Текст книги "Только для голоса"
Автор книги: Сюзанна Тамаро
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)
Сюзанна Тамаро
Только для голоса
ИДИ, КУДА ЗОВЕТ СЕРДЦЕ
Пьетро посвящается
О, Шива, что же такое твоя реальность?
Что такое этот мир, исполненный изумления?
Что создает семя?
Кто служит ступицей в колесе Вселенной?
Что такое жизнь по ту сторону формы,
наполняющей формы?
Как войти туда целиком, поверх пространства
и времени, имен и отличительных знаков?
Развей мои сомнения!
Из священного текста кашмирского шиваизма
Опичина, 16 ноября 1992
Ты уехала два месяца назад, и все это время, если не считать открытки с сообщением, что еще жива, от тебя не было ни одной весточки. Сегодня утром, гуляя по саду, я задержалась у твоей любимой розы.
И хотя уже стоит поздняя осень, роза выделяется своим ярким алым цветом, одинокая и надменная среди прочей, почти угасшей, зелени. Помнишь, как мы ее сажали? Тебе было тогда лет десять, и ты только что прочла «Маленького принца».
Я подарила тебе эту книгу за успешный переход в следующий класс. Ты была очарована сказкой. Твоими любимыми персонажами стали Роза и Лис, и вызывали отвращение баобабы, змея, Летчик и все эти пустые и тщеславные людишки, что прозябали на своих крохотных планетах.
И вот однажды утром за завтраком ты сказала: «Хочу розу!» На мое возражение, что у нас их и так много, ты ответила: «Хочу такую, которая была бы только моей, хочу заботиться о ней, лелеять ее». Разумеется, кроме розы ты захотела еще и лису. С детской хитростью ты высказала поначалу простое, легко исполнимое желание, а уж потом другое, почти невозможное. Как могла я отказать тебе в лисе после того, как согласилась на розу? Мы долго спорили и в конце концов сошлись на собаке.
Ночью накануне того дня, когда мы решили пойти за ней, ты почти не сомкнула глаз. Каждые полчаса стучала в мою дверь и говорила: «Мне не уснуть». К семи утра ты уже оделась, умылась, позавтракала и, надев пальто, ожидала меня, сидя в кресле. В половине девятого мы стояли перед входом в собачий питомник. Он был еще закрыт. Заглядывая за ограду, ты спрашивала: «Но как же я узнаю, какая именно из них моя?» И в твоем голосе звучала сильная тревога. Я успокаивала тебя: не волнуйся, говорила я, вспомни, как Маленький принц приручал Лиса.
Мы приходили в питомник три дня подряд. Там содержалось более двухсот собак, и ты хотела посмотреть всех. Ты подолгу стояла возле каждой клетки и рассматривала животных вроде бы с безразличием. А собаки между тем подпрыгивали, лаяли, бросались на сетку, пытаясь лапами разорвать ее. Нас сопровождала служительница питомника. Принимая тебя за обычную девочку и желая помочь, она показывала тебе самых красивых собак. «Посмотри на этого кокера!» – предлагала она. Или же: «А как тебе нравится эта Лесси?» Вместо ответа ты что-то невнятно бормотала и шла дальше, не обращая на них внимания.
Бэка мы увидели на третий день нашего крестного пути. Он сидел в одном из дальних боксов, куда помещали выздоравливающих животных. Когда мы подошли к клетке, он не бросился нам навстречу, как другие собаки, а остался на месте и даже головы не поднял. «Вот он! – воскликнула ты, показывая на него пальцем. – Я хочу вот этого щенка!» Помнишь, какое изумленное лицо было у той служительницы? Она никак не могла понять, почему тебе понравилась эта несчастная собачонка. Ну как же, ведь Бэк, хоть и маленький, умудрился собрать в себе признаки почти всех пород на свете.
Голова у него была, как у волка, уши мягкие и обвислые, как у охотничьей собаки, лапы враскорячку, как у таксы, хвост пушистый, как у лисы, а шерсть черно-рыжая, как у добермана. Когда мы направились в контору подписывать бумаги, служащая рассказала нам его историю. Щенка выбросили на ходу из машины. Это было в начале лета. Упав, он сильно ударился, и потому одна задняя лапа у него волочилась, словно безжизненная.
Сейчас Бэк сидит возле меня. Пока я пишу, он вздыхает и тычется носом в мою ногу. Морда и уши у него уже почти совсем поседели, а глаза с некоторых пор затянулись той пеленой, какая всегда бывает у старых собак. Я с волнением смотрю на него. Мне кажется, будто тут, рядом со мной, присутствует частичка тебя, частичка, какую я люблю, та самая, что много лет назад сумела выбрать из двухсот обитателей приюта самого несчастного и некрасивого.
Все эти месяцы, когда я бродила в одиночестве по дому, мне казалось, будто и не было вовсе стольких лет взаимного непонимания и недовольства. И воспоминания, которые сейчас приходят мне на ум, это воспоминания о прежней девочке, уязвимом и застенчивом ребенке. Именно той девочке я и пишу сейчас, а не надменной, независимой женщине, какой ты стала в последнее время.
Взяться за перо мне подсказала роза. Сегодня утром, когда я проходила мимо нее, она шепнула мне: «Возьми бумагу и напиши ей письмо». Я помню одно из условий, о котором мы договорились, когда ты уезжала, – мы не будем переписываться, и я с большим огорчением соблюдала твое требование.
Это мое письмо никогда не отправится в путь, чтобы долететь к тебе в Америку. И если меня уже не станет, когда вернешься сюда, оно будет ждать тебя. Почему я так говорю? Потому что месяца два назад я впервые в жизни почувствовала себя действительно очень плохо. И сегодня я хорошо понимаю, что среди возможных вариантов есть и такой: месяцев через шесть или семь меня может прибрать Господь, и я не смогу открыть тебе дверь, не смогу расцеловать тебя.
Одна приятельница сказала мне недавно, что у людей, которые никогда всерьез не болели, любая болезнь, если уж она начинается, протекает мучительно и быстро приводит к концу. Со мной именно так и происходит.
Однажды утром, когда я поливала розу, для меня вдруг померк белый свет. Если бы жена господина Райзмана не заметила меня сквозь ограду, разделяющую наши сады, то почти наверняка ты была бы уже сейчас сиротой. Сиротой? Но разве так говорят, когда умирает бабушка? Что-то я в этом не уверена. Должно быть, бабушек и дедушек считают настолько незначительными членами семьи, что и нужды нет в каком-то особом слове, которое обозначало бы их утрату.
После смерти бабушки и дедушки никто ведь не остается сиротой или вдовой. И это естественно. Старики просто оказываются у обочины дороги, и их утрата занимает наше внимание не больше, чем забытый где-то по рассеянности зонтик.
Когда я очнулась в больнице, то совершенно ничего не помнила. Пока лежала с закрытыми глазами, мне почему-то казалось, будто у меня выросли длинные кошачьи усы. Но, открыв глаза, я тотчас поняла, что это две тоненькие пластиковые трубочки; они тянулись из моего носа по верхней губе. Вокруг меня в палате были только какие-то странные приборы. Спустя несколько дней меня перевели в другую, обычную палату, где находилось еще двое больных. Пока я лежала там, как-то днем меня навестил господин Райзман с женой. «Вы живы, – сообщил он, – благодаря вашей собаке: она лаяла как очумелая».
Когда же я начала ходить, к нам в палату пришел молодой доктор, которого я приметила во время медицинских обходов. Он взял стул и сел возле моей кровати. «Поскольку у вас нет родственников, которые могли бы позаботиться о вас и все решить, – сказал он, – я должен объясниться с вами без посредников и откровенно». Он говорил, а я не столько слушала, сколько рассматривала его. У него были тонкие губы, а, как ты знаешь, я не люблю людей с тонкими губами. Послушать его, так мое положение было настолько опасно, что мне никак не следовало возвращаться домой. Он назвал два или три пансионата с медицинским обслуживанием, куда я могла бы переселиться.
По выражению моего лица он, видимо, что-то понял, потому что сразу же добавил: «Нет, не думайте, будто это какой-нибудь жалкий приют для престарелых, там все по-другому, светлые просторные комнаты, а вокруг большой парк, где можно гулять». – «Доктор, – сказала я тогда, – вы слышали когда-нибудь про эскимосов?» – «Конечно, слышал», – ответил он, поднимаясь. «Так вот, видите ли, я хочу умереть, как они. – И, заметив на его лице недоумение, добавила: – Я предпочитаю умереть среди тыкв в своем огороде, чем прожить лишний год пригвожденной к постели в комнате с белыми стенами». Но врач уже был в дверях. Он неприятно улыбался. «Многие так говорят, – ответил он, прежде чем скрыться за дверью, – но под конец все спешат туда, хотят, чтобы их там лечили, и дрожат как осиновые листья».
Три дня спустя я подписала какую-то смешную бумагу, в которой заявляла, что в случае моей смерти ответственность целиком останется на мне и только на мне. Я отдала бумагу молоденькой сестре милосердия, у нее была маленькая голова, а в ушах висели огромные золотые серьги. Сложив свои немногие вещи в пластиковый мешочек, я отправилась на стоянку такси.
Когда Бэк увидел меня у нашей калитки, он как сумасшедший принялся носиться кругами, а потом, выражая свою радость, с лаем разворотил две или три грядки. У меня не хватило духу отругать его. Когда же он примчался ко мне с вымазанным в земле носом, я сказала: «Ну видишь, мой старичок, вот мы и опять вместе», – и почесала ему за ушами.
С тех пор я уже почти ничего не могла делать. После моего несчастья левая половина тела больше не повинуется мне, как прежде. Особенно плохо двигается левая рука. И меня очень сердит, что она не слушается, поэтому я стараюсь действовать ею чаще, чем правой. Я повязала на запястье розовый бантик и всякий раз, когда собираюсь что-то взять, вспоминаю: это надо сделать именно левой рукой. Пока наше тело легко повинуется нам, мы даже представить себе не можем, каким ужасным врагом оно может стать. Уступишь ему, утратишь силу воли хоть на мгновение, считай – конец.
Во всяком случае, видя, что моя самостоятельность теперь весьма ограниченна, я отдала ключи жене Вальтера. И она каждый день навещает меня и приносит все, что необходимо.
Бродя по дому и по саду, я все время думаю о тебе, мысли эти неотвязно преследуют меня, просто как наваждение. Несколько раз я даже подходила к телефону и брала трубку, собираясь послать тебе телеграмму. Но всякий раз, едва мне отвечали, решала, что не следует этого делать. Вечером, сидя в кресле, – кругом пусто и тихо – я задавалась вопросом, что же было бы лучше. Для тебя, естественно, не для меня. Мне-то, конечно, намного лучше было бы находиться рядом с тобой. Я уверена, что, узнай ты о моей болезни, ты непременно бросила бы все дела в Америке и поспешила сюда.
А потом? Ну, возможно, я прожила бы еще три или четыре года, вероятно передвигаясь в коляске, может быть, совсем отупевшая, а ты считала бы своим долгом ухаживать за мной. Ты делала бы это, конечно, со всей преданностью, но со временем эта преданность обернулась бы злобой и ненавистью, потому что уходили бы годы и твоя молодость увядала бы напрасно, ведь моя любовь, обладающая эффектом бумеранга, привела бы твою жизнь к тупику.
Так говорил во мне голос, который позволял звонить тебе, но едва я соглашалась, что он прав, как тотчас возникал другой голос, утверждавший совершенно противоположное. Что сталось бы с тобой, спрашивала я себя, если б, открыв дверь, ты не встретила ни меня, ни радостно лающего Бэка, а оказалась бы в совершенно пустынном, давно необитаемом доме?
Может ли быть что-либо ужаснее возвращения в пустоту? Ведь получи ты телеграмму о моей смерти, разве не подумала бы, что с моей стороны это предательство или даже жест презрения, – ведь в последние месяцы ты обращалась со мной так грубо. Я же в ответ только уходила из дому, не предупредив, куда и надолго ли.
Но последний мой уход оказался бы уже не бумерангом, а катастрофой. Думаю, совершенно невозможно пережить такое, ведь все, что ты могла сказать родному человеку, навсегда останется в тебе, и ты уже никогда не сможешь больше посмотреть ему прямо в глаза, обнять его, высказать все, что не успела облечь в слова.
Время шло, а я так и не могла принять какое-то решение. И вот наконец сегодня утром я получила совет от твоей любимой розы: пошли ей письмо, сообщи, как живешь, как проходят твои дни, напиши, что в мыслях ты по-прежнему рядом с ней. Вот почему я и пишу тебе, сидя, как обычно, на кухне. Передо мной твоя старая тетрадь, и я покусываю ручку, точно школьница, столкнувшаяся с трудной задачей. Завещание? Нет, не совсем, скорее нечто такое, что навсегда осталось бы с тобой, что ты могла бы перечитывать каждый раз, когда тебе понадобится побыть со мной.
Не бойся, я не собираюсь ни священнодействовать, ни огорчать тебя, я хочу только немного поговорить с тобой с откровенностью, которая связывала нас когда-то и которую в последние годы мы утратили. Оттого что я прошла долгую жизнь и потеряла стольких людей, я очень хорошо понимаю теперь, что мертвые тяготят нас не столько тем, что их больше нет с нами, сколько невозможностью сказать им хоть что-то.
Видишь ли, так получилось, что я заменила тебе мать, причем с давних пор, когда должна была оставаться только бабушкой. И в этом обнаружилось немало преимуществ. И для тебя, потому что бабушка-мать всегда заботливее и добрее, чем просто мать, но и для меня, потому что я не поглупела, как это случилось с моими сверстницами, отмерявшими в старости жизнь временем от завтрака до полдника в каком-нибудь приюте, а, напротив, с новой энергией окунулась в поток жизни. Однако в какой-то момент во мне вдруг что-то сломалось. И виноваты в том были ни ты и ни я, а законы природы.
Детство и старость схожи между собой. По разным причинам, но люди в это время довольно инертны, они еще – или уже – не участвуют в активной жизни и потому могут относиться к ней непредвзято, с открытым сердцем. А в отрочестве наше тело начинает обрастать своего рода невидимой защитной, словно кольчуга, коростой. Она возникает в юности и крепнет по мере взросления всю остальную жизнь. Это немного похоже на то, как растет жемчужина, – чем глубже и больше рана у моллюска, тем крепче створки раковины, укрывающие ее.
Однако со временем эта короста-кольчуга, подобно старому, вконец изношенному платью, начинает протираться, истончаться и при случайном резком движении неожиданно рвется. Поначалу ничего и не замечаешь, в уверенности, что защитная короста облекает тебя, как и прежде, всю целиком, пока наконец в один прекрасный день, столкнувшись вдруг с какой-нибудь глупостью, не удивишься, отчего же это ты расплакалась, как ребенок.
Вот почему, когда я говорю, что между мной и тобой возникло некое естественное расхождение, я имею в виду именно этот закон природы. Ведь когда твоя короста-кольчуга еще только появилась, моя уже совсем обветшала. Ты не выносила моих слез, а я не терпела твоей внезапной черствости. Хотя я и предполагала, что твой характер со временем изменится, но, когда это произошло, мне все же было очень трудно пережить это. Передо мной вдруг оказался совсем другой человек, и я растерялась – я не понимала, как относиться к этому новому человеку.
Вечерами, лежа в постели и думая о тебе, я искренне радовалась, была просто счастлива, что с тобой происходят важные перемены. Я говорила себе, что люди, чья юность проходит спокойно, без потрясений, никогда не станут по-настоящему достойными членами общества. Но утром, когда ты начинала демонстративно хлопать дверьми мне в лицо, я приходила в отчаяние и мне так хотелось разрыдаться! А сил, необходимых, чтобы выдержать твое поведение, у меня уже не оставалось.
Если когда-нибудь доживешь до восьмидесяти лет, то поймешь, что в этом возрасте чувствуешь себя подобно беззащитному листочку на сентябрьском ветру. Дневного света все меньше, деревья вынуждены обходиться лишь тем, что могут вобрать в себя из почвы, питания не хватает, и листья желтеют и сохнут. Они еще держатся на ветвях, но уже ясно, что дни их сочтены. Один за другим опадают соседние листочки, ты видишь, как они отлетают, и постоянно страшишься сильного ветра. Для меня таким ветром оказалась ты со своим бурным, экспансивным характером. Ты никогда не замечала этого за собой, мое сокровище? Мы жили с тобой на одном дереве, только совсем в разные времена года.
Мне вспоминается день твоего отъезда. Как же мы обе нервничали! Ты не пожелала, чтобы я проводила тебя в аэропорт, и всякий раз, когда я напоминала, что надо не забыть ту или иную вещь, огрызалась: «Но я же в Америку еду, не в пустыню!» В дверях, когда я крикнула тебе вслед своим противным, скрипучим голосом: «Побереги себя!» – ты даже не обернулась и бросила на ходу вместо прощания: «Побереги розу и Бэка!»
Тогда, знаешь, я была невероятно расстроена твоими прощальными словами. Как сентиментальная старушка – что есть, то есть, – я ожидала чего-то другого, более банального, вроде поцелуя или какой-нибудь торопливо брошенной приветливой фразы. Только вечером, когда мне никак не удавалось уснуть и я бесцельно бродила в халате по пустому дому, я вдруг сообразила, что «поберечь розу и Бэка» означает оберегать частицу тебя, ту, что осталась рядом со мной, – самую счастливую частицу в моей жизни. И я поняла тогда, что в словах твоих вовсе не было никакой черствости, а скрывалось лишь крайнее волнение человека, готового расплакаться. Тут и проявилась та защитная короста, о которой я упоминала раньше. Она облекает тебя еще настолько плотно, что почти не дает тебе свободно дышать. Помнишь, что я часто говорила тебе в последнее время? Слезы, которые не проливаются наружу, скапливаются в душе, и она постепенно черствеет, твердеет, точно накипь, что оседает в стиральной машине, разрушая ее механизм.
Я понимаю, мои примеры, взятые из кухонного обихода, не вызовут у тебя даже улыбки, скорее заставят недовольно фыркнуть. Что поделаешь, каждый живет впечатлениями того мира, который знает лучше всего.
А теперь мне придется покинуть тебя. Бэк вздыхает и смотрит на меня умоляющими глазами. Он тоже живет по регулярным законам природы. В любое время года он знает, когда ему дадут поесть, с точностью швейцарских часов.
18 ноября
Сегодня ночью прошел очень сильный ливень. Он был таким шумным, что я несколько раз просыпалась – так громко хлестала вода по ставням. А утром, пробудившись, я была уверена, что погода по-прежнему плохая, и долго нежилась под одеялом. Как все меняется со временем! В твои годы я была просто сурком и, если никто не будил меня, могла проспать едва ли не до обеда.
Теперь же, напротив, всегда просыпаюсь еще до рассвета. И поэтому дни становятся длинными-предлинными, нескончаемо долгими. Тут проявляется какая-то жестокость, тебе не кажется? А утренние часы – самые ужасные. Нет ничего вокруг, что могло бы тебя развлечь. Лежишь и понимаешь, что мысли твои могут двигаться только в обратном направлении – в прошлое.
Думы стариков не имеют будущего, они в основном грустные, если не печальные. Я часто удивлялась этой странности природы. Позавчера я смотрела по телевидению один документальный фильм, который заставил меня поразмышлять. В нем говорилось о сновидениях животных. В зоологической иерархии от птиц и выше все животные часто видят сны. Видят их крупные синицы и голуби, белки и кролики, собаки и коровы, спящие на лугу. Но сны их не одинаковы. Животных, которые по своей природе всегда бывают жертвами, посещают более короткие сны, причем это скорее даже не сны, а призраки; а хищники, наоборот, видят сложные и длинные сновидения, говорил диктор. «Сны животных отражают главную проблему их существования – как выжить. Охотник должен постоянно придумывать все новые способы добывать пищу, ловить жертву. А тот, за кем охотятся и у кого еда всегда под ногами, должен думать только о том, как бы научиться побыстрее уносить ноги». Короче, антилопе снятся просторы саванны, а лев, напротив, в непрерывной череде разных эпизодов видит, что он должен сделать, чтобы суметь сожрать эту самую антилопу. Так и должно быть, подумала я, в молодости мы мясоеды, а в старости – травоеды.
С возрастом человек мало спит, потому и не видит пространных снов, а если они и появляются, то забывает их. В детстве и молодости чаще приходят сны, причем они нередко определяют настроение человека на весь день.
Помнишь, как часто ты плакала, просыпаясь, в последние месяцы? Сидела перед чашкой кофе, и слезы ручьем текли у тебя по щекам. «Отчего плачешь?» – спрашивала я, и ты, безутешная и хмурая, отвечала: «Не знаю». В твоем возрасте столько возникает мыслей, в которых надо разобраться, столько планов и сомнений.
Наше подсознание не подчиняется никаким приказам, не повинуется обычной логике, и во сне нас посещают преувеличенные, искаженные впечатления дня, смешивая самые глубокие душевные устремления с элементарными потребностями тела. Так, если хочется есть, тебе снится, будто сидишь за столом, а съесть ничего не можешь; если мерзнешь, то кажется, будто оказалась на Северном полюсе без пальто. Если же тебе днем нагрубили, то снится, будто ты – кровожадный воин.
Какие сновидения приходят тебе там, среди кактусов и ковбоев? Интересно было бы узнать это. Кто знает, может быть, в них, пусть даже в одежде индианки, появляюсь и я? А в облике койота – Бэк? Скучаешь ли? Вспоминаешь ли нас?
Знаешь, вчера вечером, когда я сидела в кресле и читала книгу, мое внимание вдруг привлек какой-то странный, ритмичный стук. Оторвав взгляд от страницы, я обнаружила, что Бэк во сне стучит хвостом по полу. У него была такая счастливая морда, что, уверена, он видел во сне тебя. Наверное, ты только что вернулась домой и он радостно приветствовал тебя, а может, вспоминал какую-нибудь особенно чудесную прогулку вместе с тобой. Собаки так тонко чувствуют настроение людей, ведь мы живем рядом с ними с незапамятных времен и стали очень похожи друг на друга. Вот почему некоторые люди и не любят собак. Слишком многое они могут прочитать о самих себе в их преданном, нежном взгляде и предпочитают не замечать их. Бэк в последние дни часто видит тебя во сне.
Мне же не доводится, а может, и вижу, да только уже не запоминаю свои сны. Когда я была маленькая, в нашем доме одно время жила моя тетя по отцу, тогда только что овдовевшая. Она увлекалась спиритизмом и, как только родителей не оказывалось поблизости, уводила меня подальше в какой-нибудь темный уголок и начинала убеждать, сколь всевластна сила ума. «Если хочешь повидаться с кем-то, кто находится очень и очень далеко, – уверяла тетя, – нужно зажать в руке его фотографию, тремя шагами обозначить на земле крест и потом сказать: “Вот и я. Я здесь”». Таким образом, уверяла она, можно вступить в прямой контакт с желаемым человеком.
Сегодня после обеда, прежде чем приняться за письмо к тебе, я так и сделала. Было около пяти часов вечера, а у вас там, наверное, раннее утро. Интересно, явилась ли я тебе? Я увидела тебя в одном из ваших баров, где так много света, кафельной плитки и все едят булочки с вложенной в них котлетой. Я сразу обнаружила тебя в этой пестрой толпе, потому что ты была в кофте с красными и синими оленями, которую я связала тебе когда-то. Но видение промелькнуло так быстро, что я даже не успела рассмотреть тебя, оно было размытым, как в иных телефильмах, и я не смогла заглянуть в твои глаза. Счастлива ли ты? Именно это больше всего меня беспокоит.
Помнишь, сколько мы спорили, решая, правильно ли будет, если я финансирую твое обучение за границей? Ты утверждала, будто тебе совершенно необходимо уехать, чтобы повзрослеть и понять мир, что нужно вырваться из этой удушающей атмосферы, в которой ты росла. Только-только закончив школу, ты пребывала в полнейшем неведении, чем бы тебе хотелось заниматься во взрослой жизни. В детстве у тебя было много увлечений, ты хотела стать ветеринаром, ученым, педиатром, чтобы лечить детей бедняков.
От всех этих желаний не осталось ни малейшего следа. Открытость, какая была у тебя поначалу, с годами словно испарилась. Готовность помочь людям, стремление понять их очень быстро сменились цинизмом, желанием уединиться, упрямо сосредоточиться на своей несчастной судьбе. Если случалось услышать по телевидению о какой-нибудь особенной жестокости, ты смеялась над моим сочувствием пострадавшим, говоря: «Ну чего ты удивляешься в твои-то годы? Неужели не понимаешь, что происходит? Естественный отбор правит миром!»
Первое время, слыша подобного рода откровения, я теряла дар речи, мне казалось, будто рядом со мной сидит какое-то чудовище. Я искоса поглядывала на тебя и все думала, откуда ты взялась такая, я ведь не подавала тебе примеров подобной черствости, я же не могла научить тебя такому. Я ни разу не возразила тебе, однако поняла, что время диалогов прошло и, что бы я ни сказала, все приведет только к конфликту.
С одной стороны, я опасалась собственной слабости, не хотела напрасно тратить силы, с другой – догадывалась, что открытое противостояние – именно то, чего ты искала, что за первой стычкой последуют и другие, все более бурные. Я чувствовала в твоих словах энергию, рожденную высокомерием, готовую в любой момент взорваться, с трудом сдерживаемую. Мое же старание смягчить происходящее притворным равнодушием к твоим нападкам вынуждало тебя искать другие пути.
Тогда ты принялась угрожать мне, заявила, что уйдешь, порвешь со мной все отношения, попросту исчезнешь из моей жизни. Должно быть, ожидала увидеть мое отчаяние, думала, что старуха начнет умолять тебя – останься! Когда же я сказала, что твой отъезд, возможно, самое лучшее решение, ты растерялась и стала похожа на змею, которая, стремительно взметнувшись, уже раскрыла пасть, чтобы ужалить, но вдруг обнаружила, что бросаться-то и не на кого. И ты начала придумывать другие условия, предлагать иные решения, изобретала все новые и новые уловки, но никак не могла ни на чем остановиться, пока с новым напором не заявила мне за утренним кофе: «Еду в Америку!»
Я отнеслась к этому выпаду, как ко всем другим – с вежливым интересом. Не хотела своим одобрением подтолкнуть тебя к поспешному решению, в котором ты не была окончательно уверена. И еще несколько недель ты продолжала убеждать меня, будто тебе совершенно необходимо отправиться в Америку. «Если уеду туда на год, то по крайней мере выучу язык и даром не потеряю время», – упрямо твердила ты. И ужасно сердилась, когда я замечала, что потеря времени – это не так уж и существенно. И совсем разозлилась, когда я сказала, что жизнь – это вовсе не бег на спринтерскую дистанцию, а стрельба по мишени: важно не сколько ты выиграешь минут, а попадешь ли в цель. Чашки, стоявшие перед нами, ты отшвырнула одним махом и тотчас же разрыдалась. «Глупая! Какая же ты глупая! – закричала ты, закрыв лицо руками. – Глупая, как ты не понимаешь, ведь именно этого я и хочу».
Несколько недель мы жили подобно солдатам, которые, запрятав на поле мину, стараются не наступить на нее. Мы знали, где она зарыта, и обходили это место, притворяясь, будто опасаемся совсем другого. Когда же мина все-таки взорвалась и ты в слезах заявила, что я ничего не понимаю и никогда не пойму, мне пришлось сделать невероятное усилие, чтобы скрыть свое смятение.
О твоей матери, о твоем появлении на свет, о ее смерти – обо всем этом я никогда ничего не рассказывала тебе, и ты, естественно, полагала, будто для меня все это давно уже не существует и не имеет ни малейшего значения. Но твоя мать была моей дочерью. Этого ты не учитывала. А может, и учитывала, но скрывала, иначе чем объяснить твои косые взгляды и слова, исполненные ненависти. О матери ты, конечно, не помнишь ровно ничего, ведь ты была слишком маленькой, когда она умерла. Я же, напротив, храню в памяти все тридцать три года ее жизни, тридцать три да еще девять месяцев, которые носила ее под сердцем.
Как же ты можешь думать, будто все это мне безразлично?
И если я не касалась этой темы, то лишь потому, что стеснялась, ну и, возможно, из эгоизма. Стеснялась я потому, что мне так или иначе пришлось бы говорить и о своих грехах – и мнимых, и реальных. А эгоизм… Я надеялась, моя любовь к тебе столь велика, что сможет восполнить отсутствие материнской любви и ты не скажешь в один прекрасный день, что тоскуешь по ней, и не спросишь меня: «Кем была моя мать? Отчего она умерла?»
В твоем раннем детстве мы обе были счастливы. Ты росла жизнелюбивым ребенком, и твоя веселость была очень естественной. Но все же в тени этой жизнерадостности всегда таилось какое-то раздумье. Ты удивительно легко переходила от смеха к грусти. «Что случилось? О чем задумалась?» – спрашивала я в такие минуты, и ты спокойно, словно речь шла о булочке к чаю, отвечала: «Я вот думаю, кончается ли где-нибудь небо или оно так и тянется дальше без конца?»
Я гордилась, что ты, подобно мне самой, необычайно восприимчива к окружающему миру; я не чувствовала себя старой, не видела никакой дистанции между нами, скорее мне казалось, будто мы – нежные подружки. Я обманывалась, хотела обманываться, надеясь, что так будет всегда. Но все мы, к сожалению, живем точно в мыльных пузырях, бездумно парящих в воздухе.
Существует некое «до» и некое «после» в наших жизнях, и эти «до» и «после» заводят наши судьбы в ловушку, опутывают нас охотничьей сетью. Это верно, безусловно верно, что за грехи отцов отвечают дети, за грехи дедов – внуки, за грехи прадедов – правнуки. Существуют истины, дающие нам чувство освобождения, но есть и другие – внушающие ужас. А именно эта истина относится ко второму разряду. Куда тянется непрерывная цепь грехов? К Каину? Возможно ли, чтобы все в мире уходило так далеко? Может, за всеми этими ужасами что-то кроется?
Однажды в какой-то книжке про индейцев я прочитала, что рок обладает всеразрушающей мощью, а сила воли – лишь предлог для спасения. И тогда великое спокойствие снизошло на меня. Однако уже на следующий день и несколькими страницами далее я обнаружила другое утверждение: рок – это не что иное, как результат наших былых деяний, и мы своими собственными руками лепим нашу судьбу. Так я вернулась к исходной точке. Где же конец всего, спрашивала я себя. Что собой представляет эта нить судьбы, что так запутана? Да и нить ли это? А может, цепь? Можно ли ее перерезать, разорвать или же она навсегда опутала нас?
Так или иначе, сейчас я разрубаю ее. Моя голова теперь уже не та, что прежде, но мысли в ней, конечно, имеются. Изменился не способ мышления, а только способность подолгу размышлять. Чувствую, что устала, и голова моя кружится, совсем как в молодости, когда я пыталась осмыслить какую-нибудь книгу по философии. Быть или не быть, имманентность… Спустя несколько минут от такого чтения в моей голове опять все мешалось, как если бы я неслась в гоночной машине по горному серпантину. Сейчас оставлю тебя, пойду поглупею немного перед тем любимым и в то же время ненавистным ящиком, что стоит в гостиной.