Текст книги "Дети солнца"
Автор книги: Светлана Шишкова-Шипунова
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)
Между тем, Дружок с первых же дней развил бешеную активность в отношении собак противоположного пола, то есть, проще говоря, сучек. Когда я в первый раз увидела, как он с разбегу врезался в целую свору псов, водивших «свадьбу» вокруг какой‑то загулявшей в свой срок дворняжки, я в ужасе зажмурила глаза, потому что предотвратить ничего уже не могла и была уверена, что псы его сейчас разорвут на части. Но через минуту, не услышав никакого визга и рыка, я глаза открыла и обнаружила, что все собаки, включая двух здоровенных бродяг, разбежались, а Дружок загнал эту жучку под самую стену дома и уже делает своё дело.
– Ну, Дружбан, ты силён! – зауважал его мой муж, которому я рассказала вечером эту историю.
Очень скоро наш Дружок был знаком со всеми окрестными собаками, а я – с их хозяйками, и у меня образовался совершенно новый круг неизбежного ежедневного общения. Хочешь – не хочешь, а два раза в день, утром и вечером, выйти с этим барбосом надо.
– Ничего, тебе полезно больше двигаться и больше бывать на воздухе, – говорил муж. – Не все же за письменным столом сидеть.
Как‑то раз, рано–рано утром, часов в шесть (мы ещё спали), раздался телефонный звонок, муж снял трубку и услышал женский голос, который произнёс два совершенно непонятных для него слова:
– Рамона родила.
– Что? – переспросил муж.
– Рамона только что родила, – сообщил женский голос.
– А я при чём? – спросил муж и положил трубку.
– Кто это? – поинтересовалась я.
– Понятия не имею, сказали, что какая‑то Рамона родила.
Я так и подскочила.
– Да это же! Да это ж нашего Дружка… В общем, я тебя поздравляю, наш Дружок стал папой!
Сама я к этому событию отнеслась со всей ответственностью, как если бы у меня лично родились внуки. Взяла бутылку шампанского и коробку конфет для хозяйки, палочку колбаски для собачки–мамы и банку сгущёнки для новорождённых щенят и вместе с Дружком, которым я в этот момент чрезвычайно гордилась, отправилась в гости. Хозяйка Наташа, женщина одного со мной возраста, живущая в общежитии и одна воспитывающая дочь, встретила нас радушно (это она звонила нам чуть свет), а вот Рамона – довольно агрессивно, к щенкам не подпускала, скалила зубы и рычала. Дружок повёл себя и вовсе странно – постарался побыстрее улизнуть в оставшуюся открытой дверь. Пришлось передать гостинцы из рук в руки и ретироваться.
Потом были ещё щенки и еще… Кому‑то я даже помогала их пристраивать, нескольких подарила нашим близким друзьям, и каждый раз подсчитывала, сколько всего их народилось. Но дойдя через пару лет до тридцати, сбилась со счета и бросила это занятие. А если кто‑нибудь предъявлял (в шутку или всерьёз) претензии, я только плечами пожимала: надо, мол, следить за своими собаками. Дружка окрестили «кавалером всей горбольницы» и, случалось, специально приходили с заявками:
– Пусть ваш Дружок с нашей Долли погуляет, а то с другими у неё ничего не получается.
На улице он успевает за двадцать минуть обежать всю округу, все везде обнюхать и везде отметиться. Дома же целыми днями лежит под дверью или под моим письменным столом, или под столом в кухне. Дома его не видно и не слышно. Ему хорошо у нас. И нам хорошо с ним. Я его люблю, как ребёнка. И даже перестала бояться других собак. Случись на улице какая‑нибудь псина оскалится на моего Дружочка, я тут же бесстрашно бросаюсь на неё:
– Фу! – кричу. – Фу! Пошла вон!
– Она за Дружочка сама кого хочешь покусает, – смеётся Алёшка.
Моя сестра Нелля качает головой и вздыхает. Она уже сто раз пожалела, что Дружок достался мне, а не ей. Лучше бы, говорит, я своего Рокки кому‑то отдала, а его взяла.
– Нетушки! – говорю я. – Он мой, я его никому не отдам.
Софья и ДарьяБабушкины истории
Знаете, за что мы будем любить наших внуков?
За то, что они отомстят за нас нашим детям.
(Тост)
Ночью мне приснилась бабушка Софья. Она сидела в тёмном углу кухни и перебирала фасоль. Я подошла, уткнулась ей в колени, почувствовала знакомый, забытый запах её фартука – запах жареного лука и рыбы – и сказала:
– Как тяжело жить, бабушка!
– А ты думала! – усмехнулась бабушка Софья и погладила меня по голове.
Проснувшись, я сама себе удивилась: с чего это я жалуюсь во сне, да ещё и бабушке, которой давным–давно нет на свете? Потом стала думать о ней, как давно уже не думала, не вспоминала… И среди прочих пришла мне в голову мысль о том, что вот и сама я почти уже в том возрасте, в каком была бабушка Софья, когда расчёсывала мне по утрам волосы, заплетала их в длинную косу и ласково приговаривала:
– Ты ж моя унучечка, ты ж моя рыбонька золотая…
Воспоминание было приятным, и я поймала себя на том, что блаженно улыбаюсь. Но вместе с тем и другая, тревожная мысль царапала, что‑то было не так, и я не сразу сообразила, что именно. Вдруг поняла: в отличие от меня, никакой своей жизни в этом возрасте у бабушки Софьи уже не было, вся её жизнь после сорока лет подчинена была без остатка нам – маме, мне, моим сёстрам.
Я представила себя и своих сестёр в роли кухарок и нянек при наших тоже уже взрослых детях, и даже хмыкнула от обиды. Черта с два!
А как же бабушка? Что‑то я не припомню, чтобы когда‑нибудь она жаловалась на свою судьбу, была недовольна. Просто жила и жила, будто так и надо.
Бабушка Софья была главным человеком моего детства, гораздо более важным и необходимым, чем родители. Не от них, вечно занятых, обременённых рождением детей, зарабатыванием на жизнь, переездами и устройством быта, а именно от неё, исходила и обволакивала меня безмятежным сном любовь родного человека, так же необходимая в раннем детстве, как рыбий жир, как витамин С, как свежий воздух и калорийное питание.
– Ты ж моя куклочка ненаглядная…
Она не хотела, чтобы у мамы рождались другие дети, ей было достаточно меня одной, ибо она уже сосредоточила на мне всю любовь, на которую только была способна, и ни с кем не желала её делить. Трём моим сёстрам не досталось от неё и половины той ласки, которая излита была от рождения на меня, её первую внучку. Но особенно обделена была бабушкиной любовью наша двоюродная сестра Ира. За это младшая бабушкина дочь, тётя Инна, всю жизнь на неё обижалась.
– Там четверо, и все родные у тебя, а моя одна, и как чужая.
Если в этом и было преувеличение, то небольшое, ведь бабушка Софья всю жизнь прожила с нами, а не с ними.
Она была полная, мягкая, уютная, к ней так хорошо было прижаться и поплакать или погреться у неё под боком, или уснуть у неё на руках, слушая её «рассказы из жизни». В детстве мы много разговаривали, я и она. Моих сестёр она уже не удостаивала своими рассказами, да им не очень‑то и хотелось. Теперь они удивляются, откуда я все про всех знаю и помню. Откуда! От бабушки, конечно! Вот она сидит, прислонившись спиной к тёплой печной стене, смотрит на меня бесконечно любящими глазами и рассказывает. А я сижу у неё в ногах на маленькой скамеечке, подперев ладошками щеки, а локотками упёршись ей в колени, укрытые поверх байкового халата длинным фартуком, и слушаю. Бабушка рассказывает мне про деда Бориса, которого я никогда не видела.
– Дедушка твой красивый был, – говорит она с неодобрением, с давней своей досадой на дедушкину красоту.
– А он какой был, большой? – спрашиваю я (даже фотографии дедушки не сохранилось почему‑то).
– Не, небольшой, маленький, такого роста, как ваша мама.
Наша мама роста среднего, папе она едва достаёт до плеча. Сама бабушка и того меньше.
– А волосы у него какие были? Чёрные?
– Не, не чёрные, такие рыжеватые.
– У–у… Разве это красивый?
– А то! У него бородка была, знаешь, какая красивая, аккуратная такая, он её каждый день понемножку ножницами подстригал…
Вообще‑то, о дедушке Борисе она вспоминала редко, а когда вспоминала, всегда чему‑то про себя усмехалась. Никогда я не слышала, чтобы она о нём всплакнула или вслух пожалела. Наверное, она его совсем не любила.
Они приходились друг другу родственниками, но не кровными. Мачеха дедушки Бориса была её родной тётей. Эта тётя в своё время вышла за вдовца с тремя детьми и родила ему ещё одного, четвёртого сына. За старшего своего пасынка, Бориса, она и сосватала впоследствии племянницу. Бабушке было, наверное, лет 19, когда её выдали, потому что в 20 она уже родила нашу маму. С кем ей повезло, так это со свекровью, все‑таки родная тётка. А младший из трёх деверей одновременно приходился ей двоюродным братом. Благодаря этим родственным переплетениям, бабушку в семье мужа не обижали, но вот сам он…
Иногда, рассказывая про дедушку Бориса, бабушка намекала, что он был большой любитель «поухаживать за женским полом». Когда я стала старше, она однажды выразилась более определённо:
– Дедушка твой был хороший… блядун!
Сказано было со вздохом не прошедшей за 30 с лишним лет обиды. Нет, наверное, она его все‑таки любила. Может, это он её не любил? Заставили отец с мачехой, он и женился, а любить не любил. Представить, какой была бабушка в молодости, я никак не могла, а фотографий то ли вообще не существовало, то ли не сохранилось. Но и в старости бабушка Софья была, на мой пристрастный взгляд, очень даже симпатичная. У неё были густые тёмные волосы, на которые седина красиво легла отдельными, тонкими серебряными ниточками, всю жизнь бабушка расчёсывала их на прямой пробор и закручивала на затылке в пучок, который сама называла «кублик». Лицо у неё было в мягких, совсем мелких морщинках, особенно милое и приятное, когда она улыбалась, а улыбалась она почти всегда, когда с кем‑то разговаривала, просто глаза у неё такие были – карие, живые, всегда смеющиеся. Никак нельзя было не улыбнуться ей в ответ. Прибавьте к этому замечательные способности бабушки в области домашнего хозяйства: она необыкновенно вкусно готовила, хорошо шила и была незаменимой нянькой детям. Какую ещё жену нужно было дедушке Борису? Подумаешь, красавец! Маленький, рыжий… До войны он заведовал в Чернигове хлебным магазином, а бабушка Софья была в этом магазине продавцом. Она хорошо и быстро считала в уме и на бумаге, легко читала, а писала со смешными ошибками: «усе» вместо «все» – как говорила, так и писала. Но что вы хотите? Образование её было – три класса церковно–приходской школы.
По характеру же бабушка Софья была типичная клуша, наседка. Мама рассказывала, что, когда дедушку Бориса забрали на фронт, она как села, так и сидела несколько дней, сдвинуться с места не могла, только повторяла всё время:
– Конец усему…
Мама ей этот «конец усему» всю жизнь потом вспоминала. Подумать только: немцы уже на Украине, наши отступают и отступают, дедушка где‑то на фронте, а бабушка, сиднем сидит и плачет, не зная, куда бежать и что делать. Младшая мамина сестра, Инна, – ещё совсем девчонка, 15 лет, и такая же рохля, как бабушка, собственно, они вместе сидят и плачут с утра до вечера. Слава богу, что мама не такая, она‑то как раз пошла в деда Бориса – энергичная и собранная. К началу войны ей уже 18 лет, и все ложится, конечно, на неё – эвакуация, устройство на новом месте, в чужом холодном городе, работа на заводе, комната в общежитии, продуктовые карточки… Если бы не она, могли бы все погибнуть, как погибла под бомбёжкой бабушкина старшая сестра Анна с четырьмя детьми, они не успели на пароход, увозивший людей в эвакуацию.
– Не слушай её! – обижалась на маму бабушка. – Она уже забыла, как я на крыше вагона ездила у деревню, вещи на продукты меняла.
– Ты – на крыше? – ужасалась я.
Страшная картина представлялась моему воображению: грузная бабушка, в длинном фартуке карабкается на крышу поезда, срывается с неё и летит прямо под колеса…
– Так у вагон же не улезешь. А кушать‑то надо шо‑то, первое время у эвакуации чуть не попухли с голода.
В доказательство своих слов бабушка лезла в старый, с рваной подкладкой чемодан и, порывшись в нём, предъявляла мне фотографию, сделанную сразу после войны, в 46–м году. Увидев её впервые, я никого не смогла узнать и спросила недоуменно:
– А кто это?
– Это я, – ткнула она пальцем в сидящую на стуле худую, как жердь, женщину с тёмным лицом и ввалившимися щеками. – Это мама твоя, а то – Инка. Видала? Одни глаза торчат.
Мама и тётя Инна стояли, держась руками за спинку стула, позади бабушки. Талии у них были… Куда там Гурченке! Эту фотографию я потом называла «три скелета».
– Бабушка, покажи мне карточку, где три скелета.
В детстве я думала, что Эвакуация – название города, так часто звучало у нас в доме это слово, когда мама и бабушка вспоминали свою жизнь во время войны. На самом деле город назывался Куйбышев. Там был большой авиационный завод, делавший самолёты для фронта, и на этом заводе наша мама работала всю войну. В Куйбышеве ей предстояло встретить после войны нашего папу, выйти за него замуж и родить нас с Неллей.
А бабушка Софья как в воду смотрела, когда говорила своё знаменитое «конец усему»: дед Борис с войны не вернулся, и в 40 лет её личная жизнь окончилась. В новой, послевоенной жизни бабушке раз и навсегда было отведено место домашней хозяйки, кухарки и няньки при детях. И всю свою оставшуюся жизнь она считалась иждивенкой у старшей дочери, даже пенсии себе на старость не заработала.
– Зачем тебе пенсия? – говорила мама. – Мы что, тебя не прокормим?
Все‑таки некоторые вопросы остались непрояснёнными. Например, почему они не вернулись после войны в Чернигов? С моей стороны это, конечно, странный вопрос. Если бы они вернулись, меня просто не было бы на свете, и моих сестёр тоже. Мама вышла бы замуж за какого‑нибудь местного хлопца, и у неё родились бы совсем другие дети. В свою очередь папа тоже подался бы после войны домой и там нашёл бы себе девушку из местных, и у него тоже были бы другие дети, не мы.
Но ведь речь не о нас и даже не о папе с мамой. Речь о бабушке Софье. Неужели не хотелось ей хотя бы съездить туда, посмотреть, уцелел ли дом, жив ли кто из родных, соседей? Хотелось, ещё как хотелось. Но решала уже не она, а мама, которая давно, в самом начале войны, перестала её слушаться, ей подчиняться. А у мамы к тому времени была уже своя жизнь – большой город, большой завод, новые подруги… И вот–вот появится на горизонте наш папа. Мама была человек практичный и не видела смысла возвращаться. Был бы жив дедушка – другое дело, а так…
Судьба дедушки Бориса также осталась для меня неясной. Кажется, и сами они – мама, бабушка и тётя Инна – не знали точно, что с ним случилось. Говорили, что он умер в госпитале в 1943 году. Но при каких обстоятельствах, от какого ранения, и, главное, где захоронен – ничего этого они не знали и разузнать не смогли. И это незнание всю жизнь камнем лежало у них на сердце.
Но самой большой загадкой осталось для меня другое: за что бабушка Софья не любила нашего папу. Тут было что‑то давнее, возникшее ещё до нашего рождения, не истреблённое годами жизни под одной крышей. Бабушка до такой степени враждебно к нему относилась, что даже по имени его никогда не называла, говорила: «он».
– Рая, не выливай борщ, или Тарзан доест, или он.
Папа появился на горизонте через два года после окончания войны, в 1947–м. Он все ещё находился в армии, его год, 1925–й, призванный на фронт в середине войны, не демобилизовывали до 1950 года, так что «воевать» папе пришлось целых 7 лет. Часть, в которой он служил, уже вышла к тому времени из Германии и стояла в Одессе, и оттуда их с товарищем послали однажды в командировку в Куйбышев, как раз на авиационный завод, за какими‑то, я думаю, запчастями для самолётов. Папа с товарищем, сделав все дела на заводе, вечером пошли, конечно, на танцы в клуб и там заметили двух симпатичных девушек – стройных, с завитыми волосами, к тому же, очень красиво (для послевоенного времени) одетых – в яркие цветные платья из крепдешина. На папе же были сапоги, гимнастёрка и… фиолетового цвета шарф, такой длинный, что он несколько раз обмотал им шею. Где он его взял и зачем намотал на шею, история умалчивает. Но приманка сработала – наша мама сначала заметила именно этот шарф, а потом уже разглядела папу – высокого блондина с серо–голубыми глазами. Они познакомились, весь вечер протанцевали (папа на удивление легко вальсировал) и ушли из клуба вместе. Выяснилось, что девушки – родные сестры, сами с Украины, оказались здесь в эвакуации, живут с матерью, работают на заводе, а платья шьют себе сами. Папа сразу влюбился в маму, а папин друг – в мамину сестру. Потом папа ещё раз приехал, и они с мамой расписались, было это в ноябре 1947 года, после чего ему оставалось служить ещё три года. Он писал маме письма из Одессы и слал маленькие фотокарточки. У друга с маминой сестрой почему‑то не получилось, о чём папа всегда жалел и ревниво отнёсся к появлению дяди Саши, ставшего её мужем. Но это случилось гораздо позже, когда папу уже демобилизовали, и он приехал в Куйбышев насовсем, и даже уже родились я и Нелля.
Бабушке Софье папа с самого начала не понравился. Он много ел, спал богатырским сном, без конца дымил папиросой и слишком громко смеялся. Когда он появлялся в небольшой комнате, где до того мирно жили втроём мама, бабушка и тётя Инна, в ней становилось тесно и некуда деться. Бабушка с опаской поглядывала на большие, грубые папины руки и говорила, что таким кулаком, как у него, можно человека убить. Возможно, она невзлюбила его всего лишь за то, что он нарушил их сложившуюся за годы жизни в эвакуации семейную идиллию, в которой не было места мужчине как таковому. Бабушка вообще с большим предубеждением и даже некоторой брезгливостью относилась к мужчинам. Сама она после дедушки никогда ни с одним из них не имела дела. А тут является молодой, здоровый и крепкий парень (папе шёл 23–й год, он был на 2 года моложе мамы) и нахально поселяется в одной с ней комнате, портянки свои развешивает на батарее и все такое…
Если до этого у бабушки ещё была какая‑то надежда на возвращение в родной Чернигов, то с папиным появлением она быстро улетучилась.
С самого начала их совместной жизни папа уговаривал маму ехать в Краснодар, к его родителям, говорил, что у них там свой дом, где жить им будет лучше и легче. Мама ехать в незнакомый Краснодар отказывалась, и до 1954 года мы оставались в Куйбышеве. Папа тоже пошёл работать на авиазавод, а жили по–прежнему все в одной комнате, перегороженной платяным шкафом. За шкафом спала бабушка, и стояла детская кроватка, которая недолго была моей и скоро перешла к Нелле, а я стала спать с бабушкой. В 1953–м вышла замуж и уехала с мужем в Тбилиси мамина сестра тётя Инна. И только после этого мама, наконец, согласилась ехать тоже.
Мы полетели в Краснодар самолётом. Он был темно–зелёного цвета и назывался «кукрузник». В полёте самолёт сильно трясло и подбрасывало, и летел он очень долго. Все мы (кроме папы) летели первый раз в жизни, и мама с бабушкой поклялись, что – в последний. Нас троих страшно укачало, а папа и Нелля были хоть бы что. Нелля даже бегала туда–сюда по тесному и душному салону, в котором далеко не мы одни то и дело подносили ко рту специальные бумажные пакеты. В Сталинграде была промежуточная посадка, видимо, для дозаправки. И еле живая мама сказала, что дальше не полетит ни за какие деньги, а поедет только поездом. Папа с Неллей улетели, а мы втроём двинулись дальше по железной дороге.
Надо сказать, что мама с бабушкой клятву свою исполнили, и ни разу в жизни не взошли больше на борт самолёта, сколько ни убеждали их все окружающие, что самолёты теперь совсем не те и что «кукурузники» давно уже не перевозят пассажиров. Даже в самые дальние свои командировки мама ездила только поездами.
В Краснодаре является на сцену другая бабушка, Дарья, прямая противоположность бабушке Софье. Маленькая, сухонькая, с мужским лицом и гладкими седыми волосиками, зачёсанными гребешком. У бабушки Дарьи было так мало признаков хотя бы былой женственности, что казалось странным присутствие рядом с ней вполне симпатичного дедушки – высокого, поджарого, с аккуратными седыми усиками.
Первого мужа бабушки Дарьи расстреляли в гражданскую войну белые. Из чего можно заключить, что сам он был красный и, видимо, участвовал в тех событиях, когда город Екатеринодар переходил из рук в руки, пока в 1920 году окончательно не стал красным, что и отразилось в перемене его названия на Краснодар. В том браке у бабушки Дарьи был сын Николай, который потом, в Отечественную войну, пропал без вести. Она всю жизнь о нём вспоминала, хранила единственную его фотокарточку – темно–коричневую, крошечную, как на старый паспорт. И почему‑то всю жизнь она носила фамилию своего первого, расстрелянного мужа – Мищенко, хотя со вторым мужем, нашим дедушкой Костей, прожила, наверное, лет сорок и имела от него ещё двоих детей – нашего папу и его младшую сестру Миру.
В Краснодаре маму ждало большое разочарование – никакого «своего дома» у папиных родителей не оказалось, дедушка и бабушка сами жили в однокомнатной жактовской квартире, правда, в самом центре города, на улице Янковского, в трёх кварталах от Нового рынка. И тут явились мы, пятеро. Обстановка возникла напряжённая. Тем более, что невестка бабушке Дарье сразу не понравилась. Слишком красивая, слишком бойкая, слишком языкатая, все – слишком. Сама бабушка Дарья, её сестры, покойная Груня и здравствующая Еля, её собственная дочь Мира, все те женщины, среди которых она привыкла жить, были совсем другие – скромные, незаметные, серенькие, как мышки. И невестка, жена единственного, слава богу, уцелевшего на войне сына, должна была быть такой же.
Что касается мамы, то, оказавшись после холодного и сурового Куйбышева в теплом и благодатном Краснодаре, она первым делом направилась на рынок. По сравнению с куйбышевскими цены на краснодарском рынке показались ей смешными. За большого жирного гуся просили всего 35 рублей! А какие фрукты и овощи горами лежали на прилавках! Она таких в глаза не видела с довоенных времён, с тех самых пор, как уехали из Чернигова в эвакуацию. Ясное дело, мама принесла с рынка полные сумки всякой всячины, оставив там едва ли не всю имевшуюся наличность, чем повергла бабушку Дарью в полный шок. Оказывается, новоявленная невестка ещё и транжирка, цены копейке не знает! Куда это столько? На Маланькину свадьбу, что ли? Разве можно столько съесть?
Сама бабушка Дарья была крайне скупа и экономна, борщ варила исключительно постный, если лепила пирожки, то такие крохотные, что умещались по два на детской ладошке (пирожок бабушки Софьи надо было держать двумя руками один). Словом, наша мама пришлась не ко двору, на этой почве пошли скандалы, закончившиеся тем, что, забрав меня и Неллю, она отправилась искать частную квартиру. Папе она объявила, что, если он хочет, может, оставаться.
Тут надо сказать, что до войны, когда папа был ещё совсем пацаном, дед Константин имел на него довольно сильное влияние. Судя по тому, что папа не смел при нём даже курить (хотя сам дед курил), он его побаивался. На войну папа ушёл в 1943–м, 18–летним мальчишкой, а домой вернулся 29–летним мужчиной с женой и двумя детьми. Если бы он взрослел на глазах отца, постепенно, их отношения претерпели бы какие‑то изменения, но они не виделись целых одиннадцать лет, а когда встретились, папа, видимо, на какое‑то время снова почувствовал себя мальчишкой и снова ощутил власть над собой отца. Отец сказал ему про нашу маму: «Пусть она идёт, а ты оставайся, здесь твой дом», и папа предательски остался.
Что до бабушки Софьи, то она вообще была тут лишней, и её ещё в первые дни пришлось отправить в Тбилиси (она говорила «Тибилиси»), к младшей дочери.
Могла ли после всего этого бабушка Софья любить нашего папу? Ясное дело, нет. И она обратила свою любовь к другому зятю, дяде Саше. Он тогда ещё только учился в Тбилисском институте инженеров железнодорожного транспорта, но уже отличался обходительностью, говорил бабушке «вы», а не «ты», как наш папа, и вообще был, как считала бабушка, «культурный», не то, что некоторые…
– Светка моя, обещай мне, что, когда вырастешь, выйдешь замуж за инженера.
Я припадала к бабушке, прятала лицо где‑то в районе её уха и, смущаясь затронутой темы, шептала:
– Обещаю…
Звание инженера представлялось бабушке Софье вершиной жизненного благополучия, она гордилась дядей Сашей и желала мне в будущем такого же мужа. Правда, гордиться зятем–инженером ей приходилось издалека, на расстоянии, она никогда не жила с ними, а только гостила изредка и недолго. Так было и в тот раз. Уйдя от свёкров, мама быстро нашла комнату на Покровке, в районе старых Карасунов, и сразу же забрала назад бабушку Софью.
Не знаю, сколько времени прожили наши родители врозь, но однажды мама надела на меня самое красивое платьице, привязала большой белый бант, и мы с ней поехали трамваем на улицу Янковского. Всю дорогу мама объясняла мне, что я должна буду сделать: зайти во двор, подойти к двери бабы Дашиной квартиры, постучать и, когда выйдет папа, сказать ему, что на улице его ждёт мама и хочет с ним поговорить.
Мы вышли из трамвая и пошли по улице.
– Ты помнишь, где их дверь? – спросила мама.
Я кивнула.
– Ты все помнишь, что нужно сказать? Повтори.
Я повторила. И вот мы подходим к воротам, ведущим в глубокий, извилистый двор, один из тех старых краснодарских дворов, пахнущих дровами и помоями, что и теперь ещё сохранились в центре города.
– Ну, иди, доченька, – сказала мама и слегка подтолкнула меня в спину.
Я опустила голову и встала, как вкопанная.
– Иди же!
Я не шелохнулась. Мама стала объяснять мне все сначала, я смотрела себе под ноги и молчала. Она билась со мной ещё какое‑то время, потом больно шлёпнула по заднице, схватила за руку и потащила назад к трамваю.
– Ну, почему ты такая… противная, а? – допытывалась на обратном пути мама.
Всю эту сцену я вижу сейчас как бы со стороны, но совершенно не помню, что творилось тогда в моей голове и почему я так упёрлась. Мне было четыре года.
Потом папа с мамой, конечно, помирились, и папа пришёл жить к нам, на Покровку. Комнатка, которую сняла мама, была совсем уж крошечная, к тому же, узкая, как трамвай, и без окна, только с дверью. И вот то ли из соображений места, то ли из других каких‑то резонов, но решено было отправить меня на время в Тбилиси, к тёте Инне с дядей Сашей, у которых тогда ещё не завелось (никак не получалось) своих детей.
Я прожила с ними два с лишним года, называла тётю Инну мамой (ещё в Куйбышеве я их путала, когда они надевали одинаковые платья), а её мужа – дядей, чем часто ставила их в неловкое положение, приходилось объяснять посторонним людям, что к чему на самом деле. В Тбилиси дядя Саша быстро научил меня читать. Сначала мы учились по книжкам, но ничего не получалось (мне все ещё было четыре года). Но однажды мы вышли вечером прогуляться по проспекту Руставели, и там как раз включились неоновые вывески кинотеатров, магазинов и ресторанов.
– И вдруг ты стала читать все эти вывески подряд, – рассказывали тётя с дядей.
Они так этому обрадовались, что немедленно пошли в ресторан и отметили это дело, истратив чуть не всю дядину стипендию (он был отличник и получал повышенную, сталинскую). В Тбилиси я научилась немножко говорить по–грузински, хотя никогда в жизни мне это потом не пригодилось, а из всех слов, которые я когда‑то знала, помню до сих пор только одно: «дэда», что значит «мама». Моя тётя шила мне разные красивые платьица, и, нарядную, как куклу, они водили меня на свои студенческие вечеринки, где я должна была вставать на стульчик и читать наизусть «У Лукоморья дуб зеленый…». Они закармливали меня шоколадом и конфетами, которые, по рассказам тёти, я ела, как хлеб, то есть откусывала прямо от большой плитки. Такой сладкой жизни, как в Тбилиси, в моём детстве никогда потом больше не было.
То ли моё у них пребывание благотворно подействовало, то ли ещё почему, но тётя Инна, наконец, смогла забеременеть, и когда приблизился срок её родов, меня, наконец, отправили назад, в Краснодар. Мне было уже шесть с половиной лет, и взрослые решили, что пора отдавать меня в школу. Чего же ждать, когда ребёнок уже вовсю читает и пишет.
Обстановка в нашей семье была к этому времени вполне мирная. Родители снимали небольшой частный домик на улице Степной, мама работала на парфюмерной фабрике, папа – вольнонаёмным в воинской части, а бабушка Софья хозяйничала по дому и очень по мне скучала. После двухлетнего отсутствия мне трудно было заново привыкать к своей настоящей семье.
– Купите мне самую большую шоколадку! – требовала я, но никто не спешил это делать.
– Разбаловали нам ребёнка, – огорчался папа.
Родители ждали уже рождения нашей третьей сестры, Аллочки.
Отношения с папиной роднёй к этому времени тоже кое‑как утряслись. Просто все делали вид, что ничего не произошло. Иногда папа заводил свой мотоцикл и говорил, словно извиняясь перед мамой:
– Поеду до матери съезжу, проведаю.
Мы охотно ехали вместе с ним, мама не ездила никогда.
Папину мать мы называли между собой «баба Даша», а мамину – «наша бабушка». Никаких особых чувств к бабе Даше и деду Косте лично я не испытывала. Полагалось бывать у них хотя бы раз в месяц, приносить «гостинчики» – четвертинку для деда, «Ситро» и пирожные для бабушки (она любила эклеры). В день рождения и 8 марта обязательно надо было подарить ей платочек на голову, открытку и букетик мимозы или тюльпанов. Сама бабушка бывала у нас крайне редко (дед не бывал вовсе) и тоже приносила в кармане «гостинчик», обыкновенно это были завёрнутые в случайную бумажку (например, листок из тетради) несколько сливовых карамелек и печений «Привет». Карамельки и печенья от бабушки Даши всегда немного отдавали нафталином, будто долго лежали в платяном шкафу среди старых простыней и другого белья, что, вероятно, так и было, возможно, таким образом она утаивала их от наших двоюродных братьев Генки и Игоря.
Бабушка Дарья была старше бабушки Софьи лет на семь или восемь, точной даты своего рождения она и сама не знала, когда спрашивали у неё, какого она года, отвечала:
– Та хто его зна… Не то 95–го, не то 96–го…
Имелись в виду, конечно, 1895 – 1896–й годы. Бабушка Софья, в отличие от неё, знала свой возраст точно, она родилась в 1903–м. О жизни каждой из них до того, как они хотя бы узнали друг о друге, то есть года до 1947–го, известно крайне мало. Например, практически ничего неизвестно об их родителях, кроме разве что имён отцов, о которых нетрудно догадаться по отчествам: Дарья была Петровна, а Софья – Владимировна. Даже если бы я очень захотела, я не смогла бы вообразить себе более разных женщин, чем две мои бабушки. В одной и той же ситуации они вели себя совершенно по–разному.