Текст книги "Остров Буян"
Автор книги: Степан Злобин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 55 страниц)
6
Горожане были в смятении. Столько убитых и раненых сразу!..
Хованский им так и не дал собрать ни раненых, ни убитых. Когда попы вышли с отрядом женщин – их обстреляли. Поздно ночью подбирали псковитяне своих раненых. Во тьме к шапошнику Яше, с потайным фонарем ползавшему среди мертвецов, подобрался человек из московского войска и сунул ему письмо.
– Гавриле Демидову, – тихо сказал он.
Шапошник сунул письмо за пазуху. Он был уверен, что это какой-то доброжелатель сообщает всегороднему старосте планы Хованского, и, не найдя своих двух сыновей, пропавших в бою, он поспешил во Всегороднюю избу…
Несмотря на позднюю ночь, здесь горели свечи. Гаврила, давно уже оправившийся от дурноты, сидел вдвоем с Захаркой. Томила был ранен, дворянину Ивану Чиркину хлебник не доверял, а Захарка из близких людей к земским старостам был самый грамотный, и его-то хлебник решил задержать на весь вечер для неотменных дел.
Шапошник подал Гавриле запечатанный свиток и сообщил, как странно он был получен. Гаврила отпустил шапошника и подал письмо Захарке:
– Читай.
– «От воеводы боярина Ивана Никитича князя Хованского псковскому всегороднему старосте Гавриле Демидову, – начал Захарка и остановился, искоса взглянув в лицо хлебника, но, ничего не прочтя на нем, продолжал: – Ведомо тебе, что государь указал учинить над ворами сыск и расправу по вашим изменным делам. И то тебе ведомо, что из главных заводчиков набольших четверо: Томилка Слепой, да Мишка Мошницын, да Прошка Коза, да четвертый, Гаврилка, ты. И было бы тебе о своем прощении помыслить: покуда лежит поражен Томилка Слепой, ты бы нам градские ключи выдал и в город без крови пустил. – Захарка опять взглянул испытующе на Гаврилу и читал дальше: – Как ныне побили вас, так и вперед быть вам побитыми, а кровь христианская на вас, на заводчиках мятежу, и ты бы крови той и греха избыл и государю вины принес, и за то государь пожалует тебя, не велит казнить…»
– Много ли еще? – перебил Гаврила.
– Чего? – не понял Захарка.
Он был доволен, что остался с Гаврилой. В последнее время он понял, что Михайла Мошницын уже не имеет такого значения и веса в Земской избе, как хлебник. Чтобы выполнить свою задачу – знать и уметь сообщать за стены, чего хотят заводчики восстания, надо было найти дорогу к сердцу Гаврилы, и Захарка несколько дней подряд вертелся возле него. Именно потому он попал на ночной совет ратных людей и успел отправить Первушку к Хованскому с вестью о предстоящей вылазке.
– Чего ты спрошаешь, много ль? – повторил он вопрос.
– Я, мол, много ль еще там написано?
– Надо быть, дважды столько.
– Дай-ка сюда.
Захарка удивленно подал хлебнику лист. Гаврила спокойно поднес его к свечке. Лист вспыхнул. Хлебник дал ему догореть и помолчал, что-то обдумывая.
– Пищали многие за стеной побросали, – задумчиво сказал он. – Надо, чтобы шли чуть свет собирать. Запиши, – приказал он. – «Послать семьдесят стрельцов до рассвету сбирать пищали: двадцать человек собирать да пятьдесят с изготовленными пищалями для обороны тех сборщиков».
Захар записал. Хлебник опять подумал.
– Стрельца, что принес отписку Хованского к царю, взять в Земскую избу с утра для расспроса, а покуда в тюрьму до утра…
– Пошто его взять? – удивился Захар. Он испугался расспроса стрельца, принесшего в город якобы перехваченное письмо Хованского к царю: Захарка через него сам переслал за стены города сообщение Ордину-Нащекину о действиях в городе и разногласиях среди главарей Земской избы. Теперь он боялся, как бы стрелец не попал под пытку и не назвал своих сообщников… Если Гаврила велел его взять для расспроса – это значило, что он заподозрил стрельца в измене. И Захар невольно обмолвился робким вопросом, но, занятый своими мыслями, хлебник не обратил внимания на то, что голос Захарки дрогнул…
– Не твоего ума. Стало, надобен, коли велю. Ты знай пиши, – сказал он.
– Написал, Гаврила Левонтьич.
– Написал – помолчи, – приказал Гаврила и снова задумался.
– С утра спиши в книгу, сколь есть раненых и убитых, да имяны, да у кого из убитых малые дети да старики. Надо им на прокорм давать из Земской избы… Нынче столько уж их, что соседской жалостью не прокормишь!.. Что ты там пишешь?
– Себе пишу, Гаврила Левонтьич, чтоб не забыть.
– Ну и дурак! Как можно забыть! Камнем каменным надо быть, тогда позабудешь… Покойников сколь!.. Ступай спать: голова у тебя стала худая с устатку…
– А ты идешь ли, Гаврила Левонтьич?
– Тут лягу, на лавке сосну, неровен час, пойду иль поеду – и снова откроется рана… А ты по пути отдай наказ про пищали да про стрельца…
Гаврила достал из-за пазухи небольшую сулейку водки и опрокинул в рот прямо из горлышка, пошарив в кармане, нашел головку чесноку, нетерпеливо сорвал шелестящую пленку и захрустел долькой.
– Будь здоров, – произнес Захар.
Он повернулся к двери и вдруг нерешительно задержался, помялся и, запинаясь, спросил:
– Гаврила Левонтьич, дозволишь сказать?..
– Ну, чего?
– Земское дело.
– Земское дело всегда сказать можно. Сказывай. Сядь, – указал хлебник и приготовился слушать.
– Боюсь, побьют нас, Гаврила Левонтьич, – сказал Захар.
– Божья воля, как знать.
– Бог-то бог, да сам не будь плох! – возразил Захар.
– Верно, Захар. А в чем бы не сплоховать?
– Помощи себе добыть, – прошептал Захар.
– Отколе?
– Из Литовской земли… Только ты слушай, Гаврила Левонтьич, дай все сказать, коли начал, – заторопился Захар, зная, что часто Гаврила просто прерывает разговор, если считает его ненужным.
– Ну-ну, – поощрил хлебник, – послушаю. – Он допил водку из горлышка сулеи и продолжал шелестеть, очищая чеснок.
– Вот нас побили. Он сказывает, что, мол, опять побьет…
– Кто сказывает?.. – грозно спросил Гаврила, отбросив чеснок.
– Боярин Хованский в письме тебе написал…
– А-а, да… Зря хвастает, – возразил Гаврила и снова взялся обдирать шелуху с последней чесночной дольки.
– Не хвастает он, Гаврила Левонтьич, побьет! У него ратные люди обучены ратному делу, а у нас шапошники Яшки, подьячие Захарки да сапожники Еремки. Побьет, не хвастает. А надобно нам в Литву посылать, с тысячу человек ратных людей наймовать. Город наш крепок. Тысячу человек добыть, нас тогда не возьмешь руками! Станет Псков вольным, по старине…
– Ты сбесился! Как нам от Руси отложиться, – одернул Гаврила, – какие же мы русские будем, когда литовскому королю сдадим город!
– Да не литовцам! Сказывают – в Литве наш государь ныне; бежал и живет у литовского короля. Намедни сказывали печорские мужики с расспроса. Я сам писал. А сказывают, и он сам на изменных бояр станет рать наймовать. Кабы нам снарядити к нему на Литву послов. Без помоги с Литвы ведь побьет нас боярин…
– А ты не стращай-ка, ладно!.. – остановил Гаврила.
– Сказываю тебе не для страха. Смел ты, своей головы не жалеешь, да то твое дело, а ты бы чужие головы пожалел – пропадем: сначала Хованский побьет народу еще сот пять, а там приедут сыщики расправу чинить – еще сколь казнят, сколь кнутом посекут, сколь запытают!.. – разошелся Захар.
– Сказано, спать пошел! – крикнул хлебник.
Захарка выскочил вон…
Глава двадцать седьмая
1
Лежа раненным, Томила подолгу думал о судьбах Пскова и о своей затее поднять ополчение на бояр. Он понял, что в замысле земской войны ему оставалось продумать, что будет после того, как восстанет Москва да свалит бояр… Томила читал кое-что из истории греков и римлян, читал о республиках, знал рассуждения Платона, но никогда не додумывал до конца об управлении всей Российской землей. Сущее было порочно, все кругом нужно было ломать; единственный путь для ломки, какой он нашел, был великий бунт и земское ополчение всех городов. А что же после этого? Неясные очертания «Блаженных островов», Иванкина «Острова Буяна» и собственного «Белого города» маячили в каком-то тумане, но это было похоже на сказку.
Мечты о «праведном Белом царстве» давно уже маячили в мыслях Томилы, и не раз начинал он писать «Уложение Белого царства». Среди листков «Правды искренней» было написано с десяток набросков – то в виде описания путешествия в неведомую страну, то в виде рассказа о минувшем «золотом веке», то как беседа мужей, размышляющих о лучшем устройстве державы.
Листы «Правды искренней» Иванка сложил так, чтобы раненый летописец лежа мог сам доставать их с полки. Томила свалил весь ворох на стол и, выискивая, прочитывал лучшее из того, что было составлено им в течение жизни.
«А в том Белом царстве у того царя Правдолюба наместо боярской – Земская дума, а жалуют в думу от горожан, и крестьян, и от приказных – сами кого похотят, всем народом, большие и меньшие, – обирают от всяких званий мудрейших людей да кто совестью чист. Да Земская дума купно с царем городам и уездам воевод поставляет и во всем государством правит…
А случилось, был воевода Иван Неправый в городе Любомире, и тот воевода стал судить корыстью да хотел боярскую старину воротить, и того воеводу Земская дума приговорила казнити смертию, и голову отрубили… А по иным делам у них в Белом царстве смертельного наказания не бывало…
А воров наказуют позором. Сам раз видел в городе Бескорыстнове – татя, дегтем обмазав, да в пух валяли, а на спину доску весили, написав слово «вор», да по городу на чепи водили, и в том ему было пущее наказание…»
Томила усмехнулся, вспомнив, как за неделю перед осадой во Пскове привели к нему самому во Всегороднюю купца, обмерявшего на холсте людей. Томила его указал позорить таким способом, и вор, валяясь в ногах, умолял дать лучше пятьдесят или сто плетей. Но горожане не захотели плетей, а потребовали водить по городу, и водили. И вор всю дорогу от Полонищенского конца до Троицкого собора от стыда плакал слезами.
«А кого срам не имет, того в Белом царстве сдавать в холопы, покуда исправен станет. Да иным обычаем, окроме суда, тому собачьему делу – холопству – в Белом царстве не быть никогда…»
Псков еще не сумел у себя избавиться от холопства. Не так-то сразу!.. Но в «Уложении Белого царства» должно сказать. И Томила взялся за перо:
«А кому деньги надобны, тот берет за рост из земской казны на полгода и на год, а коли в срок не воротит, то брать того заемщика к городским работам на год и на два, а что заработает, то воротить в казну, а коли не захочет работать, то брать животы его и продавать на торгу, а продажные деньги отдать за долг земскому заемному старшине.
А кто горожанин, или крестьянин, или иного звания деньги даст боярским обычаем, кабалой и холопство заводит, и того бить плетьми, а кто на себя кабалу дал, того бить плетьми же да срамить, водя на веревке, как татя, ибо нет татьбы пуще, чем себя, человека разумна, лишить божьей воли…»
«Белое царство» становилось уже не выдумкой книжного ума. С каждой написанной строкой для Томилы делались отчетливее его очертания.
День за днем Томила мысленно бродил по городам и погостам «Белого царства», знал его улицы и дома, знал лучших царских советников, судей и воевод, торговых людей, порядки, обычаи, случаи, споры, обиды и радости подданных. И когда он читал Иванке свои писания, оба они увлекались и спорили.
– А ремесленным людям подручных парней, обучая, не бить, а учить показом. А который жезлом подручного бьет, на том пеня, и ему подручных держать не велеть, – настаивал Иванка.
– Нельзя того в «Уложение» писать, Иван, – возражал Томила.
– А сам ты писал «Беседу посадских мужей о подручных учениках» аль забыл?
– Не забыл, Иван, не забыл. То «Беседа», а то «Уложение». Как подручных учить, о том в «Уложении» не пишут.
– Томила Иваныч, а в Белом царстве бывать скоморохам? – спросил Иванка.
– Чего ж не бывать?
– А ты пиши в «Уложении», что в том греха нет.
– Я не поп. Грех – поповское дело.
– Ну, пиши, что в гусли играть невозбранно, – настаивал Иванка, уверенный в том, что «Уложение Белого царства», как напишет его Томила, тотчас станет непреложным законом Пскова, а там – и всего государства. – Томила Иваныч, помнишь, давно мы с тобой говорили, чтобы остров Буян умыслить. А ты говорил, что помысел – сила. Гляди, сбывается ныне! – восторженно воскликнул Иванка.
– И сбудется, Ваня: великая сила – правда. Кто правду осилит! – уверенно говорил Томила. – Да надо бы так написать, чтобы самый неправый разум силой слова осилить и черствое сердце смягчить. О том ныне тщуся.
– Ты напишешь, Томила Иваныч! Кому уж с тобой успорить! Небось вон про соль написал – на что воевода князь Лыков был знатен, и то согнали! Ты хлеще пиши. Я мешать не стану.
И день за днем терпеливо Иванка ждал, когда Томила закончит свое «Уложение».
«Как же в самом-то деле, как быть, когда земское ополчение придет на Москву и окружит Кремль? – думал Томила. – Довериться целиком тому, кто станет главою рати? А кто же им станет? Мясник, как Минин? Один из дворян, как Пожарский, или хлебник Гаврила, или кузнец, как Мошницын? Царь вышлет послов из Кремля, что же скажут им земские люди? «Мы царя головы не хотим, а хотим боярских голов да больших торговых гостей». А дальше? «Хотим собрать Земский великий собор всей земли, чтобы он воевод городам поставил и тебе б, государь, выбрал думных людей в подмогу от всех городов: от дворян, от больших и меньших людей, и Дума была б не только боярская, а Земская дума, и ты бы вершил в ней в совете со всеми!»
И Томила представил себе ответ царя: «А вы, мужики, сбесились, что царством хотите править! Бояре свычны к расправным делам, а того николи не бывало, чтобы воевод мужики обирали… И я укажу патриарху заводчиков ваших от церкви христовой отринуть и клятве предать, как Гришку Отрепьева!..»
Мнимые переговоры и споры с царем бесконечно затягивались. Томила то говорил, как глава земской рати, то – как посланец царя, и воображаемые послы все ходили в Кремль да из Кремля возвращались назад, как в сказке о журавле и цапле…
Мысль летописца не находила точки для соглашения царя с земскими людьми. То соглашался царь, чтобы вместо одних бояр посадить других, то заменял бояр дворянами и духовенством, то допускал выборных от больших и средних, но ни за что не хотел допускать меньших в думные люди…
И вот однажды, когда Томила в таких размышлениях лежал один, к нему заглянул Захарка.
– Лежишь, Иваныч? Как здрав? Поправляйся скорее. Неладно у нас в медвежатне.
– В какой «медвежатне»? – спросил Томила.
– Да в Земской избе: медведь медведем Гаврила Левонтьич сидит – «Всех Давишь» – и пикнуть никто не моги, а время такое по всей Руси… – Захарка осекся.
– Какое же время? – спросил Томила.
– Писали намедни расспросные тайные речи, – понизив голос, сказал Захарка. – Трофимка, крестьянин с литовского рубежа, встрел литвинов с вяленой рыбой, а те литвины ему говорят: мол, вашего государя в Московии нынче нету, а выехал-де он в Польшу сам-шост с царицей и ближними, уже не перву неделю. И сами-де те литвины его видали, и литовский король-де нашего государя во всем жалует, и смотрят-де на него, что на красное солнце. Гаврила Левонтьич прочел да в разум не взял – мол, литовские враки. Не велел говорить народу. А тут другой мужичишка – Ониска попал из Печор и тоже…
– Что «тоже»? – нетерпеливо спросил Томила, привстав на локоть.
– Сказывает – видел литвина и тот-де баял, что государь с запорожскими и с донскими казаками подо Псков на выручку вскоре будет, чтоб крепче стояли противу бояр. Гаврила Левонтьич опять посмехнулся – мол, чую, Сапегой пахнет от тех казачишек! Мол, Польской державы хитрость…
– Как знать! – возразил Томила.
– Вот то-то – как знать… А ныне поутру третий попал человек, из беглых боярских людей, за рубеж уходить собрался, да литовцы его не приняли, послали назад: говорят, король с государем в дружбе и противу государя не волен русских людей принимать, а скоро-де король войско велит наймовать по нашего государя прошению и то войско пошлет подо Псков, и тогда-де беглые люди в то войско вольны пойти на бояр за русского государя… Вот вести какие, Иваныч!..
– Ты мне те расспросные листы принеси, – попросил Томила. – Большое дело, Захар! Гаврила Левонтьич близко глядит. Хороший он человек, да в грамоте мало сведом.
– Я, что ж, принесу, – обещал Захар.
Посидев недолго возле больного, Захарка ушел с обещанием зайти на неделе. Томила остался один. Мысль его заработала жарко. Он чувствовал давно не испытанное волнение – желание писать: государь, законный российский царь, покинувший отчий престол, возвращается с земскою ратью, чтобы казнить бояр. Царь Иван Васильевич Грозный тоже было оставил престол и Москву[198]198
Царь Иван Васильевич Грозный тоже было оставил престол и Москву… – Имеется в виду отъезд Ивана Грозного в декабре 1564 г., вместе с семьей и приближенными в село Коломенское, а затем в Александровскую слободу под Москвой.
[Закрыть] и от злобы бояр удалился в Троицкую обитель… Грозный оттуда вернулся с опричной ратью и сел на престол грозой… А там снова бояре посадили себе царя, послушного боярским нуждишкам… Алексей Михайлович, попав на престол, был молод, да ныне, знать, крепко возрос, вошел в разум, и он от бояр ушел…
Написать ему лист от Земской избы?..
Смерклось. Томила придвинул к себе свечу, обмакнул перо и задумался: как начать? Почему царь ушел не во Псков, а в Литву?
«Ведомо нам учинилось во Пскову во Всегородней земской избе, что ты, государь, от боярской лихости престол свой покинул да сошел на Литву, – начал писать Томила. – И то, государь, нам, псковитянам, всяких чинов русским людям, прямая обида. Мы, государь, на тебя мятежу не чинили и лиха не замышляли, а встали на изменников твоих, на бояр, от коих и ты ушел. И ты б, государь, нашего слова послушал да на Русь ворочался. Непригоже русскому государю в чужой земле крова искать, и то нам от всех иноземцев зазорно. И ты, государь, литовских людей к ратному делу не наймовал бы. У нас и своих будет доволе стрельцов и казаков, и посадских оружных людей, да крестьянишек из уездов. И мы боярам в обиду тебя не дадим – свои головы сложим. А умыслили мы, государь, сбирати по всем городам великую земскую рать на недругов твоих, на изменных бояр, и с ними престол тебе добывать.
А бояре живут, государь, неправдой и чести своей не имеют – отецкую проживают. Да ты б, государь, указал по правде жить и жаловать не по родам, а по верности да по разуму. И было бы, государь, твое царство из всех времен праведным царством.
А многие, государь, тяготы в нашей земле от темноты людской, и ты б, государь, указал в обителях обучати детей цифирной науке, грамматике и философии, как в иных землях. А того б, государь, в службу не брать, ни торговать не дозволять, кто аза-буки не знает и счету не обучился, да ему и промыслов не держать, ни в стрельцы, ни в воротники, ни в пушкари его наймовать.
И тогда, государь, Российской державе славу стяжаем между державами. И окаянные немцы спеси своей убавят на русских людей глядети, как на бессловный скот. Ныне же велика держава, да тьма в ней. А сердцем народ наш российский светел есть, душой горяч, разум в народе ясный, ан нуждишка заела. А того, государь, не ведаешь, как люди живут, а когда б, государь, доглядел, то бы ясны очи твои слеза замутила. А злодеев твоих и наших, изменных бояр, инако нельзя унять, как извести под корень, вместе со всей изменой. И к тому, государь, встанут с тобой все люди по всей державе… Смилуйся, государь, пожалуй, приди к нам, тебя, свет, заждались».
Томила перечитал письмо, но оно не смогло унять жара в его распаленном мозгу. Уже несколько дней обдумывал он и замечал для себя кое-что, чтобы начать заново составлять «Великое Уложение Белого царства». Дрожащими от нетерпенья пальцами перебирал он теперь эти листки.
К ночи пришла с узелком бабка Ариша, поставила перед Томилой еду, но он не взглянул на нее.
Окно уже забелело рассветом. Издалека доносился собачий лай, крик петуха, бой часов, да порой – одинокий удар из пищали. Бабка, скрючившись, крепко спала на лавке с открытым ртом. Тараканы шумели, зудели мухи, ночные бабочки несколько раз налетали на пламя свечи, едва не гася его крыльями, а летописец с проснувшейся неустанностью, не отрываясь, писал:
«…А когда где случится – помрет воевода, и тогда Белый царь указует Земской думе обрать туды нового воеводу из дворян, из малых, середних или больших посадских, из ратных людей, а не то – из приказных и послать на то воеводы на убылое место, да так же, когда помрет думный советник, всем людям в том городе, откуда он родом, сойдясь на сход меж себя, из какого звания хотят обрать нового человека в царскую Земскую думу и на градские деньги велеть отъехать в Москву к управлению царством.
А когда где во граде случится – воевода станет судить не по правде, корыстью и самовольством, не спросясь земских выборных Всегородней избы, и того воеводу имать за стрелецкие караулы и на градские деньги гнать с ямщиком к Москве на расправу в царскую Земскую думу, а в Всегородней земской избе того града спрошать истцов и, доправив сыск, слать к тому розыскному делу в Москву же, розыскному старосте Земской думы.
А когда Земской думе случится судить воеводу за самовольство, что править хотел боярским обычаем, воровски нарушая уклад Белого царства, и когда земской сыск утвердит, что хотел воевода завзято нарушить обычай да боярскую старину воротить, и того воеводу казнить смертью».
Вдохновение охватило летописца. «Белое царство» стало для него великой явью. С каждой минутой оно рисовалось отчетливей и ясней. Подьячий перечитывал и снова писал. Свеча оплыла и угасла, но он не заметил ее конца, потому что уже взошло солнце. Томила спешил: когда государь въедет во Псков, все «Уложение Белого царства» должно быть готово, и царь Алексей Михайлович должен узнать его раньше, чем вступит обратно в Москву на отчий престол, если же он не захочет править по правде, то земская рать ему не помощник…
«…И сам Белый царь того Уложения обычаев нарушить не мочен, а коли нарушит, то будет, анафема, проклят из рода в род и будет престола отвержен и отвергнут от церкви, как бесовский слуга, и вкинут на вечное покаяние в каменной башне в монастыре, и вход в ту башню закласть кирпичом и замуровать навек, а пищу и воду давать в окошко до самой смерти, и слова живого ему не молвить, ни даже стражам его, а кто слово едино молвит, того отринуть от церкви господней и все животы его взять за казну, а детям его, и жене, и матери, и отцу за него не вступаться…
…А нового государя венчати на царство…»
На этих словах Томила заснул, уронив из рук лист и перо…
Проснувшись, бабка взглянула на спящего и улыбнулась – с лица Томилы исчезла бледность, дыхание стало ровнее, и покой царил на его лице…