Текст книги "Красные стрелы"
Автор книги: Степан Шутов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц)
Степан Шутов
КРАСНЫЕ СТРЕЛЫ
МОЯ РЕВОЛЮЦИЯ
1
Взгляните на карту Белоруссии. В нижней части ее увидите тоненькую синюю извивающуюся ниточку. Это река Птичь, левый приток Припяти.
Здесь, на Птичи, у отлогого ее берега, прошло мое детство. Сверстники резвились, развлекались. Я же был не по возрасту замкнутым, раздражительным. Отец, веселый по характеру человек, кивая на меня, как-то сказал матери:
– Степа наш, не иначе, волком будет. Скоро на людей станет кидаться.
– Не понимаешь ты его, – ответила мать. – Нервный он, впечатлительный. А подрастет – и все приложится. Зато постоять за себя сумеет…
Я тянулся к людям добрым, отзывчивым. Но таких почему-то видел мало. Дядюшка Егор, Матвей Николаевич Бузак, Михаил Иванович Синкевич, Митя Градюшко, Любаша – девочка с белыми, тоненькими, как веточка вербы, косичками – вот и все. А в общем, клочок земли, на котором я жил, казался мне неприглядным.
Может быть, на мой характер повлияло и то, что я всегда был голодным, оборванным, что в шесть лет на моей спине уже появились отметины помещичьего кнута.
У отца нас было одиннадцать – пять сыновей и шесть дочерей. Все мы вместе с родителями от зари до зари гнули спины на помещика. Избы своей не имели, тем более земли. Жили в старом, прогнившем сарайчике на территории имения Дворец.
Имение принадлежало Жилинскому, второму после Радзивилла богачу в Белоруссии. У него имелось более двадцати таких имений и столько же поместий, а всего – сто тысяч гектаров земли. Трудились на него десятки тысяч крестьян, батраков.
Имением, в котором мы жили, управлял Журавский, низенький толстяк с круглой головой и заплывшими жиром маленькими подстерегающими глазками. Служил он помещику верой и правдой. В издевательствах над батраками превзошел даже самого хозяина.
Однажды, помню, мы с отцом несли на длинных шестах два больших ушата. Я сгибался под их тяжестью, а когда ноги окончательно отказали, споткнулся и упал. Тут же, словно из-под земли, вырос Журавский. Он свирепо набросился на меня. Бил до тех пор, пока я не потерял сознания. А отец? Он молчал. Заступиться за меня было бы слишком большим риском для всей семьи…
Когда исполнилось семь лет, меня отправили в соседнюю деревню Заполье к учителю Полевому – «ума набираться». Мать дала две копейки на тетради и, глубоко вздохнув, сказала:
– А на букварь, сынок, денег у нас нет.
– Как же без букваря-то?
– Да ведь не помещики мы. Другие без него обходятся, и ты обойдешься.
Старый залатанный отцовский полушубок по самые щиколотки, рваная овчинная шапка, лыковые лапти, которые сам сплел, – в таком облачении явился я к Полевому. Тот оказался на редкость сердечным человеком. У него учились и другие дети бедняков, не имевшие возможности ходить в школу.
За три зимы я кое-что постиг. Взрослые стали относиться ко мне с уважением, за руку здоровались. Шутка ли – грамотный!
А потом с учебой пришлось расстаться и снова началась тяжелая работа на скотном дворе. Чуть светало, мы с отцом уже на ногах. Направляемся на гумно молотить. Оттуда возвращаемся – корм на сто коров готовим. Три раза в день их накормить надо, два раза напоить.
Наверное, повторяю, все это на мой характер и повлияло. Но не только это. Ведь в такой нищете, как мы, жили, за редким исключением, все белорусские крестьяне, такое страшное детство было у всех моих сверстников.
Летом мне приходилось пасти скот. Часто оставаясь один на лугу, я задумывался о несправедливости окружавшего меня мира. Задавал себе тысячу вопросов, и все они оставались без ответа.
Мой ограниченный детский ум не мог постичь, например, почему белорусы обвиняют в своих несчастьях инородцев – «хохлов» да «кацапов». Но я понимал, что обида наша к русским и украинцам неосновательная, ведь бедствовали они не меньше нашего. Помещик Жилинский поляк. Но над польскими батраками он издевался так же, как над белорусами.
Разобраться кое в чем помог мне дядюшка Егор, герой и инвалид русско-японской войны. Любил он детей и часто приходил к нам, пастушатам, на луг. А мы всегда рады этому. Заслышим постукивание его деревяшки и спешим к нему послушать, о чем-то он сегодня интересном расскажет.
Дядюшке Егору было не больше сорока лет, но выглядел он куда старше. Седой, сгорбленный, заросший. Народ его уважал. О фронтовых подвигах старого солдата неоднократно писали столичные газеты. Об одном из его боевых дел я помню и сейчас.
Как-то солдат Егор получил приказ ночью отправиться к противнику за «языком».
– Без пленного не приходи, – предупредил полковой командир.
Дело предстояло сложное. До Егора в разведку многие ходили, да все неудачно. Японцы очень осторожными стали. Все же наш земляк не сплошал. Он привел пленного. Не простого: повара вместе с дымящейся походной кухней.
Однажды кто-то спросил:
– Дядюшка Егор, – его дядюшкой и взрослые звали, – а чем тебя за того повара наградили?
Бывший солдат ухмыльнулся:
– Странный вопрос. Будто не знаете, как у нас бывает. Кому почетная булава, а кому деревянная нога.
Много повидал солдат на своем веку, много наслышался разных разностей. Мы любили его рассказы о полководцах Румянцеве, Суворове, Кутузове, о далеких странах и мореплавателях. Но охотнее всего говорил он о восстании крестьян во главе с выдающимся белорусским революционером-демократом Кастусем Калиновским. Начинал он обычно так:
– Про Кастуся, Константина Семеновича, слышали? Нет! Боже ж мой, какие вы олухи! Будь бунт этот годиков на четыре-пять раньше, дед мой покойный, Егорий, царство ему небесное, не погиб бы так глупо.
Понятно, что о самом восстании 1863 года мы знали меньше, чем о том, при каких обстоятельствах погиб дед дядюшки Егора. Случилось это вблизи поместья Заволочицы, Глусского уезда, Бобруйской губернии. В день рождения помещицы состоялся бал. Гости съезжались со всей Минской губернии. Причем каждый пытался перещеголять другого в «оригинальности». Один, несмотря на летнее время, приехал в санях, другой – верхом на волах, третий явился на гигантских ходулях. Но пальму первенства завоевал помещик Гемба: он запряг в роскошный фаэтон батраков и заставил их бежать свыше тридцати километров. В числе «скакунов» был и батрак Егорий. Сердце его не вынесло нагрузки, он упал. А фаэтон не остановился…
Рассказав нам, ребятам, эту историю, дядюшка Егор закурил, сделал глубокую затяжку и задумчиво произнес:
– Эх, дали бы мне роту солдат, я бы всех буржуев до одного перевешал, всяких жилинских, радзивиллов, панасюков, петровых и куперманов.
Вспомнив случайно услышанные слова Михаила Синкевича, о котором у нас говорили, что он большевик, я осторожно вставил:
– Рота ничего не сделает. Надо, чтобы народ поднялся…
Дядюшка Егор покосился на меня:
– Глупость говоришь! Народ – он размазня. Солдаты, вот кто может все вверх дном перевернуть. – Выпустил несколько колечек дыма и добавил: – Ну, конечно, и человек с умной головой нужен, чтобы солдату объяснил, где правда лежит, а где кривда. Только нету сейчас такого человека. Нету, Степа!
– Есть, – возразил я. – А Ленин? Михаил Синкевич говорил…
– Тс-с, бестолковая твоя башка! – сердито оборвал меня дядюшка Егор. – Зачем человека выдаешь?! Держи язык за зубами, а то оторву, видать, он у тебя лишний.
Я смутился. А дядюшка Егор продолжал, будто ничего не произошло:
– Вчера, сказывали, из Бобруйска опять двоих на каторгу отправили. Мутят, дескать, народ. Жаль мне их: напрасно пострадали. Все равно без солдат ничего не будет…
2
Птичь по-прежнему мерно, не спеша катила свои воды на юг. В ней, словно в зеркале, отражались прибрежные кустарники и березовые рощи, жаркое солнце и кудрявые облака, холодная луна и мерцающие звезды. На рассвете и по вечерам на берегу плавал пьянящий аромат цветов. По реке лениво скользили рыбацкие лодки…
Все это сегодня такое же, как всегда, как вчера, или год назад, или в прошлом столетии. И том не менее во всем чувствовалась гнетущая сдержанная тревога. Шла война. Страшная, кровопролитная. Ежечасно пожирающая тысячи жизней. Молодые парни из имения Жилинского и прилегающих деревень в письмах с фронта проклинали ее. Появились уже первые калеки, которых, как ненужный хлам, выбрасывали из госпиталей. Дядюшка Егор почем зря ругал русское командование за неповоротливость, за каждое неудачное наступление и отход.
– Союзникам свою кровь отдаем, а немцам территорию, – сетовал он, и на его скулах вздувались желваки. – Батюшка-царь долго молчать не будет…
В те дни я как бы повзрослел. Может быть, потому, что отец умер и мне вскоре пришлось стать главным кормильцем.
Надо сказать, я вымахал в довольно рослого, крепкого парня. С ровесниками справлялся легко. Однажды схватился бороться со своим старшим братом и победил. А ведь его даже взрослые побаивались и величали «грозой морей». После этого мой авторитет сразу повысился. Даже у Журавского.
Помню, на следующий же день он подошел ко мне, положил жирную тяжелую руку на мое плечо:
– Степа, тебе сколько лет?
– Четырнадцать скоро. А что?
Он смерил меня оценивающим взглядом, словно хотел убедиться, не обманываю ли. Потом улыбнулся:
– Из тебя выйдет крепкий воин. Но это когда-то. А пока мы должны заботиться о наших братьях-солдатиках: без хлеба они в окопах с голоду подохнут. Коров теперь будут пасти ваши девки, а ты выходи в поле на косовицу. Гляди, может, и самого Петра Радкевича за пояс заткнешь. А?
С Радкевичем у меня были личные счеты. Журавский знал об этом и теперь подбирался к моему сердцу лисьей тропой. Не долго думая, я утвердительно кивнул головой:
– Заткну!
– Не надорвешься, Степа? – хитро сощурил глаза Журавский.
– Заткну! – твердо повторил я…
Косарь Радкевич и пятеро его сыновей имели слабость к водке. Журавский намотал это себе на ус и втихомолку стал подпаивать их. Те не оставались в. долгу – на панских сенокосах сами работали до одурения и других батраков подгоняли.
Я как-то упрекнул дочь Радкевича Любашу, мол, отец ее и братья стали панскими холуями, продали свою батрацкую совесть за водку. Девушка побежала на сенокос, со слезами на глазах крикнула отцу:
– Эх ты, холуй, пьяница несчастный!
Вечером меня дважды драли за уши. Сначала Журавский, потом мать.
Любаше Радкевич запретил дружить со мной, и это было самое неприятное. Когда я теперь подходил к ней, бедняжка бледнела, пугливо оглядывалась.
Я решил отомстить Радкевичу. Батраки обещали меня поддержать. И вот «сражение» началось.
Петро, как всегда, шел впереди. Мы наступали ему на пятки. Один за другим отставали сыновья Радкевича. Но сам он продолжал упорствовать. Лишь на пятые сутки сдался. Вечером, сурово насупив брови и лихорадочно блестя глазами, спросил:
– Откуда у тебя сила такая, змееныш?..
После этого вожаком стал я. Сразу же завел другой порядок. Разок туда-обратно пройдемся – и перекур, отдых. Журавский недовольно ворчал:
– Опять отдыхаете! Хлеб сгорит.
– Уходите, – отвечал я ему угрожающе. – Не то совсем все это к чертовой матери бросим.
Он уходил, затаив злобу.
Тот вечер победы над Радкевичем мне запомнился на всю жизнь. Несмотря на усталость, я отправился купаться.
Над лесом медленно выплыла круглолицая луна. Птичь засверкала красным расплавленным золотом. Прохладная вода постепенно возвращала моему телу утраченные силы.
На средине реки вдруг раздался всплеск воды, и я увидел приближающуюся лодку. «Неужели Синкевич?» – подумал, зная, что Михаил Иванович страстно любит греблю. Действительно он! А кто это с ним? Слышу знакомый девичий смех. Любаша?! Странно! Каким образом она очутилась в лодке Синкевича? Неужели Любаша знакома с ним, только искусно скрывала. Если так, она молодец. Дядюшка Егор прав: язык надо уметь держать за зубами.
Пока я одевался, лодка причалила. Синкевич подошел ко мне:
– Тебя, Степа, можно поздравить с победой? Любаша мне все рассказала. Молодец, доказал свое. А теперь хватит… – Он помолчал, видно подбирая слова. – А то и тебя назовут панским холуем. Журавский хитер, у него к каждому свой подход.
Я опустил голову. От стыда готов был провалиться сквозь землю. В самом деле, Журавский нащупал мою слабую струнку и сумел нажать на нее.
Синкевич заметил мое смущение.
– Ладно, – сказал тепло, по-отечески, – не огорчайся. Ты завоевал авторитет у ребят. Теперь они пойдут за тобой…
Я не дал ему договорить:
– Завтра Журавскому морду расквашу, увидите!
Синкевич недовольно покачал головой:
– Горячий ты, хлопец, слишком горячий. И сил у тебя хоть отбавляй. Но их беречь надо. На рожон не лезь. Для начала я дам тебе небольшое задание.
Я приготовился слушать.
– Любаша, – обернулся он к девушке, – ну-ка прочти стихи. Только тихо.
Любаша продекламировала:
А кто там идет по болотам и лесам
Огромной такою толпой? —
Белорусы.
А что они несут на худых плечах,
Что подняли они на худых руках? —
Свою кривду.
А куда они несут эту кривду всю,
А кому они несут напоказ свою? —
На свет божий.
А кто же это их – не один миллион —
Кривду несть научил, разбудил их сон? —
Нужда, горе.
А чего ж теперь захотелось им,
Угнетенным века, им, слепым и глухим? —
Людьми зваться.
– Это стихотворение написал наш земляк Янка Купала, а на русский язык перевел великий писатель Максим Горький, друг Ленина, – объяснил Синкевич. – Выучи его и прочти косарям…
3
Мать пришла домой раньше обычного, до сумерек. Мы встревожились, не случилось ли беды? Более десяти лет была она дояркой в имении. Неужели ее выставили на улицу? Однако что это? Усталое худое лицо матери светилось от счастья. В уголках губ блуждала веселая загадочная улыбка. В руке мать держала большой бумажный пакет.
– Степа, – обратилась она ко мне, прижимая к груди пакет, – завтра мы с тобой едем царя встречать.
– Царя?! – вырвалось у меня.
– Да. Вместе с Журавским.
Мать развернула пакет. В нем оказались новые черные брюки, вышитая рубашка, носки синие в красную полоску и… кожаные ботинки. Нет, это положительно сон! Кожаные ботинки! Да кожаную обувь у нас носил только Журавский! Все остальные летом ходили босиком, а зимой в лыковых лаптях.
– Степа, примерь. Это все Журавский тебе дал…
Встречать царя… Странно, почему Журавский избрал для этого нас с матерью? Невольно вспоминаю слова Синкевича: «Журавский хитер, у него к каждому свой подход». Михаила Ивановича незадолго до того царская охранка бросила в тюрьму. А как он сейчас нужен! Он бы подсказал, как быть…
В руке у меня тоненькая, зачитанная до дыр брошюра о первом съезде РСДРП, состоявшемся в 1898 году в Минске. Я только что прочитал ее и знаю, кто такой Ленин, чего хотят большевики. Выучил наизусть «Интернационал». И вдруг – встречать царя! Идти на поклон к тому, кого уже начал презирать за бездарность, из-за него ведь бои теперь шли под Барановичами, а ночью, в тихую погоду, и мы слышали артиллерийскую канонаду.
В избу, наклонив голову, чтобы не зацепить притолоку, вошел Журавский. Быстрым взглядом окинул комнату, посмотрел на стол, повернулся ко мне:
– Мерил?
– И не собираюсь.
– Почему?
– Так. Я не поеду.
Журавский закусил нижнюю губу, но тут же деланно рассмеялся:
– Зачем стесняться? Царя-батюшку в Могилеве будут встречать хлебом-солью тысячи белорусов. От имени Жилинского – мы трое. Ты хоть и лоботряс, но работать умеешь, как твой покойный отец, как и твоя мать. Поэтому тебе и оказана честь встречать царя, правую руку бога! За счастье бы посчитать должен, благодарить меня, а ты еще куражишься. Выпадет ли еще такое – повидать самодержца Николая Второго Александровича, императора Всероссийского, Московского, Киевского, Владимирского, Новгородского, царя Казанского, Астраханского, Польского, Сибирского, Грузинского, государя Псковского, великого князя Смоленского, Литовского, Волынского, Подольского и Финляндского, князя Эстляндского, Лифляндского, Курляндского и Семигальского, Белостокского, Kaрельского, Тверского, Пермского, Вятского, Балкарского, – выпалил он не переводя дыхания.
Мы глядели на управляющего, как на чудо при роды. Откуда ему все это известно? Ведь он неграмотный мужик, читать-писать не может. Но почести кому надо отдать умеет, тут у него природный талант!
Уходя, Журавский заявил, что заедет за нами в полночь:
– Ночью ехать придется, чтобы вовремя добраться до станции.
Остались считанные часы. Кто посоветует мне, как поступить? Могу, конечно, наотрез отказаться, жандарма Журавский не вызовет. Но я помню слова Синкевича «на рожон не лезь».
Решил сходить к Мите Градюшко, умнице, моему лучшему другу. Митя украинец, из Киева. Нужда за ставила смуглого, черноглазого паренька скитаться по стране в поисках куска хлеба, пока он не застрял у помещика Жилинского. Много времени прошло с тех пор, но Украину он любил с прежней страстью. Часто тоску свою выражал в нежно-мелодичных, печальных напевах, которых знал очень много. Слушая его песни, я, бывало, переносился мысленно в неведомые бескрайние степи, к могучему седому Днепру, видел крытые соломой хатки, утопающие в белой кипени цветущих садов, красавец Киев с золочеными куполами церквей. Но всю эту дивную красоту омрачал пронзительный свист нагайки. И уже тогда я понял, что хлыст помещика и дубинка жандарма бьют одинаково больно и в Белоруссии и на Украине.
…Митя выслушал меня внимательно, не перебивая. Задумался. Потом заговорил, как всегда путая русские и украинские слова:
– Бачишь, тут дило мудреное. Паны решили спектакль показать. Нехай, мол, царь думает, будто народ его почитает…
– Это мне понятно, – перебил я его. – А ты скажи, идти мне или не идти.
– Я так разумию, что идти тебе надо. Откажешься – Журавский прогонит, чем тогда детвору кормить станешь?.. Только ручек царю не целуй. А подсунет – плюнь в рожу.
Мы оба засмеялись.
– Однако любопытно побачить, який он царь, – сказал немного погодя Митя.
Меня тоже, конечно, любопытство разбирало. У нас в имении говорили о царе с благоговейным почтением: «царь-батюшка». Почти в каждой избе висел его портрет.
Помню, зашел я однажды по какому-то делу к соседу, старому батраку Жуковцу. Сел на лавку под изображением царя, а шапку снять забыл. Жуковец тут же наградил меня пощечиной:
– Уважение к царю надо иметь, – кричит. – Царь наш защитник от всяких лиходеев и разбойников…
Журавский, как и обещал, заехал в полночь. Он выбрился так, что щеки отливали синевой. Короткий чуб начесал тщательно, волосок к волоску. Черный с лаковым козырьком картуз держал двумя пальцами. То и дело поворачивал шарообразную голову в мою сторону, давал наставления:
– А вдруг царь соизволит поинтересоваться, как живешь, что будешь отвечать?
Молчу.
– Хорошо живу, ваше величество, скажешь. Мы любим вас, ваше величество. Народ – тело, царь – голова…
На станцию, где находилась ставка верховного главнокомандующего, мы прибыли рано, до рассвета. Но здесь уже собралась огромная толпа. Жандармы и казаки старались оттеснить ее от вокзала.
Журавский подал матери знак. Она достала из корзины большую ковригу хлеба и вышитое полотенце. Управляющий, по замыслу которою хлеб и полотенце должны были послужить нам пропуском, стал пробиваться через оцепление. Куда там! Усатый краснолицый жандарм так саданул его кованым сапогом в живот, что Журавский тут же скрючился и упал.
– Вы что делаете?! – возмутилась мать. – Это управляющий Жилинского!
– Пошла вон, – выругался жандарм. А один из казаков стал наезжать на нее конем.
…Прошло несколько часов. Солнце начало припекать, воздух накалился. Нам, стиснутым со всех сторон, трудно стало дышать. А того, кого ждут, все еще нет.
По толпе побежал шепот:
– Царь давно приехал. Он только боится показываться, напугали его.
Журавский куда-то пропал.
– Мама, уйдемте, – предложил я.
Она посмотрела на меня так, будто я был ненормальным:
– Ты что, царя ждать не хочешь? Погляди, сколько людей ждут.
Опять стоим, обливаемся потом. Вдруг кто-то тихо щелкает меня сзади по уху. Оглядываюсь и глазам своим не верю: передо мной знакомый студент Николай Наревский из Городища. Но как он попал сюда? И почему в очках? А Николай, заговорщически подмигнув, спрашивает:
– Государя-императора встречаем?
– Встречаем, – отвел я глаза в сторону.
– Так он, пока его ищейки не завершат работу, не покажется, – шепнул Николай, наклонившись ко мне.
– Разве царь действительно здесь?
– Давно. Он в вагоне закрылся…
Толпа заволновалась. Ее опять оттиснули назад. Я поднялся на носки, чтобы увидеть площадку у центрального входа в вокзал. Там было пусто. Только стояли застывшие шеренги солдат.
Вдруг стало тихо так, что слышен был шелест листьев на деревьях. Открылась дверь вокзала, и оттуда шаркающей походкой вышел невысокий, плюгавый, рыжебородый человек. За ним потянулись генералы, полковники, адъютанты, штатские, расфуфыренные дамы. Загремел оркестр, в воздухе разнеслось многоголосое «ура».
Так вот он какой, государь: лицо с сероватым нездоровым оттенком, взгляд робкий. Выставил вперед правый сапог и приветствует толпу, машинально помахивая рукой.
Моя мать тихо, испуганно шептала:
– Боже мой, царь! Боже мой, батюшка!
Она была бледна и все время крестилась. Вдруг рванула меня за рукав, подалась с хлебом на полотенце к кордону казаков.
– Назад! – угрожающе заревел жандарм. – Назад!
В это время несколько голосов выкрикнули хором:
– Долой самодержавие! Долой войну!
– Да здравствует мир! – поддержали их в другом конце толпы.
– Долой большевиков, они продались немцам! – в истерике завопила женщина. – Арестуйте их!
И тут же совсем близко, почти рядом со мной, молодой голос запел «Интернационал». Я по сей день уверен, что пел это Николай Наревский, студент из Городища:
Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов!..
Я машинально подхватил:
Мы наш, мы новый мир построим,
Кто был ничем…
Казацкая нагайка опустилась на мою спину.
4
Журавский, пострадавший от жандарма, три дня отлеживался. Многие радовались: наконец-то панский холуй образумится. Оказалось, он ничуть не изменился. Напротив, стал злее. За малейшую провинность избивал людей в кровь.
Первомай в шестнадцатом году мы, молодежь, решили отпраздновать как следует. Договорились на работу не выходить, а устроить в лесу митинг. Но как быть с Журавским? Ведь он поднимет шум на всю губернию и жандармов может вызвать.
Когда обсуждали этот вопрос, много предложений было. Наиболее горячие головы, вроде Мити Градюшко, требовали даже утопить управляющего или повесить. Может быть, мы и решились бы на это, да удерживало одно – боялись, что следствие начнется, многие невинные пострадают.
После долгих споров договорились накануне праздника устроить управляющему «темную», да так «обработать» его, чтобы он неделю на улицу не показывался. Выполнить «задачу» взялись мы с Митей и с честью с ней справились. Даже немного перестарались.
Первомайский праздник прошел удачно. На митинге присутствовало много батраков и бедных крестьян. С речью выступил учитель Николай Сергейчик.
В тот день я впервые увидел портрет Ленина. Слегка прищуренные умные глаза смотрели на меня вопросительно. Они будто спрашивали: «Как же дальше, товарищ Шутов, жить будем?» «По-новому, Владимир Ильич», – хотелось ответить ему.
Журавский выздоровел и сразу же выгнал меня и Митю из имения.
Нас провожали, как героев, почти все жители Дворца. Мать, когда я стал с ней прощаться, вытерла слезу и ободряюще заявила:
– Ничего, Степа, как-нибудь устроишься. О нас не беспокойся. Чует мое сердце – мучениям нашим скоро конец наступит.
Любаша перевезла нас на ту сторону речки. На берегу Митя обнял ее и хотел поцеловать. Девушка решительно высвободилась из его рук:
– И придумал же!
– А что особенного? – удивился Митя. – Я маю серьезные к тебе чувства…
Любаша прикрыла Мите рот.
– Это еще ничего не значит. Во-первых, ты еще слишком молод…
– Молод? Да я старше тебя.
– А во-вторых, – не слушая его, продолжала девушка, – настоящие революционеры не целуются.
– Невже так? – серьезно спросил Митя.
– Точно, – подтвердила Любаша. – Вот Синкевич, Разумов уже взрослые, а не женаты.
Любашу мы считали «теоретически подкованной» и спорить с ней не стали.
Нам с Митей повезло. Устроились чернорабочими на стекольный завод. Но что это была за работа! Настоящая каторга. Тяжелый труд доводил стеклодувов до крайней степени изнурения. Желтые, бледные, с впалыми щеками, они скорее напоминали трупы, чем живых людей. Возле дышащей жаром печи суетились оголенные до пояса скелеты.
Хозяином предприятия был еврей Вульф, которого рабочие прозвали Волком. Это был полный, упитанный человек. На короткой его шее помещалась круглая голова, под мясистым, лоснящимся носом топорщился кустик рыжих волос. Глаза – стеклянные пуговички.
Волк постоянно бывал в цехах. Внешне вел себя корректно, всегда улыбался. Не бранил никого, ни на кого не повышал голоса. С рабочими разговаривал почти заискивающе. Но за этой маской добряка скрывался холодный убийца.
Позже из рассказов рабочих мне стало известно, что в минувшее лето на заводе трагически погиб мой знакомый еврейский мальчик Элек Шамис. Когда он пришел наниматься на работу, хозяин сразу сообразил, что парень слишком набедовался и согласится на любые условия.
– Что ж, беру тебя, – сказал Волк ласково. – Оденешься, сытым будешь. А захочешь, в будущем хозяином этого завода станешь. Детей у меня нет, а я уже немолод.
Мягко стелил хозяин, да жестко было спать. Элека поставили к печи. Двенадцать часов непосильного труда. И по-прежнему голодный, оборванный. «Будущему наследнику» Волк жалованья не платил.
За три месяца мальчик измотался окончательно. Как-то он, выбившись из сил, присел к печи и задремал. Его случайно облили расплавленным стеклом, и он умер мучительной смертью.
Теперь на этом заводе трудились мы с Митей. Одно нам здесь нравилось: рабочие жили дружной семьей. Если хозяин прижимал с зарплатой, они объявляли забастовку и часто побеждали. Волк всячески стремился подчеркнуть, что поощряет свободомыслие. Но от двух активных забастовщиков он постарался избавиться, одного отправил на каторгу, другого – на фронт.
Шел семнадцатый год. Первого мая наш хозяин явился на завод с красным бантом в петлице и заявил, что вместе с рабочими пойдет на демонстрацию. Но с ним пошла лишь горстка людей. Большинство рабочих направились за большевиком Соколовым по другой улице. Мы с Митей, конечно, были в первых рядах.
Волк не мог простить этого. Четвертого мая Виктора Михайловича Соколова, Митю и меня выставили за ворота.
Было раннее утро. Восточную часть неба прорезала широкая красная полоса. В воздухе носился пряный аромат цветущей сирени. По веткам деревьев скакали пичужки, яростно щебеча и распевая. Просыпающаяся природа радовалась и ликовала. И только мы втроем стояли у проходной и не знали, что делать.
Митя был старше меня. Поэтому при разговоре собеседники чаще всего обращались к нему. Вот и сейчас Виктор Михайлович тронул его за руку:
– В другое время я бы вас к себе взял, а сейчас не могу. Жена должна родить, а комнатушка у меня маленькая.
При этих словах Митя бросил на меня быстрый взгляд и недоуменно пожал плечами. Это не укрылось от Соколова:
– Может быть, хлопцы, обижаетесь?
– Ни-ни, что вы, – поспешил ответить мой друг. – Просто ваши слова удивили. Мы слышали, будто большевики не женятся.
Доброе, открытое лицо Виктора Михайловича расплылось в улыбке:
– Кто вам такую глупость сказал?
– Один человек, – ответил Митя и, обращаясь ко мне, добавил – Выходит, Любаша брехуха!
По просьбе Соколова мы рассказали, кто такая Любаша.
– Ну что ж, она, по всему видно, девушка не глупая, – резюмировал Виктор Михайлович. – Просто не хотела, чтобы твои мысли, Митя, были слишком заняты разлукой…
5
Конец октября. Мы с Митей работаем в деревне Заполье у кулака Марина. К нам примчалась запыхавшаяся, вся сияющая Любаша. Нашла нас в поле. Тут же находился хозяин.
– Бросайте работу! – крикнула еще на ходу. – Хватит!
Мы оторопели.
– Революция, – держась рукой за сердце, объяснила Любаша, – в Петрограде, Москве, Минске… Есть декрет: землю у помещиков отобрать и раздать беднякам… Ну, чего стоите?
Мы растерялись. Я посмотрел на Марина. У него был вид человека, упавшего в холодную воду. Только в зрачках вспыхивали колючие искорки.
– Вы свободны, – сказал с насмешливым вызовом, сделав над собой усилие. – Хватайте чужую землю, хватайте, пока по рукам не дали… Ох и плакать же будете, слезки горькие потекут!
Митя кинулся к Марину, но мы с Любашей преградили ему путь.
– Обожди, собака, доберемся до тебя, – бросил Митя кулаку на прощание.
В селении Дворец все клокотало. Журавский бежал. Никто, конечно, не работал. Усадьба горела.
Из Городища на взмыленном коне прискакал Матвей Бузак, сочувствовавший большевикам.
– Идиоты, что делаете? – закричал он не своим голосом. – Свое же добро переводите. Тушите огонь!
– Пусть горит, – настаивал дядюшка Егор. – Панское добро не жалейте. Сегодня мы хозяева, завтра опять Жилинский заявится.
Трудно было убедить старого солдата, что земля и хозяйство помещика отныне и навечно без выкупа переходят к беднякам. Только когда ему показали напечатанный на желтой оберточной бумаге декрет о земле, он сдался:
– Приказ есть приказ. Я за солдатскую дисциплину стою.
Дядюшку Егора ввели потом в состав комиссии по разделу земли…
Вскоре, однако, наше ликование омрачилось тревожными вестями: контрреволюционные войска захватили Минск. В Слуцке начались повальные аресты. Кто-то пустил слух, будто во Дворец приезжает сам Жилинский наказывать «бунтовщиков».
К счастью, в Городище возвратился Синкевич. Митя, Любаша и я сразу же отправились к нему. Он нас успокоил:
– У врагов революции оказался временный перевес сил. Но в ближайшие дни их выбросят из Минска.
Он оказался прав. Военные большевистские организации Западного фронта выслали в город бронепоезд имени В. И. Ленина и батальон пехоты. Столица Белоруссии была очищена от контрреволюционеров.
Генерал Духонин, возглавлявший Ставку, пытался перебросить с Западного фронта к Петрограду и Москве белогвардейские части Корнилова. Но рабочие крупнейших железнодорожных узлов Белоруссии, руководимые большевиками, задержали передвижение этих «надежных» войск.
Помню, поблизости от нашего селения остановился такой задержанный взвод. Синкевич дал нам с Митей и Любашей пачку листовок с Декретом о мире и велел распространить среди солдат.
– Только будьте осторожны, – предупредил он. – Опасайтесь офицеров.
Пришли мы к «надежным». Стоим невдалеке вместе с малышами, прикидываясь ротозеями. Наблюдаем такую картину: прапорщик с плоским, усеянным крупными веснушками лицом отчитывает солдата. Тот молчит, только испуганно моргает.
– Сто шагов бегом туда и назад, потом – на кучу, марш! – кричит прапорщик, указывая на горку навоза вблизи картофельного поля.