Текст книги "Дети солнца"
Автор книги: Светлана Шишкова-Шипунова
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
Несмотря на тесноту, мама старалась устроить наш дом красиво. Где‑то раздобыт был ярко–жёлтый бархат, из которого она сама за два воскресенья сшила скатерть с бахромой на стоявший посередине зала круглый стол и портьеры на две двери – с ламбрекенами и подвязками. Где мама подглядела такой фасон, если журналов по интерьеру ещё и в помине не было, я не знаю, но на эти портьеры ходили смотреть соседки даже из близлежащих частных домов. Одна из них, толстая тётка Зойка, с утра до вечера крутившая пластинки Муслима Магомаева и Робертино Лоретти с такой громкостью, что слышно было на обеих трамвайных остановках (её дом находился как раз посередине), через некоторое время тоже повесила у себя в домике жёлтые бархатные портьеры. Но почему‑то у неё они смотрелись совсем не так, как у нас, висели тряпками. Постепенно тётка Зойка вступила с нашей мамой в молчаливое соревнование: кто что раньше купит. Соревноваться с тёткой Зойкой было трудно, потому что у неё водились, как говорила мама, «живые деньги». Она торговала на рынке восковыми цветами для свадеб, которые делала сама, своими руками, и, видно, этот промысел давал неплохой заработок: какая же свадьба без веночков для фаты, белых розочек на платье невесты и костюм жениха и розовых, красных – на грудь родне и гостям! И где же взять эти самые веночки–цветочки, как не на Сенном рынке, у тётки Зойки!
Что касается наших родителей, то они жили от зарплаты до зарплаты, вечно брали в долг, чаще всего – у каких‑то маминых знакомых по линии снабжения, но если нужна была совсем небольшая сумма, то у соседки по дому, тёти Лили, самой тихой и приветливой из одиночек–подселенок нашего барака. Одно время мама даже предлагала ей обменяться комнатами с нашей Жабой, но та (то есть Жаба) наотрез отказалась. В детстве самым мучительным для меня было идти к тёте Лиле и просить денег в долг. В такие минуты я готова была ненавидеть маму, которая (ишь, какая хитрая) сама не хочет идти (стыдно, значит), а меня посылает. Тётя Лиля, правда, никогда не отказывала, улыбалась тихой, понимающей улыбкой, говорила мне: «Подожди в коридоре», и выносила пятёрку, десятку, или сколько там просила мама.
Деньги мама никогда не копила. В жизни не было у неё ни сберкнижки, ни заветного «чулка». Как только появлялась в доме «лишняя копейка» (мог и папа подкалымить на своём «Москвиче»), мама тут же шла на «толчок» и покупала что‑нибудь красивое – себе и нам. На оставшиеся деньги набирала продуктов, чтобы приготовить на обед какую‑нибудь «вкуснятину» – например, беляши или люля–кебаб, или даже шашлык (мама любила готовить неординарные блюда). Домой возвращалась с пустым кошельком.
– Ты хоть на трамвай на завтра оставила, на работу доехать? – интересовался папа.
– У меня карточка, – отвечала мама.
Могли потом целую неделю жить без копейки и сидеть на одной картошке, зато щеголяли в обновках. Точно также, с пустым кошельком возвращалась мама и из всех своих командировок, хватало только заплатить за постель и чай в поезде, так и ехала целые сутки, попивая чай с хлебом.
Все крупные покупки родители делали в рассрочку, годами выплачивая потом небольшие суммы прямо по месту своей работы. Раз в месяц домой к нам заявлялась страховщица. Папа встречал её всегда торжественно–вежливо, усаживал за круглый стол с бархатной скатертью, и некоторое время они смотрели в какие‑то бумажки, где‑то там папа расписывался и отдавал ей очередной взнос, кажется, – 17 рублей 50 копеек. Через пять лет первая папина страховка (после которой он немедленно застраховался ещё раз) – тысяча рублей – была получена и употреблена на покупку пианино для Женечки. Она как раз шла в первый класс, и решено было параллельно начать обучать её музыке. Ничего путного, правда, из этого не вышло, Женя учиться музыке не захотела, и пришлось осваивать инструмент самому папе, благо, слух у него был абсолютный, он уже играл на аккордеоне и на гитаре, а вскоре освоил и этот серьёзный инструмент.
Ещё раньше, чем пианино, году в 66–м, куплена была в рассрочку мебель. Всё то, что стояло в квартире до этого – бабушкин допотопный диван с высокой спинкой, облезлый буфет и огромный жёлтый шифоньер, в котором можно было прятаться, – все это мебелью не считалось. Мебель – это когда все вместе, в комплекте и все полированное. Собственно, комплект состоял из серванта с раздвижными стёклами, секретера с откидывающейся вперёд крышкой, платяного шкафа с плохо закрывающимися дверцами, раздвижного прямоугольного стола (старый, круглый нравился нам больше), двух непривычно низких деревянных кроватей с маленькими тумбочками и приземистого, узкого трюмо. Новые кровати поставлены были в спальню и отданы, как ни странно, нам с Неллей.
– Они уже большие девочки, пусть им будет, – сказала мама.
Сами родители продолжали спать на диване в проходной комнате. С появлением в доме мебели часто стала звучать фраза: «Не ставь на полировку!». Ставить не разрешалось ничего, иначе оставались круги и пятна, а чем их оттирать, никто не знал. Все старье было выставлено во дворе и разобрано по дешёвке соседями.
Вслед за мебелью в нашем доме стала появляться разная бытовая техника, и каждое такое приобретение сопровождалось приходом соседей и предложением папе «обмыть это дело».
– Скажи, Светка, мы богатые? – спрашивала моя сестра Нелля.
Я неуверенно пожимала плечами. Дело в том, что иногда я бывала в доме у одной своей одноклассницы, Гали Мережко, у которой папа был полковник в отставке, вывезший после войны из Германии много красивых и по–настоящему дорогих вещей. Я ходила в их дом, как в музей, и после него наша квартира с жёлтыми бархатными портьерами вовсе не казалась мне богатой. Во всяком случае я стеснялась приглашать Галю Мережко к себе.
– Ну, смотри, – не унималась сестра, – машина у нас есть? Есть. Холодильник есть? Есть. Пылесос есть? Есть.
Машина была все тот же «Москвич-401», холодильник «Ока», пылесос – «Урал». Ни того, ни другого, ни третьего в нашем доме ни у кого ещё не было. Ездили на трамвае, подметали веником, а продукты летом хранили в погребе. Постепенно все эти вещи появлялись и у соседей. Понаблюдав, как тот или другой бытовой прибор действует у нас, они тоже решались на покупку.
– Телевизор есть? Есть. Магнитофон есть? Есть.
Это уже чуть позже. Магнитофон назывался «Яуза-5», вертел большие, размером с тарелку, бабины с темно–коричневой плёнкой, часто её зажевывал, часто вообще не тянул, особенно перемотку, и мы с Неллей перематывали плёнку вручную. На этом магнитофоне я впервые услышала записи «Битлз», принесённые нашим двоюродным братом Генкой. Потом на нём крутились запретные песни Галича («Вставайте, граф, рассвет уже полощется…») и Высоцкого («Ну и дела же с этой Нинкою…»), плохо записанные, но такие необычные и тем волнующие. Спасибо брату Гене. Где бы мы с сестрой, скромные и стеснительные девочки, взяли эти записи. Но, заимев у себя на магнитофоне «битлов», мы сразу стали объектом интереса мальчиков из нашей школы.
Что касается телевизора, то первый раз в жизни я увидела его у чужих людей, живших недалеко от нас, на улице Короткой, в частном доме. Я попала туда случайно с кем‑то из школьных подружек. Дело было первого мая, народ находился в приподнятом настроении, детей пускали друг к другу в гости. Мы пришли в этот дом в середине дня, но в главной комнате стояла темнота, были закрыты снаружи ставни. Между двух окон на тумбочке мерцал голубой (особенно голубой в темноте) экран. Перед экраном сидели на стульях, табуретках и просто на полу несколько человек – взрослые и дети и, не отрываясь, смотрели. Кто‑то сказал шёпотом:
– Тихо, садись и сиди, сейчас будут показывать.
Я испугалась (мне было лет девять) и села на пол возле какой‑то табуретки. А что будут показывать? Этого я не знала, а спросить постеснялась. Потом пришёл кто‑то ещё из соседей, и ему сказали:
– Сейчас будут показывать демонстрацию.
Мы просидели в темноте безумно долго – может, час, а может и два. У меня заболели глаза, очень хотелось пойти домой, но я стеснялась. Наконец, так ничего и не дождавшись, хозяин телевизора выключил его и сказал, что он, видимо, перегрелся, потому и не показывает. Я пулей выскочила на улицу, за калитку и побежала домой. Была весна, светило солнце, цвели яблони, всё было прекрасно. Прибежав в свой двор, я сказала соседским детям:
– А я телевизор смотрела!
– Не бреши, – сказал взрослый пацан Витька Белич.
– Смотрела! Там такое посередине кругленькое, а потом такие квадратики, и там цифры разные и буквы. Понял?
Витька смотрел с завистью.
Только когда у нас появился свой телевизор, я узнала, что картинка, на которую я два часа прилежно пялилась, называется «сетка настройки».
А появился он в нашем доме году, наверное, в 60–м. Кажется, это был «Рекорд». Передачи шли тогда только по вечерам, и вот ближе к вечеру мы с сестрой расставляли в зале напротив телевизора стулья – четыре стула в два ряда, как в кинотеатре. Ближе к семи часам начинали подтягиваться соседи – каждый со своей табуреткой, получался действительно кинозал. Телевизор смотрели в полной темноте, почему‑то все были уверены, что свет ему вреден. (На день же его обязательно закрывали вышитой салфеткой). Появлялся диктор, объявлял программу передач, после чего начиналось кино или концерт. Первым фильмом, который я увидела по нашему телевизору, был «Коммунист» с Евгением Урбанским. На протяжении своего детства я смотрела этот фильм много раз и всегда в одном и том же месте плакала. Это когда в кадре уходят, взявшись за руки, Урбанский и Софья Павлова, а голос за кадром говорит: «Это были моя мать и мой отец». Почему‑то от этой фразы я заливалась слезами.
– Скажи, Светка, мы богатые? У нас даже стиральная машина есть!
Стирка белья в стиральной машине – это был спектакль для всего двора. Машина была круглая, с навинчивающимся сверху устройством из двух резиновых валиков для отжима белья. Папа выкатывал её во двор, ставил на асфальт перед нашей дверью и вёдрами заливал в неё воду, предварительно нагретую на газе в кухне. Потом он натирал на кухонной тёрке хозяйственное мыло и засыпал его в горячую воду. От машинки тянулся длинный шнур в комнату, к ближайшей розетке. Машинка страшно грохотала и подпрыгивала, кто‑нибудь – бабушка или мы, дети, должны были при этом сидеть на лавочке под верандой и сторожить процесс. Когда белье прокручивалось, надевались те самые валики и сквозь них пропускались простыни, пододеяльники, наволочки и полотенца, белье выходило между валиков сильно сплюснутое, и было смешно. Грязную воду выпускали через шланг прямо в огород, а полоскали руками, в детской ванночке, поскольку её можно было подтащить прямо к колонке и лить воды сколько хочешь.
Первое время вокруг нашей стиральной машины собирались соседки и молча смотрели, как она трясётся и гудит. Сами они стирали руками в оцинкованных корытах. И, как считала наша бабушка, белье у них выходило даже чище и белее, чем у нас. Но время брало своё, вскоре стиральную машинку купила тётя Сара (на четверых детей попробуй настирай руками), потом тётя Вера… До последнего стирала руками, кажется, одна только наша Жаба.
БаняПо субботам ездили на трамвае в баню. Баня была одна на всю Дубинку – старое кирпичное здание в три этажа. На первом располагалось общее мужское отделение, на втором – общее женское, а на третьем – так называемые «номера», каждый из которых состоял из двух крошечных помещений – предбанника с деревянной лавкой и вешалкой для одежды и собственно помывочной, где торчала из стены длинная, изогнутая труба душа и был скользкий плиточный пол с решёткой для стока воды посередине. Потолки в «номерах», как и во всей бане, были высокие, по углам заплесневевшие от сырости, стены до половины выкрашены густо–голубой краской, внизу вечно облупленной. Но все это было неважно, главное – горячая вода, которой не было у нас дома. Жаль только, долго стоять под горячим душем нам не разрешалось, потому что ходили мы в номер вчетвером, а то и впятером, и надо было уложиться в определённое время, кажется, в час. Ровно через час в дверь начинала стучать банщица, и наша бабушка всегда отзывалась громко: «Одеваемся!», хотя все ещё были мокрые и только начинали выходить из моечной.
Бывало, что билетов в «номер» не хватало на всех желающих, тогда шли в общее отделение. Там можно было находиться сколько хочешь, там стоял густой пар, висели на потолке крупные капли воды, там очередь из голых тётенек, девочек и старух выстраивалась к крану, чтобы набрать в тазик горячей воды. Обмывшись из тазика, шли в другую очередь – к душу, и, если задерживались под ним, очередные начинали подгонять: «Хватит, хватит! Отходите!». Иногда в пару общего отделения появлялась фигура вызванного женщинами слесаря – хмурого дядьки, одетого в белый халат. Ни на кого не глядя, он проходил к крану или к душу, что‑то там подкручивал и так же, не глядя, уходил. Потом подолгу сидели в большом прохладном предбаннике, медленно одевались, с трудом натягивая на влажные ноги узкие чистые чулки, которые никак не хотели натягиваться. Если дело было зимой, то надевать на себя приходилось очень много всего, ведь из бани надо было выходить на морозную улицу, идти два квартала до трамвая и там ещё ждать его неизвестно сколько. Простужались и болели часто.
Я любила болеть. Во–первых, не надо было утром вставать с постели, когда на улице ещё темно и так, в утренних сумерках, идти в школу. Можно было лежать в непривычной днём кровати, читать толстую книжку («Жизнь Дэвида Копперфильда, рассказанная им самим») или спать от высокой температуры. Бабушка приносила еду прямо в постель, но можно было и не есть, ссылаясь на больное горло, зато пить сколько угодно сладкого компота из вишен, специально поднятого по такому случаю из погреба и чуть подогретого.
Совсем другая жизнь была летом. Летом, в самую жару мы надевали самодельные ситцевые купальники, выходили в таком виде во двор, набирали в садовую лейку холодной воды из крана и по очереди поливали друг друга прямо на дворовом асфальте. Асфальт шипел, а мы визжали. Позже папа построил в огороде, рядом с гаражом, летний душ. Это была деревянная кабинка, на крышу которой водрузили сорокаведерную железную бочку. Сначала надо было натаскать в эту бочку воды. Папа приставлял к кабинке лестницу и стоял на ней, а мы подносили ему одно за другим ведра с водой. Когда вода нагревалась на солнце, можно было заходить внутрь кабинки и принимать душ, что мы и делали по десять раз на дню. К вечеру, когда возвращались с работы уставшие, разморённые жарой родители, выяснялось, что воды в душе осталось всего ничего, всю выплюхали. И надо было начинать все сначала.
С этим душем связана была одна смешная история. Как‑то мама решила сделать своё виноградное вино. Винограду в тот год уродилось под нашими окнами много, и вина вышло две десятилитровые бутыли. Мама велела папе затащить их на крышу летнего душа и там оставить, чтобы вино побродило как следует на солнышке. И вот стоят там эти бутыли сколько‑то дней, и вдруг мама начинает замечать, что вина в них вроде как убавляется – а видно‑то хорошо. Одновременно мама замечает, что папа стал подозрительно долго мыться по вечерам в душе. А к нам в дом ходил тогда Неллин будущий муж Серёжа, на тот момент её однокурсник по юридическому факультету и как бы уже жених. И вот однажды мама услышала, как папа говорит этому Серёже:
– Ну что, зятёк, пойдём в душе скупнемся?
«С чего это они вместе в душе купаются?» – удивилась мама и решила за ними проследить. Буквально через пять минут открывает она дверь деревянной кабинки и что же видит? С потолка спущена тонкая пластмассовая трубочка, по ней стекает жидкость темно–красного цвета, а папа с Серёжей подставили кружки и ждут, когда они наполнятся. Вообще‑то эта трубочка предназначена была для выхода из бутыли лишнего воздуха, папа лишь удлинил её до нужного размера и протянул через щель в крыше вниз, внутрь душа.
Кончилось тем, что мама велела им немедленно спустить бутыли на землю, и, когда они послушно это сделали, взяла садовую тяпку и ка–а–ак грохнет по одной да по второй. Вино растеклось кровавой лужей и на глазах у всех быстро впиталось в землю.
– Ну мать, ты даёшь, – только и смог сказать папа. – Вино‑то тут при чём?
Неделю потом с ней не разговаривал.
Новая квартираВсе те годы, что мы жили в бараке на 2–м проезде Айвазовского, мама продолжала стоять в очереди «на расширение» жилплощади. Отдельная (без соседей) квартира, хотя бы трёхкомнатная, была главной мечтой, а может, даже смыслом всей её жизни. Разговоры об этой будущей, грядущей квартире велись беспрестанно. Говорилось о планах парфюмерной фабрики построить новый большой дом для своих сотрудников, где маме обязательно должны будут дать квартиру, как же иначе, ведь она столько лет работает и, главное, у нас семья – «семь душ». Но дом все не строился; и тогда начинали говорить, что, может быть, фабком выхлопочет нашей маме квартиру у города, под гарантийное письмо. Вдруг узнавалось, что да, выхлопотали у города, да, под гарантийное письмо, и главное – трёхкомнатную, хорошую, в новостройке, но в последний момент решили дать её не нашей маме, а кому‑то другому. Слезы, проклятье фабкому, походы к директрисе («Анна Ивановна, ну как же так, почему вы не вступились, вы же мне обещали, вы же знаете, в каких условиях моя семья…»), но все уже бесполезно, дело сделано. Зато маму передвинули в очереди, и теперь она первая. Первая! Это значит, что как только…
– Ага, – говорил папа, – тики шо, так сразу…
То вдруг начинали говорить во дворе, что наш барак назначен под снос, и всем дадут новые благоустроенные квартиры то ли в Черёмушках, то ли ещё дальше, на Гидрострое. И снова всеобщее возбуждение, планы, фантазии – как будем переезжать, да что возьмём с собой, да как там у нас будет ванна с туалетом… Потом является некто то ли из домоуправления, то ли из самого райисполкома и сообщает, что со сносом решено повременить. Как, почему?! Известное дело: прикинули, сколько народу в нашем «кубике», а это десять–пятнадцать одноэтажных бараков, да ещё целая улица старых частных домиков, где в каждом курятнике кто‑нибудь да прописан, и сочли невыгодным нас сносить, слишком много квартир надо будет отдать. Так что живите пока.
И снова все надежды на родную парфюмерку. Время от времени там возникает какое‑то шевеление и вроде бы начинают строить, и мама говорит, что теперь уж, если построят, то нам первым, а как же иначе, ведь столько лет…
Наконец дом – большой, девятиэтажный, кирпичный, со всеми удобствами – действительно начинают строить на противоположной от нас западной окраине города и строят лет, наверное, восемь, а то и все десять. И вот году уже в 1975–м стройка окончена, и дело доходит до главного – распределения квартир на фабкоме… О! Это была битва на Куликовом поле, это было сражение под… не знаю чем. В день решающего заседания мама пила валерьянку и держалась за сердце. Домой она пришла в каком‑то странном состоянии, как будто сама не могла понять, радоваться ей или опять рыдать. Ордер (смотровой) ей дали, квартира, как и положено, четырёхкомнатная. Но не в том новом девятиэтажном доме, который построила фабрика, а в старой хрущёвской пятиэтажке где‑то на Карасунах. Кинулись смотреть эту квартиру. Небо и земля. Дом старый, квартира на пятом этаже, комнаты смежные, разумеется, без ремонта и вообще…
– А вы сами куда съезжаете с этой квартиры? – спросила я, протискиваясь вслед за мамой в узкую прихожую.
Молодая женщина, хозяйка квартиры, не подозревая подвоха, честно призналась, что в новый дом на Тургенева.
– Дом парфюмерной фабрики? – уточнила я.
– Да, – подтвердила хозяйка, не скрывая радости.
– Мама, – сказала я, почуяв верный след. – Эта женщина работает у вас на фабрике?
Мама на всякий случай ещё раз внимательно на неё посмотрела и твёрдо сказала:
– Нет.
– А каким образом вы получаете там квартиру?
Та, все ещё не понимая, что происходит, выдала всё и всех. У меня, говорит, родная сестра там работает, юристом. Её временно наняли, пока дом не заселят, знаете же, при распределении всякое бывает, так что нужен юрист.
В то время я уже работала в газете.
– Передайте вашей сестре, что юрист скоро понадобится ей самой.
Вернувшись домой со «смотрин» квартиры, мама упала на диван, лицом в подушку и прорыдала весь вечер. На все разумные предложения с нашей стороны (пойти туда‑то, сделать то‑то) она отвечала, что у неё больше нет сил бороться.
– Зато у меня есть! – сказала я и наутро пошла по всем инстанциям. Фиг бы, конечно, меня где‑нибудь приняли и выслушали, если бы не удостоверение корреспондента хоть и молодёжной, но все же краевой газеты. А так – со скандалом, со скрипом, но мамино право заселиться в новую квартиру удалось отстоять. Правда, и юристка в новый дом все‑таки въехала (этой квартирой фабрика расплатилась с ней за её юридические услуги), зато сестра её так и осталась в своей хрущёвке.
– Боже мой, чего мне все это стоило! – говорила наша мама, переходя из комнаты в комнату и с невыразимой нежностью оглядывая пустые ещё, оклеенные дешёвыми жёлтенькими обоями стены…
Квартира была под самой крышей, на девятом этаже, окнами на юго–запад, так что после обеда солнце наполняло комнаты, и некуда было деться от палящих и плавящих его лучей, от влажной духоты.
– Ничего страшного, – сказала мама, – шторы повесим, вентилятор поставим. Зато вид из окна, посмотрите, какой красивый!
После нашего барака эта квартира казалась непривычно просторной и светлой – четыре комнаты, и все отдельные! Правда, одна из них совсем маленькая, но это ничего, зал зато большой.
– А лоджия какая! – восхищалась мама. – Здесь диван даже поместится, летом спать можно!
– Если комары не съедят, – добавлял папа.
Мама гордилась своей новой квартирой. Для неё это было больше, чем просто жилище. Это был итог всех её трудов, главное достояние её жизни, заработанное 35 годами непрерывной работы. Это была её сбывшаяся мечта и осуществлённая цель.
Первые несколько лет она все обустраивала и украшала свою новую квартиру. Даже заставила папу продать его любимый старенький «Москвич», чтобы сделать в ней более или менее приличный ремонт (не «евро», конечно, тогда таких ещё не делали, но все же). Куплены были, наконец, мебельная стенка, какие давным–давно стояли у всех, и мягкая мебель (в старой квартире все это просто не могло поместиться). Стало уютно и красиво. И все бы хорошо, но…
За год до новоселья, зимой, в мамин день рождения, умерла, не дождавшись новой квартиры, наша бабушка. Мы с Неллей вышли к тому времени замуж и ушли со своими мужьями на частные квартиры. Обе мы были уже на сносях и подниматься на девятый этаж пешком (лифт, как водится, заработал только через год), нам было трудно (не хватало ещё родить на лестнице), позже, с колясками, с грудными детьми на руках – тем более.
Так и вышло, что в долгожданной четырёхкомнатной квартире остались они вчетвером: мама, папа и две наши младшие сестры. Но вскоре уехала от них и Аллочка, завербовалась вместе с подружкой на Дальний Восток – в загранплаванье. А ещё через пять лет укатила и Женечка – в Москву, учиться.
– Вот так вот… – вздыхала мама. – Всю жизнь, самые лучшие годы, прожили черт знает в каких условиях, в тесноте, а сейчас, когда у нас есть такая замечательная квартира, все от нас разбежались…
Теперь с ними жил только лохматый тибетский терьер Митька. Но на все праздники, дни рождения (а если долго ничего такого не было, то хотя бы в субботу–воскресенье) все мы просто обязаны были приходить к ним в гости. Мама готовила всякие вкусности (о, этот вечный культ еды в нашей семье!), накрывала стол в зале, а папа занимал позицию в окне лоджии и караулил. Стоило нам появиться на углу у их дома, как он кричал маме:
– Рая! Идут! Дети идут!
Приходить полагалось всем вместе, с мужьями, детьми и даже, если хотим, с друзьями. Очень они радовались нашему приходу, одевались понаряднее, ставили пластинки… И очень обижались, когда мы, посидев немного за столом, начинали собираться.
– Ну, вот, – говорила мама. – Пришли, поели и уже уходите. А поговорить с родителями не надо?
– Мамуль, ну, мы ж вроде обо всём поговорили.
– Это у вас называется «поговорили»? Ну ладно…
После папиной смерти, которой никто из нас не ждал, о которой и подумать никто не мог (считалось, что в папиной родне все – долгожители), осталась мама в своей квартире и вовсе одна. Только верный пёс Дружок, сменивший на этом посту старого Митьку, был рядом с ней в последние годы. Конечно, мы навещали маму, старались делать это не все сразу, а по очереди, чтобы выходило почаще, но почаще всё равно не выходило: у всех работа, дети. Мама обижалась, говорила, что, если бы не Дружок…
– Такая умная собака, ну, всё понимает!
Слегла мама как‑то вдруг, неожиданно, хотя о страшной болезни своей знала, и мы знали лет уже десять. В своё время она отказалась от операции, но делали облучение, после которого все вроде затихло. И вот – то ли папина смерть подкосила её (минуло два года), то ли просто срок какой‑то подошёл – вдруг резко и быстро наступило ухудшение. В больницу ехать она не захотела, сказала:
– Я хочу умереть в своей квартире.
Мы ничего не могли с этим поделать. Я временно переселилась к маме, сестры – Нелля и Женя – ночевали по очереди, иногда мы оставались там вдвоём, втроём, потом, когда прилетела с Камчатки Аллочка, бывало, что и вчетвером.
Как странно. Только теперь, когда мама наша умирает, мы собрались в этой квартире все вместе. Казалось, сквозь боль, сквозь забытье, в которое она впадала после укола морфия (мы научились делать уколы сами), мама тихо радуется и торжествует, что хотя бы приближающейся смертью своей приковала нас к себе. Она уже не вставала, но ещё могла говорить, и в какой‑то момент её озаботила дальнейшая судьба квартиры.
– Вы ж никто сюда не пойдёте жить, я вас знаю, – слабым голосом, прикрыв от усталости и боли глаза, говорила мама. –Что же с ней станет? Сколько я сил вложила в эту квартиру, все тут сделала, такая квартира хорошая, неужели никому она теперь не нужна будет?
Мы старались отвлечь её от этих мыслей, а когда она после очередного укола засыпала, шли на кухню, курили там, иногда даже выпивали по рюмке, беспрерывно плакали и тихо, почти шёпотом, хотя мама и не могла нас слышать, обсуждали, что нам делать, когда… когда все это произойдёт.
Тему квартиры мы обсуждать боялись и не хотели. О том, чтобы кто‑нибудь переехал сюда жить, не могло быть и речи. К этому времени каждая из нас самостоятельно повторила мамин путь от частной квартиры – через ожидание в очереди – к квартире пусть двухкомнатной, но своей. Правда, все мы прошли этот путь гораздо быстрее и безболезненнее, чем наша мама когда‑то. А потом… Если уж мы при живых родителях здесь не жили, то как же смочь жить тут после них, когда каждый угол, каждая вещь будет напоминать об этих страшных неделях и месяцах медленного и мучительного маминого умирания.
– Лично я не смогу.
– И я.
– А я тем более.
Значит – что? Продавать? Страшно даже подумать об этом.
…Мама умерла через четыре месяца, в феврале, не дожив ровно девять дней до своего дня рождения и дня смерти бабушки, её матери.