Текст книги "Остров Буян"
Автор книги: Степан Злобин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 45 (всего у книги 55 страниц)
3
Во Всегородней избе все вскочили и бросились к окнам, когда загудел сполох.
На дощане у Рыбницкой башни среди кучки народа стоял Гаврила. Люди уже бежали на площадь из разных улиц…
Площадь наполнялась народом. Из Земской избы подошли выборные. Взбирались на дощан, витались за руку с хлебником.
– Ну, Михайла, взялись мы с тобой за дела: я – Макария, ты – дворянина… Так-то дружно пойдет – всю измену прикончим, – дружелюбно сказал Гаврила.
Мошницын что-то пробормотал невнятно и неуверенно…
– Пошто звонить велел?! – громче нужного спросил Томила Слепой, стараясь держаться так, словно меж ним и хлебником все оставалось по-старому.
Но хлебник, словно не слыша его, шагнул вперед, на край дощана, и обратился к толпе, наполнившей площадь:
– Господа псковитяне! Меньшие и большие, попы и стрельцы и всех званий!
Шиканье и шепот промчались по площади от передних рядов до самых лавок. Все стихло, и в полной тиши хлебник внятно сказал:
– Господа, у нас нова измена!
– Выводи, Левонтьич! – крикнули снизу.
– И то, мы с Мошницыным двое ее выводим! – ответил Гаврила. – Во Всегородней избе сидел в выборных главный повинщик, Чиркин. Его Мошницын за караул посадил. Да еще измена была в Троицком доме: владыка Макарий к боярам писал отписку да чаял ее с Сумороцким послать. Владыку мы взяли за караул…
– На чепь его, Левонтьич!
– На чепь Макарку! – закричали в толпе.
– Сидит, – успокоил Гаврила и продолжал: – А в Троицком доме нашли мы от земского сыска сокрытых изменных и воровских людей – подьячего Шемшакова да отставного всегороднего старосту Подреза, стрелецкого голову Степана Чалеева да четверых дворян: Тучкова, Бутова, Сицкого и Балдина, а кой-то еще человек убег по задам, и неведомо, кто был.
– Всем городом станем ловить – поймаем! – выкрикнул рыбник Егорушка из толпы.
Народ зашумел, но Гаврила остановил шум.
– И в-третьих, измена, господа, наипущая! – крикнул Гаврила. – Владыка боярам писал и повинщик Чиркин тоже сказывал во Всегородней избе, что именем вашим, господа псковитяне, в Полоцке, граде литовском, наймуют конных литовцев на Русское государство, а деньги-де к найму от Всегородней избы и от вас…
– Когда ж мы те деньги давали?!
– Кто деньги слал?! Не статочно дело!..
– К ответу измену!
– Сыскивай корень, Гаврила Левонтьич! – разноголосо и возмущенно кричали вокруг.
– И я, господа, при вас, при народе, выборных ваших спрашиваю, – заглушая говор и шум, сказал хлебник. – Коли мы станем искать да найдутся литовщики в городе пашем – и что с ними делать?
Хлебник полуобернулся на дощане и стоял выжидательно, обратясь к земским выборным.
– Смертью казнить за измену! – крикнул первым поп Яков.
– В Москву на расправу послать в государевом деле, – сказал Мошницын. – Литву поднимать – не на Псков, а на все государство измена, и мы в той измене с Москвой не розним…
– Чего там – в Москву?! И тут найдем сук да веревку! – сплюнув, воскликнул Прохор Коза.
– А вы как мыслите, господа земские выборные? – спросил хлебник, обращаясь к Томиле и Леванисову.
– Ишь как – с почтением спрошает! – подмигнув Слепому и весело тряхнув головой, отозвался Леванисов и заключил: – По мне, один бес – тут ли повесить, к царю ли послать с веревкой!
Томила молчал. Язык не поворачивался у него произнести приговор.
– Как, Иваныч? – спросил Гаврила в упор, словно знал, что Томила что-то слыхал про литовское дело…
Летописец молчал.
И Томила услышал, как, не дождавшись его ответа, обратился хлебник ко всей толпе:
– А вы, господа горожане?
Площадь вся вдруг всколыхнулась криками:
– Не устрашимся, Левонтьич! Казнить по людским и по божьим законам!
– Казнить!
– Повесить!
– А мало повесить – рубить на куски!
– Побить, как собак, камнями! Всем городом бить! – кричали со всех сторон.
Летописец стоял, опустив глаза.
– Сердцем ты нежен, Иваныч, – дружелюбно и тихо сказал Гаврила.
Он поднял руку, и сполошник по этому знаку дважды ударил в колокол, призывая площадь к молчанию.
– Еще, господа, – сказал хлебник, обращаясь к народу, – людей у нас много побито и кровь вопиет… Нам в осаде сидеть тяжко, ан надо боярам дать баню, да с мятным квасом, чтобы жарко стало… А для того, господа, две тысячи крестьян, обученных ратному делу, стоят готовы за Пантелеевским монастырем… – Гаврила замялся, испытующе, взвешивая, оглядел всех вокруг и решительно заключил: – И вы, господа, укажите крестьян тех в стены пустить, чтобы с боярами биться…
– Впустить-то ладно, да чем кормить? – крикнул пятидесятник Неволя Сидоров, перебив хлебника.
– И так хлеба мало, – поддержал его какой-то стрелец из толпы.
– Сами голодом пухнем, а тут и гостей принимать! – закричали с другой стороны.
– В две тысячи глоток сколь хлеба влезет!
– Размыслим получше, где б хлебца добыть, и найдем, – возразил Гаврила.
– Ты б, Левонтьич, раньше размыслил, чем нас, горожан, накормить.
– Где бы нам, горожанам, хлебушка взять! – кричали стрельцы и посадские.
Гаврила не ждал такого отпора… Он понимал, что городу без крестьян не вынести долгой осады, чувствовал, что крестьяне могут удесятерить силы города, но убеждать и доказывать он не умел… Он растерялся и молча слушал…
И вдруг ему под ноги плюхнулся снизу тяжелый и мягкий куль, а за ним ловко вспрыгнул Гурка. Это был не суровый земский палач, который казнил дворян, а веселый базарный шут в ярком платье с гремящими бубенцами. В руках его было полено, на заду болталась волынка.
– Ты чего? – спросил хлебник.
– А дело есть, отойди! – отмахнулся Гурка.
Он сел на мешок, повернувшись к Гавриле спиной, отодрал от полена коры и, сунув ее за скулу, стал жевать.
Скоморох отвлекал внимание народа. Все вокруг засмеялись.
Хлебник не мог говорить и досадливо, с силой пнул скомороха под зад ногой; он попал по пузырю волынки, которая дико взревела. Хохот толпы усилился. Гурка оглянулся, словно удивленный, на хлебника, молча пожал плечами и продолжал равнодушно и деловито жевать.
Гаврила нахмурился. Вступать в пререканья со скоморохом – значило унижать себя и становиться участником глума… Он оглянулся, ища у народа поддержки, но скоморох уже овладел толпой. Он сидел на мешке, словно был один на всей площади, и жевал кору.
– Эй, Гурка, что деешь?! – громко спросил из толпы Иванка.
– Сам видишь – хлеб стерегу! – хлопнув по кулю, откликнулся скоморох.
– Чего же ты березу грызешь? – спросил Иванка, вскочив к нему на дощан.
– Ись хочу, то и грызу! На, пожуй, – предложил скоморох, отодрав от полена кусок коры и подавая ему.
– Ты бы хлебушком лучше меня угостил, – сказал Иванка, ткнув ногою в мешок.
– Вон хозяин-то. Он тебе даст! – указал скоморох на Мошницына. – Нече ржать, дураки, хоть и сами спрошайте – даст? – обратился он ко всему народу.
– Спрошали, брат, не дает! – откликнулись из толпы.
– И то – корье в муку-то мешаем!
Кузнец раздраженно шагнул к скомороху.
– Пшел вон с дощана! – крикнул он.
– Ты хозяин. На то и обрали. Велишь голодать – голодуем. Велишь уходить – уйду! – сказал Гурка и под общий смех скакнул вниз.
Мошницын со злостью, сжав кулаки, подступил к Иванке, но тот стоял, вызывающе глядя в глаза всегороднего старосты… Несколько мгновений они оба почти касались грудями и лицами, ощущая дыханье друг друга… Вдруг кузнец отвернулся, ударом ноги сбросил вслед скомороху его мешок, снял шапку и внятно сказал, обратясь к замолчавшей толпе:
– На мне ответ, господа! Царских житниц не отворю и царского хлеба не дам. Ведется еще в городе хлеб. Сколь ведется, отоль ешьте! Я сам не боярским столом живу: по два дни не бывает хлеба – не плачу…
– У бояр, что ли, милости хошь заслужить? – выкрикнул пуговочник Агапка.
– Дайте, братцы, дорожку голодному скоморошку! – взревел на всю площадь Гурка, проталкиваясь через толпу.
Вокруг смеялись, хлопали его по шапке с бубенцами, притискивали волынку, и она издавала протяжный нескладный рев, заглушая слова кузнеца.
– Так что же, господа, мне ль говорить, аль скомороху глумиться? Кого слушать станете? – нетерпеливо спросил Мошницын.
– А тебе разумнее Гурки не молвить! – дерзко крикнул Иванка, уже оказавшийся рядом со скоморохом.
Гурка пронзительно свистнул в три пальца, притопнул так, что звякнули бубенцы на шапке и на загнутых вверх носках ярких козьих сапожков.
Толпа расступилась, и Гурка пустился в пляс…
Я на хлебушке сижу,
Хлеб боярский сторожу.
Ой, дид-ладо, ой, дид-ладо,
Хлеб боярский сторожу…
Иванка приплясывал рядом со скоморохом, и толпа легко увлеклась пестротой скоморошьей пляски, ловкостью насмешливых «коленец» и песней.
– Еще! Еще! – поощряли в толпе, забыв, что староста всегородний стоит в ожиданье на дощане.
Иванка огляделся кругом, звонко хлопнул над головой в ладони и запел:
– Помир-ра-айте, женки, дети,
Не отдам ключей от клети…
Гурка выхватил из-за пазухи связку больших, тяжелых ключей и призванивал ими в такт пляске. Народ расступился, давая дорогу, все подпевали, притоптывали, прихлопывали в ладоши и повторяли вслед за Иванкой и скоморохом озорной глумливый припев:
Тега-тега, тега-тега,
Не отдам ключей от клети…
4
Из рыбной лавки с дальнего края площади Аленка видела и слышала все, что происходит. Когда Гаврила умолк, уступив свое место на дощане Гурке, она со стыдом увидела Иванку в паре со скоморохом, но тотчас же стыд уступил в ней место гордости при виде отца, который решительно оборвал недостойный глум и сказал всему городу твердое веское слово. С радостным самодовольством обернулась она на стоявших вокруг псковитянок, ища их сочувствия и желая в их взглядах прочесть восхищение своим отцом.
– Глянь-ка, глянь – кузнечиха! – услыхала она женский шепот.
Внимание польстило ей. Она опустила глаза, и к ее щекам теплой волной прихлынула кровь.
– Подумаешь – старосты дочка, велика птица! – послышался голос рядом.
– А мнит! Столь мнит о себе, что сурьмы на бровях, ни белил, ни румян знать не хочет!
– И так красна-то, что свекла!..
Аленка забыла отца, всегородний сход и дощан. Уши ее загорелись. Она слушала женские голоса и твердо решила не оглянуться, но непослушный и любопытный глаз исподтишка покосился сам. Она увидела, что взоры стоявших поблизости женщин и девушек обращены на нее. Стройная нарумяненная темно-русая щеголиха, в зеленом шелковом летнике с собольей опушкой, с жемчужной повязкой на волосах, насмешливо смерила взглядом Аленку.
– Словно не чует, что про нее речь, – не стесняясь, сказала она и щелкнула орехом…
Аленка и прежде знала о таких перепалках, случавшихся среди женщин и девушек, но ей самой никогда не приходилось даже слышать их, не только что быть участницей.
В городе с первых же дней восстания повелось, что во все те дни, когда сполох созывал горожан на сходы, молодые женщины и девицы, стыдившиеся толкаться в толпе, с кошелками набивались в лавки на Рыбницкой площади, словно бы что-то купить, и от лавочных дверей слушали и смотрели все, что происходит.
Из сумятицы схода сюда пробирались переглянуться с зазнобами молодые парни. Другие, разодетые в богатые атласные зипуны, сходились сюда же похвалиться козырями, позубоскалить, поприставать к незнакомым девушкам, которые целым пернатым хором давали отпор слишком смелым и самоуверенным из парней…
Строгость нравов в доме Мошницына не позволяла Аленке толкаться на площади. После того как Собакин схватил ее с улицы, она никогда не ходила одна. Но в последнее время, после смерти Якуни, единственным отвлечением от горя ей стало хозяйство: она хлопотала с утра до ночи, чтобы угодить отцу, помрачневшему, озабоченному, ставшему еще суровее прежнего… В рыбной лавке застряла она и сегодня лишь потому, что созванная сполохом толпа запрудила площадь…
От внезапного нападения скорая на язык Аленка только смутилась и растерялась. Она не знала этой красивой, щеголеватой, задорной девчонки, которая так на нее нападала, и не понимала причины ее вражды…
Отец стоял на дощане, комкая шапку, потупив глаза, всем существом порываясь сказать народу какое-то нужное слово, но на площади шла потеха – визжала волынка, гремели скоморошьи бубенчики, и голос Иванки сквозь плеск ладоней под шумный говор и общий смех выкрикивал озорную побаску…
Аленка видела, как Михайла в гневе с размаху ударил о доски шапкой, как он вскочил в седло и мелькнул в воротах… И вдруг из толпы прямо к рыбной лавке вырвался бойкий кудрявый плясун Иванка и с ним – скоморох.
Песня победила, и всегородний староста исчез с дощана. Скоморохам оставалось нырнуть меж ларей и убраться, но здесь, у ларей и в дверях мясных лавок, сбилась толпа псковитянок. Они, весело скалясь, глядели на скоморошью потеху и тоже хлопали в такт плясунам. Гурка им подмигнул и, широко распахнув объятия, в которых, кажется, поместились бы разом все псковские девушки, лихо запел:
Девки скачут на сполох.
Ан у Земской – скоморох.
Тега, тега, вот так малый!
Расцелуй нас, скоморох!
Женщины и девушки громко закричали, грозя ему кулаками, какая-то озорница запустила в Гурку рыбешкой.
– Не замай девиц – пригодится воды напиться! – крикнула другая.
А третья, самая смелая и задорная, в зеленом летнике, спрыгнула со ступеньки крыльца, взмахнула платком и, не смущаясь, пропела:
Во сполох аль без сполоха —
Не целуем скомороха,
Тега-тега, тега-тега,
Не целуем скомороха!
Девушки и женщины звонко, визгливо захохотали, защебетали. Тогда Гурка, подскочив к озорнице, тем же движением, как оскорбленный Мошницын, сорвал с головы шапку, обнажив кудреватую копну темно-русых волос, и хлопнул шапкой оземь.
Крикливые голоса девиц заверещали сильней. Гурка наклонился за своей шапкой, но девица в зеленом летнике на нее наступила ногой, и в то же время в обоих плясунов полетели раскисшие огурцы, рыбьи головы, луковицы, зеленые мелкие яблочки. Под хохот окружающих, отбиваясь от девичьей толпы, плясуны ускользнули меж лавок.
Аленка негодовала на Иванку: уличный шут, глумец! Он никогда не станет степенным посадским, не заведется ни домом, ни кузней… Позорить кого же?! Ее отца!
В первый миг, когда увидала Иванку на дощане, – у нее сжалось радостью сердце: она тосковала по нем. Разрыв между ним и отцом не давал ей покоя, и она ждала, что судьба им пошлет внезапную примиряющую встречу…
После казни дворян кузнец возвратился домой озабоченней, чем всегда, и вдруг схватил ее голову в обе ладони.
– Сиротка моя! – сказал он.
– Пошто ж я сиротка?
– Завяз коготок – и всей птичке пропасть!.. Казнили дворян – ныне нет уже спасенья… Каб ты мне была не дочь, то счастлива была бы, а ныне – мне плаха, а что тебе?..
Он помолчал, задумавшись, и вдруг, словно надумав, сказал:
– Куды ни кинь – не минуешь Захара! Пойдешь за него – и от батьки отречься мочно… Меня на плаху сведут, а тебя оставят…
– Я, бачка, с тобой куды хошь. Не пойду за Захарку!..
– Куды ж ты со мной – под топор? – с грустной усмешкой сказал кузнец.
И тогда Аленке подумалось, что Иванка сумеет устроить что-нибудь такое, что сразу всех выручит из беды…
«Мало ли? Можно бежать в далекие земли, чтоб сыск не нашел… А там наладить кузню да жить… Хотел ведь Иванка в казачьи края…» – размышляла Аленка тогда.
Теперь она не могла простить себе простодушной радости и доверия, с которыми думала об Иванке. Гнев охватил ее.
Дерзко кричать всегороднему старосте, что он не скажет умней скомороха, которого никто из посадских никогда не почел бы наравне с хорошей собакой!.. Плясать перед всей толпой для бесстыдной девки, глядеть на нее и не видеть, что рядом стоит оскорбленная этой же девкой Аленка!.. «Пусть только встретится! Пусть попадет на глаза – отвернусь и отплюнусь… Пойду за Захарку…» – думала в гневе Аленка.
По следам плясунов в толпе пробирался Кузя.
– Куды скоморохи ушли? – спросил он у стоявших в задних рядах толпы.
Ему указали. Кузя скользнул по толпе безразличным взглядом, встретился глазами с Аленкой и вежливо приподнял шапку.
– Ей, козленок! – раздался в тот же миг повелительный и насмешливый возглас девчонки в зеленом летнике.
Кузя взглянул на нее и расплылся смущенно-блаженной улыбкой. Забыв надеть шапку, уже не видя Аленки, стоял он, глядя на щеголиху и глупо открыв рот.
«Как есть дурак!» – подумала про него Аленка и презрительно отвернулась.
– Поди догони скоморошка да скажи, чтоб ужотко повинную голову нес за шапку. – И, обернувшись к Аленке, не стыдясь всех стоявших, она добавила: – Придет за шапкой ужо ко мне – скажу, чтоб велел Иванке тебя пожалеть…
– Пусть уж тебя пожалеет – тебе нужней: а я парней не маню на шапки и чести своей не теряю! – оборвала Аленка.
– Да что тебе терять? Чего Васька Собакин остатки покинул?.. Вот страшна потеря!..
Подружки обидчицы фыркнули, закрывшись широкими рукавами.
Обида сдавила Аленке горло.
– Ату! Ату! – разжигая ссору, шутливо покрикивали двое веселых рыбников. – Возьми ее! Ешь живьем!..
Глаза Аленки заблестели слезами, но ни одна не скатилась. Полная достоинства, собрав все спокойствие, она заключила:
– Мне скоморохи не надобны: для потехи есть пес ученый да птица скворка. А надо тебе, ты обоих бери скоморохов – один сбежит, так, может, другого удержишь!
Она вышла из лавки, не слушая никого.
Площадь дрожала от криков и споров. Стрелецкий пятидесятник Неволька, стараясь перекричать народ, спорил на дощане с Гаврилой.
Аленка протолкалась по краю площади, вырвалась из толпы и направилась в Завеличье. Только тут она дала волю слезам.
Слезы туманили ей глаза. Она не видела встречных. Уж за плавучим мостом окликнул ее знакомый вкрадчивый голос:
– Алена Михайловна!
Она вздрогнула, оглянулась. Ее обгонял Захарка верхом на лошади.
– Я к бачке твоему. Разобидел его скоморох, и весь город его обидел, – сказал Захарка, удерживая свою лошадь.
Он махнул ей шапкой и, ловко сидя в седле, скрылся за поворотом улицы…
«Вот и сам он ко мне… Уж Захар в обиде не кинет, в беде не оставит… Мало ли замуж выходят – не любят, а там, глядишь – и полюбится…» – раздумывала Аленка.
5
Странный сброд собирался в Гремячую башню к Гавриле. Какое-то чувство особого доверия влекло сюда отверженных, презираемых всеми, голодных и босых людей: скоморох Гурка, выпущенный из тюрьмы разбойник Серега Пяст, Сережа-стригун, зелейный варщик пропойца Харлаша. Каждый из них приходил к Гавриле, чтобы дать совет и служить ему, как он укажет.
Стрельцы, охранявшие стены возле Петровских ворот, прислали выборным от себя челновщика и корытника, по прозвищу Иван Нехорошка. Яша-шапошник сидел с Гаврилой, от имени стрельцов уговаривая его решиться на новую вылазку.
– Ты разумей, Левонтьич, народ говорит – заонежски солдаты идут к боярам в подмогу. Нам бы до них Хованского расколотить.
– Не мочно, Яков, на вылазку лезти. Страх будет в людях, коли побьют нас дворяне, город, страшась, новому войску сдастся, – сказал Гаврила. – Старого приказа стрельцы бьются оплошно. Я сказывать стал им. Они кричат: «Хлебом не кормишь, а биться велишь!» А Мошницын ключей не дает… Али взять у него ключи от царского хлеба? – подумал Гаврила вслух.
– Пошли нас, и мы возьмем! – оживленно воскликнул Гурка.
– Да то еще, Гурка, беда, – заметил Прохор Коза, – в открытый бой со дворянами конную силу надо. Они-то все конны. А наших коней в Завеличье поболее ста побито. Да раненых сколько коней по дворам!
– Гаврила Левонтьич, меньшие толпой притащились, спрашивают тебя, – приоткрыв дверь башни, сказал Кузя.
– Зови их сюда.
– Да все не войдут, дядя Гавря, их много, – ответил Кузя.
– С десяток впусти. Кто там заводчик у них?
– А у них заводчик крендельщица Хавронья, да с ней цела тьма мужиков и баб…
– Впускай с десяток, – сказал Гаврила.
И в башню первой вошла крендельщица.
– Здоров, земский староста! – громко сказала она, крестясь на образ.
После того как Мошницын сказал, что не даст хлеба из царских житниц, в первый же вечер голодные горожане, собравшись отрядом десятка в два, попытались выйти в уезд для покупки хлеба. Их похватали люди Хованского. Из двух десятков спаслось только двое. Разузнав, для чего они вышли из города, Хованский обрадовался: раньше ему доносили, что в городе хватит запасов лет на пять. Оказывалось, что слух этот ложен и город скоро будет вынужден сдаться от голода.
Хованский с утра послал дворян под стены с уговором о сдаче.
– У боярина есть указ государев: как в город войдет – житницы государевы отворить и хлеб раздать! Пустите боярина в город – и сыты будете! – кричал псковский перебежчик дворянин Алексей Струков, изменой спаливший завеличенские острожки.
Но на стенах не сдавались:
– А мы ныне сыты: твой, Алешка, хлеб со двора свезли да и съели, а назавтра других изменщиков хлеб повезем со дворов! – задорно кричали в ответ молодые стрельцы.
Эта мысль, рожденная насмешливой перекличкой с дворянами, брошенная как-то случайно и безымянная, была подхвачена по стенам и передавалась из уст в уста вокруг города, как хорошая шутка, но, повторенная сотнями уст, она уже к вечеру второго дня перестала быть шуткой, окрепла и выросла…
Минуя Земскую избу, толпа меньших – женщины и мужчины, швецы, чеботари, торговки, брадобреи, просвирни, кузнецы и плотники – пришла в Гремячую башню к Гавриле.
Первая крендельщица стала всех звать за собой, придя от хлебных ларей, в которых в тот день не было продано ни зерна ржи, ни щепотки муки.
– К тебе привела, Левонтьич, – сказала Хавронья. – От хлебной скудости мы к тебе. – Она поклонилась ему. Гаврила встал с лавки и отвесил старухе ответный низкий поклон.
– Здорово, Титовна! Мы чем богаты, тем и рады. А что ж ты не в Земску избу повела народ?
– А ну их! – ответила старуха. – Там знаешь кто у хлебных ключей?! Хоть сам не богат, а против пузатых не смеет. А ты слушай меня. Не гляди, что стара, – не балуй! – строго сказала она.
Все вокруг улыбнулись, но, словно не замечая насмешки, Хавронья сказала, как прочла по писанному, заранее по пути сложенные слова:
– Просили пожаловать хлеба из царских житниц. Михайла нам не дал. А просим топерво нам дать изменницкий хлеб. На изменных дворах сколь добра! И к чему беречь! – Старуха помолчала, словно выжидая. – Мы за город стоим – нам голодом пропадать, а дворяне воротятся – им добра полны клети. То дело? Чего же ты молчишь? – заключила крендельщица.
И вся толпа меньших загудела:
– Отдай нам изменницкий хлеб, Левонтьич!
Гаврила хлопнул ладонью о стол.
– Вот так Хавронья! – воскликнул он и, внезапно обняв, поцеловал старуху.
– Не козли ты, козел! Молодых цалуй, а мне дело молви.
– Возьмем, Титовна, изменницкий хлеб! В Земску избу не мешкав скачу! – воскликнул Гаврила.
В Земской избе был один Мошницын. Он послал позывщиков к выборным, и через час уже все сошлись во Всегородней избе. Среди выборных царило смятенье: такого еще никогда не бывало…
– Не статочно то, – заявил прежде всех Устинов, – опричь государя, кто над чужим добром волен?
– За свое страшишься! – прервал Устинова Томила.
Он был обрадован тем, что хлебник сам пришел снова в Земскую избу, и надеялся, что восстановится единство властей в городе.
– Твоего не возьмут, – сказал Томила Устинову. – Ты с нами сидишь с начала, и быть тебе с нами в конце. Что я, что ты, что Левонтьич – одна семья! Мы земскому делу верны…
– Я не об своем, – перебил Устинов, – что мое! Я чаю, неправду так расплодим. Заповедь божью припомни: «Не пожелай жены ближнего твоего, ни вола его, ни осла его…» Ныне скажут про нас – «воры», а мы скажем, – «воров нет», а возьмем чужой хлеб, скажут – «тати», а мы чем ответим?
– Не тебе быть в ответе. Заткнись! – не выдержав, оборвал Гаврила. – Дети без хлеба сидят у меньших! И ты тоже нюнишь, Иваныч: «одна семья»! Вовек не бывать Устинову в экой семье…
Хлебник вскочил со скамьи, распахнул окно, не советуясь больше ни с кем, и крикнул на площадь, где ожидала толпа меньших, пришедшая вслед за ним от Гремячей башни:
– Выборны люди приговорили хлеб по записи взять на изменных дворах и раздать по нужде! Земских понятых по хлеб посылаем…
И никто из выборных не посмел возразить Гавриле перед грозной толпой народа.