Текст книги "Отчет Брэдбери"
Автор книги: Стивен Полански
Жанр:
Киберпанк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)
Грузовичка Анны на подъездной дорожке я не увидел – моя собственная машина, которой я пользовался довольно редко, стояла в гараже, – как не увидел ни грузовиков, ни других незнакомых машин на улице возле дома. Дом был тихим, будто нежилым. Окна, выходящие на улицу, закрыты, шторы опущены. Входная дверь заперта. У меня не было ключа. В гараже лежал тщательно спрятанный запасной ключ, но я очень устал и запыхался, пройдя совсем немного, и не в силах был идти туда. Вместо звонка имелся лишь медный дверной молоточек в форме лейки, купленный Сарой. Я поднял его и ударил несколько раз. За моим затруднительным положением с интересом и, как я разрешил себе думать, с инстинктивным сочувствием наблюдали Софи и Мэри.
Из дома не донеслось ни звука. Не шевельнулось ни одно живое существо. (В последнее время, когда смерть близка, а дом далек, я склонен к приступам ностальгии.) Я сел на первую ступеньку. Улыбнулся детям в соседнем дворе, чтобы показать, что я вовсе не страшный, хоть и похож на труп. Возможно, я надеялся, что они подойдут и поболтают со мной. Они отвернулись. Близняшка, которая держала звезду, бросила ее на лужайку, словно подала сигнал к бегству. Все трое мгновенно умчались за дом.
Через несколько секунд после того, как они скрылись, штора на одном из окон чуть приподнялась, затем опустилась. Мне не терпелось войти внутрь, чтобы скрыться от изнуряющей жары, чтобы вернуть себе дом. Шпингалет сдвинулся в сторону, и дверь открылась.
Я медленно поднялся на ноги.
– Рэй. – За дверью стояла Анна. – Входи. Входи.
– Спасибо, – ответил я.
Она приоткрыла дверь, чтобы я смог войти, и сразу же закрыла. Мы стояли в крошечной прихожей, слишком близко, чтобы рассмотреть друг друга.
– Привет, Рэй, – сказала она.
– Привет, Анна. Рад тебя видеть.
– И я, – сказала она. – Давай это сюда.
Я протянул ей пластиковый пакет. Она посторонилась:
– Проходи.
– Хорошо, – сказал я.
Я последовал за ней в гостиную, где было жарко, темно и душно. Окна были закрыты, и она не включила кондиционер, непонятно почему.
– Давай откроем окна, – попросил я. – Здесь душно, тебе не кажется?
– Да, – сказала она. – Очень. Садись.
Она указала на обитое материей кресло с высокой спинкой, где я обычно сидел.
– К тебе кто-нибудь заходит?
Я сел в кресло.
– Редко, – ответил я.
– Женщины?
– Никогда. Зачем?
– Я ни в коем случае не хочу привлечь к себе внимание, – ответила она.
– Даже не могу себе представить, кто это может обратить на мой дом внимание. О ком ты говоришь?
– О твоих соседях. Или о детях во дворе. Они могли видеть машину «Скорой помощи». Могли видеть, как тебя увезли, и понять, что в доме никого нет.
– Не знаю. Думаешь, они видели?
– Хорошо, – сказала она. – Кто я такая?
– Какое им дело? Это мой дом. Я здесь живу. Кому какое дело?
– Я хочу, чтобы меня никто не заметил, – сказала она. – Что ты скажешь, если кто-нибудь тебя спросит?
– О чем спросит, Анна? Это абсурд.
– Послушай, Рэй, – сказала она. – Я не умею этого делать. Понимаешь? Я никогда раньше этого не делала. Я не очень хорошо соображаю, что я делаю. Но я чувствую, что мне необходимо принять меры предосторожности. Знаю, что это необходимо.
– О чем ты говоришь?
– Если после моего отъезда тебя спросят, кто я такая, говори, что я сиделка. Меня прислали из больницы, чтобы ухаживать за тобой в первые дни выздоровления.
– Никто не спросит. Я ни с кем не разговариваю. Никто не разговаривает со мной.
– Это плохо, – сказала она.
– Я так не думаю.
– А я думаю, – сказала она. – Тебе придется найти какой-то способ сказать им это. Открыть окна?
Я смотрел на нее, пока она поднимала шторы и открывала окна. Она постарела, что не должно было удивлять меня, но, по сравнению со мной, она старела мягко, обаятельно. Она оказалась выше ростом, чем я помнил, и худее, ее лицо было более длинное, более угловатое, с более острыми чертами. Ее волосы, как и сорок пять лет назад, были темными, но теперь по цвету походили на пушечную бронзу, были разделены пробором и завивались внутрь чуть ниже ушей. Глаза блестели. Она не носила очков. На ней были синие джинсы, белая рубашка с короткими рукавами, расстегнутая на шее, и кроссовки. Ее руки и ладони выглядели сильными, словно ей приходилось выполнять тяжелую работу. Она не была хорошенькой или особо женственной – как и в двадцать два, – но была более чем привлекательна, не утратив своей энергии.
– Вот так, – сказала она.
Комнату освещало знойное солнце раннего вечера середины лета. Воздух был тяжелый. Ни ветерка. Я вспотел. Анна села напротив меня на диван. Она сидела прямо, плотно прижав ступни к полу, и рассматривала меня.
– Так как дела? Ты выглядишь так, словно побывал в аду.
– Думаю, так и есть. Я прошел через него.
– Знаю. Ты в порядке? Я должна была сразу спросить об этом.
– Думаю, да. Ты хорошо выглядишь, Анна.
Я чувствовал себя обиженным, но мне не хотелось ей этого показывать.
– Ты удивлен, – проговорила она.
– Нет. Ты хорошо выглядишь.
– Для моего возраста, имеешь в виду?
– Вовсе нет, – сказал я. – Ты выглядишь здоровой, сильной. Насколько мне видно.
– Что ж, тогда спасибо. – Анна наклонилась вперед, поставила локти на колени. – Я – стреляный воробей. – Она улыбнулась. – У тебя был шанс. – И прибавила: – У тебя что-нибудь болит? Что сделать, чтобы тебе было удобнее?
– Я в порядке, – ответил я. – Рад, что вернулся домой.
– Ты предпочел бы остаться один.
– Возможно. Лучше скажи, в чем дело. Зачем ты приехала?
– Чтобы рассказать тебе. Вот зачем я приехала. Не бойся, я здесь не просто для того, чтобы пообщаться. Я не могу так быстро. Я помню тебя, но не знаю. Не знаю, как ты отреагируешь. Я волнуюсь. Мне приходится волноваться. Мне необходимо почувствовать тебя. А твое состояние все очень усложняет, затрудняет.
– Для меня?
– Конечно, для тебя. И для меня. И для других.
– Для других?
Она не ответила. Я не знал, как вынудить ее сказать о том, что привело ее сюда. По правде говоря, меня это не слишком заботило. Я был бы гораздо счастливее, если бы она уехала, ничего мне не сказав. Я сомневался, что она расскажет что-то особенное, что могло бы меня заинтересовать, учитывая мое состояние. Я был болен и, возможно, смертельно. Меня напугало то, что со мной случилось. Мне хотелось отдохнуть, хотелось покоя. Больше ничего. На следующий день я не раз порывался попросить ее, чтобы она уехала. (Это бы не помогло. Только одно могло заставить ее уехать, разочароваться во мне, но я не знал, что именно.) Я верил – и, конечно, ошибался, – что присутствие Анны, еще более невыносимое из-за ее необъяснимого и непонятного поведения, опасно для меня. Я сказал ей:
– Мне это не нравится. Не может нравиться. Для меня это слишком резко, чтобы я мог с этим справиться. У тебя нет сердца.
– Я знаю, – ответила она. – Прости меня. Я не ожидала, что найду тебя в таком состоянии. Если бы я знала, отложила бы поездку.
– Тогда, может быть, отложим разговор? Поговорим когда-нибудь позже?
– Нет, не думаю.
Мы несколько раз вели эти бесплодные и бессмысленные беседы. Анна готовила нам еду. Она прожила у меня неделю. Каждое утро она ехала – теперь я всем сердцем одобряю эту секретность – по автомагистрали между штатами в гигантский супермаркет и покупала только то, что нам требовалось на день. Так она могла донести покупки к дому от грузовика, который продолжала оставлять на улице в паре кварталов от нас. Я сидел на нестрогой диете. Она готовила мне куриные грудки без кожи, незамысловатую пасту, вареный картофель, тосты, бульон, зеленое желе из концентрата – больничную еду. К слову сказать, у Анны она получалась вполне съедобной. Порой я засыпал днем на несколько часов, как убитый. Отчасти потому, что чувствовал постоянную сонливость, отчасти чтобы избежать неловкости из-за пребывания в доме знакомой незнакомки. Анна стирала, мыла посуду, содержала дом в чистоте и порядке, изучала газеты, смотрела телевизор, читала книги, которые привезла с собой. Когда я не спал, большую часть времени мы проводили раздельно. Я закрывался в кабинете, что, как я уже говорил, было мне несвойственно. Когда мы были вместе, ели или занимались чем-то, Анна рассказывала о своих троих детях, о внуках и о покойном муже. У нас обоих была долгая преподавательская карьера (у нее явно более успешная), и мы, хотя я к тому не стремился, иногда говорили об этом. Анна настаивала, чтобы я рассказывал ей о Саре, и я это делал, вначале довольно сдержанно. Я чувствовал себя хорошо и уютно, когда описывал Анне наш дом при жизни Сары, комнату за комнатой: как он выглядел, как в нем пахло, какие чувства он вызывал и как мало сейчас в нем и вокруг него напоминало о ней. Анна оживлялась, когда мы говорили о Саре, и было очевидно, что она тоже любила ее. Только эта привязанность, несмотря на разные ее степени, удерживала меня от того, чтобы отбросить условности, забыть о вежливости и вышвырнуть Анну из дома.
Глава третья
До первого визита Анны (она должна была вернуться, убедившись в том, что мне можно доверять, но продолжала опасаться и сомневаться, надо ли вовлекать меня в свои дела; она думала о моей безопасности, о моем эмоциональном и физическом равновесии, не говоря уж о ее собственной уязвимости), я почти ничего не знал о проблемах клонирования. Если не считать одного ежегодного памятного дня, предназначенного для ритуальных воспоминаний, национального опыта и выражения того, что в самый первый «день Луизы Браун» какой-то заместитель министра слащаво обозвал «истинной благодарностью», я никогда не думал, с благодарностью или без, ни о клонировании, ни о расе клонов. (Термин «раса», очевидно, не годится, но я не могу придумать другое слово. Вид? Подвид? Метавид? Паравид? Практика превосходит классификацию.) Меньше всего я, образцовый гражданин, думал о своем клоне. О своей копии, как мы все должны говорить и думать.
Я был безразличен к проблеме клонирования. Но все равно считал этот праздник – насколько вообще разбирался в этом вопросе – неудобным и зловещим. Даже его название, как я теперь вижу, было, подобно всей разрешенной терминологии, выбрано ловко, чтобы всех обмануть и все упростить. Многие из нас об этом забыли или никогда не знали, но Луиза Джой Браун, родившаяся 25 июля 1978 года, была первым человеческим плодом, полученным в пробирке. Она не была клоном. Она родилась в результате половых отношений своих родителей. Она жила и умерла, работала почтовой служащей, в Англии, где клонирование человека запрещено законом. Она имела лишь косвенное, «вдохновляющее» отношение к клонированию. Это может быть одной из причин того, что этот день, помимо официального государственного, носил и другое название, особенно популярное у детей – «день Долли». Это название – к слову, очень подходящее – вызывало в памяти сюрреалистическое и неприятное зрелище летних улиц, заполненных толпами детей в розовых и белых костюмах овец. В своей пушистой невинности они толкались среди буйных компаний взрослых мужчин и женщин, заметно пьяных, в причудливых и, я бы сказал, чудовищных овечьих масках. (Помню своего деда, неутомимого поборника лозунгов «Живи свободно» или «Убей янки», который сражался в позорной войне во Вьетнаме и сумел в ней выжить. Впав в старческий маразм, он рассказывал мне о парнях с Юга, служивших в его взводе, которые утверждали, что имели, как он уклончиво выражался, контакты с овцами.) Кошмарные толпы детей и родителей скакали, прыгали и оглушительно блеяли до поздней ночи. Вообразите себе участвующих в этом светопреставлении милых соседских близняшек Софи и Мэри. Я их видел.
Я ничего не знал и до сих пор очень мало знаю о том, что происходит внутри Отчужденных земель. (Это название не предназначено для того, чтобы ввести в заблуждение. Оно указывает на неприступность этого места.) Почти никто ничего не знает. Даже те, кто, подобно Анне, живет в соседних городах и деревнях. (Подумайте, как сильно надо было им постараться, чтобы ни о чем не знать, живя у самой границы. Вспомните старательное неведение граждан Дахау, сонного городка с таким же названием. Анна уверяет меня, что это более чем возможно.) Ничего не проясняет и усердное, но редкое и крайне неэффективное сопротивление, чьей крохотной частицей является Анна. Многие ее соратники, специально переселившиеся как можно ближе к границе, посвятили жизнь изучению тамошнего отвратительного бизнеса. Насколько мне известно, никому из них ни разу не удалось получить доступ на Отчужденные земли. (Или не удалось выжить, чтобы рассказать об этом?) Ни один из них никогда не сталкивался с клонами и не видел их даже издали. (В Отчужденных землях есть две дороги общего пользования. Они делят территорию пополам, с севера на юг и с запада на восток. Как-то раз я ехал – можно было направиться напрямую или объехать кругом – с севера на юг, от Валентайна в Небраске через бывший город Майнот в Канаду. К слову, с этих дорог ничего не видно, кроме обширных открытых полей, редких заброшенных домов и коммерческих зданий.) Никто из них никогда не встречался и не говорил с кем-нибудь, даже поверхностно связанным с клонированием. Никто. В этом отношении аболиционисты, соратники Анны, ничем не отличаются от остального населения, включая, как все считают, и высшие правительственные круги. Максимум, на что они были способны – даже те, кому помогали зарубежные противники клонирования, антиамериканские мыслители, – дабы приблизиться к пониманию смысла жизни, если такие слова уместны, в Отчужденных землях, – это предположения, основанные на собранной информации и догадках. Они разработали общую схему, опираясь на сведения о науке и технике клонирования и на более определенные, поверяемые на опыте представления о том, как действует и мыслит правительство (то есть прагматично, цинично, продажно), и о неизменном мотиве этих действий (то есть желании получить прибыль).
Как любой американец моего возраста, я помню бунты в Северной и Южной Дакоте. Это была горькая политическая борьба (в более страстную и менее фаталистическую эпоху могла бы разразиться гражданская война) между штатами и федеральным правительством из-за попытки последнего – с помощью доктрины о праве государства на принудительное отчуждение частной собственности, расширенной так деспотически, что она раскинула щупальца и перешла все законные границы, – сделать обе Дакоты неотъемлемой частью процесса. Правительственным решением за четыре года были насильственно выселены все жители этих штатов, полтора миллиона мужчин, женщин и детей. Им дали хорошие деньги за их каменистые земли и дома, которые вскоре были снесены, за их бизнес, а также оплатили переезд. Это было проделано, чтобы заселить переименованную территорию клонами, а также разместить здесь высоко– и низкотехнологичные предприятия по клонированию. Когда это случилось, мне было сорок, и я жил в Нью-Гемпшире, далеко от места событий.
В наш медовый месяц в Шотландии, в Троссаксе, на озере Лох-Войл, тихим днем, пока Сара дремала, я стал читать – по чистой случайности – исторический роман об отчуждении земель в Северной Шотландии. Стоило выйти погулять, день был чудесный. Но я предпочел остаться дома, возле Сары, в нашей спальне, быть рядом с ней. Смотреть на то, как она спит, было новым и волнующим удовольствием. Во сне ее лицо становилось – я говорю без иронии и насмешки над собой – блаженным. На подушке возле головы лежали ее прекрасные тонкие руки. Я чувствовал, что благословлен этой женщиной, ее физическим присутствием, ее душой, ее непостижимой готовностью любить меня. (Мой язык религиозен, но не я.) Я чувствовал себя счастливчиком. Это было почти за двадцать лет до того, как правительство решило конфисковать земли Северной и Южной Дакоты. Тогда я еще читал книги.
Мы остановились в большом доме шестнадцатого века. Он походил на небольшой замок из розового камня, добытого, возможно, в сотне ярдов от берега озера. Была середина сентября. Мы поженились двенадцатого сентября. Этот день, эта дата все еще сохранила свою силу. По утрам там было холодно и туманно, днем – солнечно, от озера исходил неземной свет. «Четвертое измерение», – говорила Сара, обозначая этим не время, а сверхъестественную чистоту и ясность вокруг нас. По природе она была молчаливой и замкнутой (я любил в ней это), и подобные заявления были для нее нетипичны. За завтраком, в дополнение к яйцам, сосискам и бекону, был жареный хлеб, который подавали на серебряном блюде. Прежде ни один из нас не видел жареного хлеба. Еще были тонкие овсяные лепешки, очень сухие и жесткие, едва съедобные, приземистые банки с домашним вареньем, топленые сливки и чай с травами, от которого оставалось долгое послевкусие, словно тающая в воздухе улыбка Чеширского кота. Мы съедали все до крошки. Неделю мы провели в Троссаксе, а следующую неделю – в Эдинбурге.
Книга, которую я читал в тот день, называлась «Шотландское отчуждение земель». Согласно аннотации на суперобложке, в те дни она была очень популярна. В ней рассказывалось о событиях, особо жестоких и совершенно мне неизвестных, происходивших на севере Шотландии в конце восемнадцатого – начале девятнадцатого столетий, когда англичане силой оружия, штыками, дубинками, пиками, пулями, выгоняли из домов десятки тысяч мужчин, женщин и детей, чтобы очистить место для своего грандиозного проекта – крупномасштабного разведения овец. Книгу написал человек по фамилии Преббл, то ли Ричард, то ли Роберт, то ли Джон, примерно во второй половине прошлого века. Я помню ее название, потому что в конце нашего медового месяца, после четырнадцати божественных, невозвратимых дней, за ночь до того, как нам надо было лететь из Глазго обратно в Бостон, мы остановились в незабываемо элегантной гостинице около английской границы, в чудесном городке под названием Пиблс.
Насколько я знаю, в течение тех печальных лет, когда эвакуировали жителей Дакоты (еще один порожденный государством эвфемизм, как будто земля стала опасной), ни одна из сторон ни разу не упоминала предшествующий аналогичный случай. Кто, за исключением профессионалов-историков, непримиримых членов клана и таких людей, как Анна, – я имею в виду ее соратников, тех, кто занимается специальным изучением подобных вещей, – знает хоть что-нибудь об отчуждении земель в Северной Шотландии? Должно быть, функционер, придумавший новое официальное название для бывшей Дакоты, был как минимум знаком с шотландским прецедентом. Был ли выбор названия циничным? (Могло ли название и идея, которую оно воскресило, дать начало действиям?) Было ли оно сардоническим? Холодно, опрометчиво высокомерным? Психопатическим? Может ли государство быть психопатическим? Мы знаем, что может.
В среду вечером, когда мы ложились спать (она – в своей спальне, я – в своей; думаю, это даже не требует уточнения), Анна сказала: поскольку я пробыл в больнице почти все дни, которые она провела в Нью-Гемпшире, ей нужно остаться еще на день. Если я не возражаю. Я возражал. Я был бы счастлив услышать, что она уедет на день раньше. Но я не хотел этого говорить. Она собиралась приехать в субботу и уехать в следующую субботу. Теперь она оставалась до воскресенья.
Какой бы бесцеремонной и назойливой ни представлялась мне Анна, она ни разу не выказала себя безразличной. Да она никогда и не была такой. Она отличалась щепетильностью в том, что касается моих чувств. Да и во всем остальном. До той самой минуты, когда она начала рассказывать мне, зачем приехала, она пыталась разобраться, как и когда лучше всего начать этот разговор. Она вполне справедливо решила, что должна провести со мной столько времени – достаточно ли недели, особенно если учесть, как сдержан я был в ее присутствии? – чтобы понять, каким человеком я стал. Она не желала полагаться на впечатления, а еще меньше – на чувства сорокапятилетней давности. Что я отвечу, выслушав ее? Что я сделаю?
Мне хочется думать – Анна уверяет меня в этом, – что она не боялась предательства с моей стороны. Вопрос ребром: был ли я эмоционально, а теперь и физически способен выслушать ее, встретить лицом к лицу истину, которую она принесла мне, стать тем, кто ей нужен, и выполнить то, о чем она попросит? Несмотря на непреклонную уверенность в справедливости своего дела, несмотря на категорическую природу ее ответственности (которую нисколько не волновало мое благополучие), она сомневалась, что имеет право вовлекать меня в это дело и подвергать серьезному риску.
В пятницу вечером, за день до отъезда, Анна начала роковую беседу, к которой, ради спокойствия духа, я уже утратил всякий интерес.
Мы только что съели ужин, приготовленный Анной в моей устаревшей кухне, где не было многих необходимых сегодня вещей. Не помню, что мы ели в тот вечер, но, скорее всего, еда была вегетарианской – чилакили? рататуй? кунг-пао с фальшивой уткой? – и это было вкусно. Анна великолепно готовила. Все, чем она кормила меня, и в этот раз, и потом, было очень вкусно. Никто в мире не любил Сару больше, чем я, но приходилось признать, что в приготовлении еды моя жена была эксцентрична, честолюбива, несмотря на отсутствие навыков, и чрезмерно использовала специи, не имея представления о том, с чем их подавать и как смешивать.
Мы сидели в гостиной – старая подруга моей жены и я. Я мыл посуду по договоренности, которую мы молча приняли: Анна готовила ужин, покупала продукты, а я убирал после еды. После смерти Сары, если я решался пообедать, я делал это довольно беспорядочно. Раза четыре в неделю, в час, когда спадал обеденный наплыв людей, я шел в город и заказывал сандвич или суп в заведении, которое я назову здесь, в память о прошлом, кафе «Новые времена». С приездом Анны ничего не изменилось. Если на то пошло, у меня теперь было больше причин уходить из дома. Я поступал так не только тогда, когда ходил обедать, но и всякий раз, когда мог выдумать благовидное и, поверьте, совершенно неубедительное оправдание. Я уверял Анну, что буду рад, если она составит мне компанию во время этих вылазок, но она обычно отказывалась. Ей, конечно, тоже было неудобно в нашем неуклюжем сожительстве, гораздо неудобнее, чем мне, потому что она была не у себя дома, и она радовалась, когда я уходил.
Было половина восьмого. Я сидел на диване – сбившаяся комками, неуклюжая вещь (я имею в виду диван, хотя во мне тоже сбились комки жира) – и без энтузиазма просматривал информационный еженедельник, прихваченный Анной из супермаркета. Она сидела в потертом старом кресле – оно уже было подержанным, когда мы с Сарой купили его после нашей женитьбы, – где обычно сидел я. Она сняла обувь и поставила ноги на специальную скамеечку: Сара купила ее, чтобы украсить кресло. Несколько минут мы молчали. Тишина была гнетущей. Я думал о том, что пройдет эта ночь, затем еще одна, и Анна уедет. Потом я увидел, что она опустила свою книгу – не помню названия, но это был толстый том – и посмотрела на меня. Ее взгляд не был воинственным. Скорее печальным. Я изо всех сил пытался придумать какую-нибудь незатейливую тему для разговора.
– Когда ты перестала есть мясо? – Единственное, что пришло мне в голову. – Когда мы были знакомы, ты не была вегетарианкой.
– Я не ем говядину и баранину, – сказала она. – Когда мы были знакомы, я много кем не была. Не была женой. Не была матерью. Учительницей.
Анна перечисляла свои профессии – для нее это явно были профессии – с истинной страстью, которой я позавидовал. Она тряхнула головой, словно отгоняя от себя воспоминания, нарушавшие ее спокойствие.
– Не знаю, какой была. Когда ты меня знал. Я была практически никем. А почему ты спрашиваешь? Тебе не понравился ужин?
– Нет, все очень вкусно. Ты чудесно готовишь.
– Всего лишь приемлемо, – сказала она. – Тебе легко угодить. Мой муж готовил гораздо лучше меня. – Всякий раз, когда Анна говорила о муже, она называла его по имени, но я не буду его здесь приводить. – Он был отличным кулинаром.
Она улыбнулась.
– Ты скучаешь по нему.
С годами я стал мастерски угадывать очевидное.
Она засмеялась.
– Да. Конечно, скучаю.
– Конечно, – повторил я.
– Рэй, – начала она.
Она сменила тему разговора, взяв инициативу в свои руки. То, как она произнесла мое имя, снова заставило меня встрепенуться. Она сняла очки для чтения, положила их на журнальный столик рядом, выключила лампу. Было не очень темно; в менее напряженных обстоятельствах я, возможно, рискнул бы вздремнуть.
– Думаю, будет лучше, – сказала она, – если я не буду видеть тебя во время разговора. Боюсь потерять кураж.
– Ты что, боишься меня? – удивился я. – Господи.
– Я тебя не боюсь. При всей твоей нарочитой неотесанности ты довольно милый старик.
– Не знаю, насколько я милый, – сказал я. – Я плохо соображаю. Но я не чувствую себя милым. Я бы не стал на это полагаться.
– О, нет. Я полагаюсь на это. И это меня беспокоит.
Я решил, что молчание в данном случае, возможно, и является демонстрацией моей доброты, но больше похоже на попытку отодвинуть то, что мне предстояло.
– Почему? – спросил я.
– Потому что тебе будет трудно. Мне трудно, но тебе будет труднее. Я не хочу, чтоб это произошло.
– Может, давай тогда все забудем?
– Скажи мне, – проговорила она, – что ты знаешь о клонировании?
Я не ответил сразу, и она продолжила:
– Лучше всего так. Нет способа начать разговор постепенно. Я не спрашиваю, что ты об этом думаешь. Я спрашиваю, что ты знаешь.
– Ничего не знаю. – Я говорил правду. – Ничего не думаю.
Тоже правда.
– Не слишком впечатляющая позиция.
В ее голосе звучало волнение.
– Нет у меня никакой позиции. – Мне стало ее немного жаль. – Я ничего не знаю о клонировании. Должен знать? Мне стыдно говорить об этом, но я ничего не знаю.
– Твой стыд – притворный, если хочешь – тут ни при чем.
– Я не притворяюсь, – ответил я. – О чем мы говорим?
– Ладно, – сказала она. – Слушай, что я тебе расскажу.
– Послушаю, – согласился я, – если включишь свет. Ты не против? Я не могу слушать в темноте. Это слишком театрально. Не надевай очки, если не хочешь меня видеть. Мне нужно видеть тебя. Если мы собираемся беседовать.
Я говорил резко и явно обидел ее. Она включила лампу и оставила очки на столе, куда раньше их положила.
– Я не хотела показаться театральной. Все, что я хочу, зачем я приехала, – это рассказать тебе то, что ты должен знать.
– Для чего?
– Я все объясню, – заверила она. – Можно начинать?
– Пожалуйста, – кивнул я.
– Я, – заговорила Анна, – маленькая часть организации, выступающей против клонирования. Для нас клонирование является национальным, а также личным позором. С нравственной и с любой точки зрения это гнусно. Мы верим, что клонирование губит душу этой страны, если страна еще имеет душу, и души всех нас, кто стоит в стороне, ничего не делая. Мы призваны использовать все доступные средства, за исключением вооруженного восстания, чтобы положить конец этой практике.
Я захотел спросить, но не стал, что они собираются делать с сотнями миллионов уже существующих клонов? Лежит ли на этих существах (я понятия не имел, кем их считать) грех их создателей?
– Нас слишком мало, и мы слишком законспирированы, чтобы быть единой силой. Пока нас мало, пока то, что мы говорим и делаем, не имеет никакого влияния, правительство нас не запрещает. Возможно, мы сами этого не понимаем, но нас даже поощряют. Основное население нас игнорирует. Каждый из нас связан с минимальным кругом людей. Это сделано специально. Я почти не знаю остальных членов организации. Кое-кого знаю внешне. Не знаю ничьих имен.
Такая система изолированных, раздробленных ячеек из трех человек, созданных, чтобы помешать открытию и увлечь своими идеями остальных, была знакома мне по фильму, который я видел в детстве. Это очень старый черно-белый фильм (даже не представляю себе, где мой приятель раздобыл диск.) Он назывался «Битва за Алжир». Я ничего не знал о нем тогда и с тех пор не слышал ни одного упоминания. Это был мой первый иностранный фильм и первый раз, когда мне пришлось сражаться с субтитрами. Они мне страшно мешали. Насколько я помню, фильм наполнил меня бесцельным возбуждением и негодованием, а также совершенно неоправданным ощущением собственной силы. Правда, все прошло через полдня после того, как я его посмотрел. Существовали ли у них какие-то секретные жесты, меняющийся пароль из одного слова или система «пароль – отзыв», чтобы каждый член организации Анны мог узнать остальных? Я хотел спросить и об этом.
– Мой муж вступил в организацию раньше меня. Он был там с самого начала. Участвовал в ее создании. Это произошло до того, как мы поженились, до того, как мы познакомились, до того, как государство начало заниматься грязными делишками и сделало их политикой. Когда ввели программу воспроизведения, муж отказался участвовать. Я тоже. Ты – нет. Мне нелегко смириться с этой мыслью, но если бы у мужа был клон, он, вероятно, остался бы жив. Я считаю, что он был вправе поступить так, как поступил. Я верила в него и в то, во что верил он. Я вступила в ряды сопротивления и оставалась там все эти тяжкие и бесплодные годы. И продолжаю участвовать в нем, наверное, из-за мужа.
Анна замолчала. Взяла очки и надела их. Поднялась с места.
– Дай мне минуту, – попросила она.
Она вышла на кухню и крикнула оттуда:
– Тебе что-нибудь нужно?
– Нет, у меня все в порядке, – ответил я.
Я услышал, как тренькнула открывшаяся микроволновка. Анна вернулась, неся в руках чашку чая. Она снова села и сняла очки. Потом заговорила, совсем о другом и другим тоном, более доверительно. Думаю, она сама не ожидала, что скажет это.
– Боюсь, для меня это слишком. Слишком много нервов. Я больше не могу. И теперь, когда все это случилось без него, меня попросили поехать туда, где я обязательно должна быть. Туда, где я не хочу быть.
Я видел, что она чуть не плачет. Я молчал. Просто смотрел, как она пытается справиться с собой. Я попробовал ей помочь, приняв на диване позу, которая мне казалась сочувственной. В конце концов, мы – всего лишь нелепый вид, не стоящий копирования.
– Я не хочу быть здесь, Рэй. Не уверена, что моему мужу хотелось бы, чтобы я это делала. Я не хочу впутывать тебя в это. Я не мщу, если тебе так кажется. Нет. Мне не надо мстить ни тебе, ни кому-либо еще. Во мне этого нет. За все годы, если я вспоминала о тебе, то по-доброму. Я желала тебе добра. Как и Саре. Я не хочу заниматься этим. Я хочу быть дома или в гостях у моих детей. Я хочу быть с их детьми. Я сожалею о каждой минуте, проведенной не с ними. Я хочу быть спокойной. Ты меня поймешь. Хочу, чтобы мне было легко. Я не больна, но уже начала изнашиваться. Я хочу наслаждаться тем, что мне осталось, насколько возможно. Как бы ни было, что бы ни случилось, мои дни подходят к концу. И я проживу их не так, как хочется.