, и с ним происходило нечто подобное.
Я никогда ни о чем не спрашивала его, считала, что этого не следует делать. Слушала, когда он сам что-то рассказывал, но такое бывало редко. Это был призрак, тень того человека, за которого я вышла замуж Да, возможно, я тоже изменилась, за три года одиночества это неудивительно. Не представляю, однако, как я изменилась. Когда все время общаешься только с самой собой, трудно уловить перемену.
Насколько Бруно был спокоен днем, настолько же приходил в возбуждение ночью. Наступил настоящий ад. Часто по утрам мне приходилось чинить простыни, разорванные им. Он так метался, словно его бил изнутри какой-то разряд, махал руками, молотил ногами, скрипел зубами. Я не знала, что делать – будить его или нет. Сидела на краю кровати и не спускала с него глаз, слушала, о чем он говорит, пытаясь хоть что-то понять. Хотела помочь ему, но не знала как. Он кричал всегда по-немецки, отдавал какие-то приказы. Вот почему – я уже говорила тебе, не так ли? – не могу больше и слова произнести на этом языке. В послевоенные годы появилось множество книг об ужасах войны, сочинения людей, оставшихся в живых, психологов, историков. Я видела их на полках книжных магазинов, но никогда не прикасалась к ним.
Я ничего не хочу знать, мне это неинтересно, с меня достаточно ночных воплей мужа да разодранных в клочья простыней.
Вчера на улице со мной случилась странная история, ничего подобного прежде не происходило. Я купила в соседнем магазине молоко и возвращалась домой, шла очень медленно, насколько позволяют мои ноги. Из-за артрита, ты знаешь, я всегда иду опустив голову. И вдруг на краю тротуара я увидела, как из-под асфальта пробивается трава, какой-то сорняк из тех, что обитают только в городе. Ростки – стойкие, крепкие – с невероятной силой прорывались сквозь крохотные трещины. Не знаю, что случилось. Только я оказалась на коленях. Опустилась на землю и принялась вырывать их, выдергивать один за другим, крича: «Прочь, прочь, проклятые!» Лишь когда какой-то господин приподнял меня за локоть и я встала, то поняла, где нахожусь и что делаю. В этот момент мне, естественно, стало до смерти стыдно, и я поспешила как можно быстрее скрыться, видимо, походила на воровку.
Я думала о своем поступке весь день и всю ночь. Отчего вдруг мне пришло в голову вырвать эти растения, сорняки конечно, но они же не сделали мне ничего плохого? Что произошло в моей голове? И тогда я решила, все дело в том, что меня просто взбесило их отчаянное упорство. Жизнь – это нахальство. Она всегда рвется вперед, и ей наплевать на все, она переступает через любые препятствия.
Закон природы, говоришь? Необходимость спасти генетическое достояние, продолжить его? Вот именно, а что же это такое, как не нахальство, – я уже сказала.
Так и для нас с Бруно. Мы должны были бы раствориться, исчезнуть в небытии, даже родиться где-то заново, как говорят индийцы, и жить совсем иначе, размеренно и спокойно. Но нет, мы оказались здесь, усталые, не знавшие, что сказать друг другу, совершенно обессиленные, с трудом дотягивавшие до вечера. И все же что-то не позволяло нам распускаться. Пусть мы и не хотели ничего делать, но было что-то, все-таки побуждавшее нас двигаться, хоть и с трудом, дальше. Едва поправив здоровье, Бруно начал думать о работе. Месяца через два он нашел нотариальную контору, которая взяла его компаньоном, и вот так наша жизнь вскоре превратилось в обычное, спокойное существование молодой буржуазной пары. И все же что-то было не так, понимаешь? Нас угнетали, оставались где-то внутри эти три чудовищных года, которые мы пережили. Конечно, его дни были ужаснее моих. Порой за обедом я наблюдала, как он ест. Он жевал жадно, как голодное животное, уставившись в тарелку, и поглощал еду мгновенно. Он не ел, а буквально пожирал, словно боялся, что делает это в последний раз, будто страшился, что кто-то, более хищный, отберет у него пищу. Конечно, его поведение отражалось и на мне. Мы оба ни в чем не были уверены.
Не хочу сказать, что характер Бруно изменился, нет. Он был все таким же сильным человеком, каким я его знала, однако порой у него случались вспышки ярости. Если к его приходу домой я запаздывала с обедом, он сразу же принимался кричать, как сумасшедший, крушил все, что попадалось под руку. И я не знала, как себя вести, что делать. Хотела помочь ему, подойти, но боялась даже приблизиться. Но после подобной вспышки он так же внезапно успокаивался, садился в кресло и часами смотрел в одну точку или же уходил из дома и пропадал где-то несколько часов. Думаю, ему становилось стыдно, не в его характере было вести себя так. Очень часто, знаешь, после подобных сцен, оставшись дома одна, я спрашивала себя, почему я тоже не оказалась там и мы не умерли вместе? Почему он перенес все это, а я нет, отчего судьба сделала такой выбор? Чтобы уготовить мне нечто другое?
Разумеется, я надеялась, что со временем все образуется. Отмечала про себя, что Бруно уже окреп физически, скоро придет в норму и его психика. Время что угодно сглаживает, обесцвечивая даже самые яркие краски.
Однако, если тебе станут говорить что-то в этом роде, не верь ни за что на свете, это неправда, подобные слова призваны лишь успокоить, не более. Конечно, иногда кажется, будто время лечит, но это абсолютно ложное ощущение. Время работает незаметно и, словно бурав, сверлит и сверлит все глубже, превращая отверстия в зияющие провалы, в гибельные пропасти.
Как же все-таки странно, что некоторые вещи осознаешь только в старости, ведь можно было бы наладить жизнь лучше, разберись в них раньше, а получается наоборот: начинаешь понимать, когда все уже прошло, и проку от этого разве что для поддержания пустой болтовни вроде нашей с тобой сейчас, и больше никакого.
Если бы пожилые люди почаще беседовали с молодыми и те прислушивались к ним, возможно, что-то и изменилось бы… А может, и нет. Каждая жизнь – поистине трагедия, начинающаяся с самого рождения. Предупреждать обо всех ужасах, что могут случиться, – напрасный труд, все ошибаются и только в старости понимают свои промахи. Опыт – ничто, ибо все неизменно повторяется заново.
Говоришь, иначе было бы слишком однообразно? Да, но кто сказал, что однообразие – это плохо? Опыт заставляет совершенствоваться? Не думаю, ибо мир не меняется, вечно повторяются одни и те же драмы. Для себя, знаешь, чего бы я хотела? Жить, как растение, вот стать бы кипарисом, священной оливой, каким-нибудь деревом, корни которого уходят глубоко в землю, а крона поднимается высоко в небо. Они тоже чувствуют? Открыли в Америке?! Нет, я не знала, в таком случае отказываюсь от своих слов, не хочу быть даже деревом, ничем не хочу быть.
Но все это я понимаю сейчас, а в двадцать четыре года даже не подозревала. Работа Бруно шла неплохо, я занималась домом. Весной нас обоих охватила какая-то странная эйфория, мы испытывали нечто подобное только в год нашего обручения, какой-то внутренний порыв, и зачать ребенка в столь благоприятный момент было делом самым естественным, что мы и совершили. Жизнь опять брала свое, понимаешь?
И в самом деле, как только я почувствовала, что оказалась в положении, то сразу подумала, что вот, наконец, наметилась граница. Ребенок как бы означал, что ставится точка на прошлом и теперь все начнется заново, все пойдет по-другому. Первые месяцы я была счастлива, мы оба испытывали одинаковое чувство. Ты еще такого не знаешь, но, когда женщина оказывается беременной, в ее организме происходят какие-то изменения, нечто вроде раскрепощения, что разливается по всему телу. Каждый день что-то меняется, смотришься в зеркало и обнаруживаешь: глаза твои стали ярче, выразительнее. Случаются и неприятности, конечно, но их почти не замечаешь, ты сияешь – светишься изнутри, ибо чувствуешь, как все в тебе движется, начинаешь верить, что существует некий высший порядок и ты – его составная часть. Для меня во всем этом заключалось и другое очень важное обстоятельство – надежда, что с появлением ребенка Бруно вылечится и перестанет оглядываться назад. Кто-то из наших знакомых выбрался из прошлого именно так – благодаря ребенку. Почему же у нас должно быть иначе?
Осенью Бруно снова сделался мрачным, и у него произошло несколько острых кризисов. После одного из них он ушел из дома и пропадал где-то целых два дня. И все же, несмотря на приступы, я продолжала надеяться, убеждала себя, что ребенок ведь есть, он во мне, внутри, и Бруно просто еще не видит его. Когда же малыш родится и Бруно увидит его, то все изменится к лучшему.
Я родила в декабре, роды прошли нормально. На другой день, еще в клинике, Бруно сфотографировал меня с ребенком на руках. Снимок предназначался моему отцу, мне хотелось, чтобы и он знал – жизнь продолжается, у меня достает сил двигаться дальше. После окончания войны отец остался в Израиле, женился. Жил в кибуце; судя по письмам, был счастлив.
Странно, но первые месяцы после родов я почти не помню. Девочка полностью отнимала мои силы и время. Не то чтобы она была трудным ребенком, нет, спокойным и нормальным. Убивало меня другое – они оба не могли прожить без меня, без моих забот даже часа. Всю неделю Бруно проводил у себя в офисе, даже обедать не приходил домой, и мы собирались все вместе только по субботам. В хорошую погоду ходили гулять к морю. Мы мало разговаривали в ту пору, да и вообще всегда не много говорили друг с другом, и все же я чувствовала, как нас объединяет нечто нерушимое, чего я прежде никогда не ощущала. Думаю, это были гордость, счастье, упорство. Мы понимали, что правильно сделали, бросив вызов судьбе… Стоило посмотреть на девочку, чтобы убедиться в этом, она с каждым днем становилась все живее, все веселее. Казалось, на ней никак не отразились наши страдания. Бруно обожал ее и каждую минуту брал на руки. В те времена, знаешь, – теперь такое кажется странным – отцы никогда не занимались маленькими детьми, они предоставляли все заботы матери, опасались сделать больно ребенку, испачкаться. Обычно отцы начинали замечать, что у них есть ребенок, когда он уже отправлялся в школу. А Бруно был в этом отношении совсем другой – он сразу же полюбил дочь.
Ну а что чувствовала я, ты, наверное, представляешь, да? Впервые с тех пор, как помнила себя, я не видела вокруг мрачных туч, передо мной сиял чистый, безоблачный горизонт.
На этом чистом небе я видела все: как вырастет Серена, как счастливо пройдут ее детские годы, как она повзрослеет, как мы начнем медленно увядать. Мы постареем под этим небом и однажды, подобно постепенно гаснущей свече, под этим же небом спокойно скончаемся. Время от времени, дабы укрепить собственную уверенность, что все произойдет именно так, – ты же знаешь, в душе я всегда во всем сомневаюсь – я даже вела кое-какие подсчеты. Припоминала всех своих знакомых – вот с ним уже произошло то-то, а с тем уже ничего не случится. Третий, напротив, прожил замечательную жизнь, и, наверно, ему надо ожидать каких-то событий. Я походила на провизора с аптечными весами, все взвешивала и судила. Вывод, однако, бывал всегда один и тот же: кто много страдал прежде, больше мучиться не будет. Это была детская игра – поистине детская и в то же время полезная, так как помогала мне успокаиваться. Мне хотелось уверенности, что наши жизни вне опасности.