Текст книги "Вторая сущность (Повести)"
Автор книги: Станислав Родионов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 23 страниц)
– Ага, – злорадно и понимающе изрек Пчелинцев.
– Объяснишь ты или нет?
– Его жена, шишечки-едришечки, человек прозрачной души. На фикхаме преподает.
– Что за фикхам?
– У вас, в университете.
– А, химический факультет, химфак. Ну и что?
Одну ногу кололо иголками, вторая омертвела целиком. Я попробовал ее, вторую, вытянуть, но уперся в какой-то длинный и узкий предмет. Вероятно, топор, – ведь засада. Но уж слишком длинный. Я пощупал. Ружье, одноствольное.
– Ружье? – удивился я.
– Оно, – подтвердил Пчелинцев.
– Зачем?
– На Волосюка.
Отсохшие ноги помешали мне вскочить – я бы цапнул ружье и припустил бы к его Агнешке. Но по улочке шли. Я отвел мешавшую ветку. Возвращался Волосюк. И не один, с женщиной.
– Вот и его хорошая жена, – успокоил я сторожа.
– Это не жена.
– А кто?
– Баба.
Они подошли к калитке, намереваясь войти. Пчелинцев выскочил из кустов прыжком, ухватив одностволку почти на лету. Теперь не только мои ноги, но весь я заколодил, не в силах ни встать, ни слова вымолвить.
Перед ошарашенной парой, загородив калитку, встал человек и вскинул ружье:
– Руки вверх!
Они попятились молча, видимо лишившись, как и я, дара речи.
– Да вы что… – наконец залепетал Волосюк. – Не узнали?
– А-а, гражданин Волосюк. – Пчелинцев опустил ружье. – Один можете пройти.
– Эта женщина со мной…
– Правление наказало посторонних в дачи не пускать.
– Она не посторонняя.
– А кто?
Волосюк задумался. Этого времени ему хватило проникнуться комизмом ситуации.
– Пчелинцев, а вы не пьяны?
– Не употребляю, гражданин Волосюк.
– Значит, спятили. Разве член садоводства не может пригласить гостя?
– Членом садоводства является ваша супруга, вот она может.
– Хватит валять дурака, Пчелинцев, и отойдите от калитки.
– Не пущу. – Сторож повел дулом. – Принесите записку, тогда и дамочка войдет.
– От кого записку? – не понял Волосюк.
– От жены, – безмятежно посоветовал Пчелинцев.
– Боже, – тихо сказала женщина.
Она вырвалась и скорым шагом почти побежала к въездным воротам.
– Тебе это так не пройдет! – бросил Волосюк, ринувшись за ней.
Я колченого вылез из-под кустов. И молчал, подбирая слова позлее, похлеще, чтобы расцарапать его деревянную душу. Впрочем, какие тут нужны слова, когда все очевидно.
– А ведь это хулиганство, часть вторая двести шестой статьи Уголовного кодекса.
– И что за это дают?
– Срок.
– Может быть, я семью спас от развала.
– Ружьем?
– Без патронов, – засмеялся он.
Везло мне сегодня на семейные проблемы. В Первомайке я открыл новую причину распада семьи, а Пчелинцев мне показал неизведанный способ ее укрепления. Вот узнали бы студенты, как я в засаде боролся с безнравственностью.
– Брось фырчать. Идем-ка есть пироги с крольчатиной, – предложил Володя как ни в чем не бывало.
Мы пошли по уже темной земле. Мое настроение опять упало, даже пироги с крольчатиной не манили.
– Только не говори Агнешке, – попросил он.
– Неужели ты не признаешь ни личной жизни, ни интимных отношений?..
– Да интимные отношения Волосюка все садоводство честит.
– Но не вмешиваются!
– Ругать поругивай, а пакостить не мешай?
– Это слишком хрупкая сфера отношений.
– А жену его не жалко, шишки-едришки?
– Да ведь ей не поможешь…
– Ты не поможешь, а я вот хочу помочь.
– Ей-богу, у тебя взгляды деревянные, прямые и несгибаемые, как сосна.
Пчелинцев довольно рассмеялся и наподдал меня прикладом.
– А человеку и надо, шишечки-едришечки, стоять как сосна, крепко, прямо, с высоко поднятой головой.
14
Во мне заговорила совесть – три дня не ходил к Пчелинцевым. У них хозяйство, дети, работа, встают до солнца… А я веду беседы, спасаясь от одиночества, да поглощаю пироги.
Моя жизнь в заброшенном доме как-то упорядочилась. Теперь я не только ходил в сосняки, но и читал привезенные книги, починил легшую ограду, сгреб в саду листья, вымыл все комнаты и укрепил дрейфующее крыльцо. После Агнессиных обедов пакетные супы меня удручали, поэтому я купил ведро свежей картошки и стал чаще наведываться в продуктовый ларек; кстати, в нем негаданно приобрел пять банок лечо с моравской колбаской и долго разглядывал наклейку, будто увидел старую приятельницу. И главное, теперь я спал, как все нормальные люди, – то ли уставал за день, то ли после моего отказа ехать в город пришла какая-то определенность.
Не было и одиночества, оно словно развеялось меж сосен. Какое одиночество, когда через полчаса ходьбы я мог увидеть окоемный взгляд Агнессы и услышать пчелинцевские «шишечки-едришечки»? Одиночество, слава богу, ушло, но вечерняя грусть наведывалась. Тихая, идущая рядом с размышлениями, она мне даже нравилась.
На четвертый день, когда в углу сада я рыл яму под мусор, в том числе и для пустых банок лечо, у калитки что-то застучало. Я подошел.
Там стоял пожилой мужчина, которого я бы век не узнал, не будь на нем соломенной мексиканской шляпы. Председатель правления садоводства «Наука». Это с ним препирался Пчелинцев в мой первый приход к садоводам.
– Здравствуйте, – неуверенно сказал председатель. – Мне нужно с вами поговорить..
– Пожалуйста.
Я провел его на крыльцо, к хорошему крепкому стулу, а сам уселся на сосновую чурку. Видимо, на моем лице выписалось недоумение, потому что председатель заговорил скоро:
– Сейчас объясню. Но сначала хотелось бы знать: вы его друг?
Я кивнул не задумываясь. И только в последующие секунды, уже во след кивку, побежало запоздалое удивление: неужели друг?
– Мне известно, что вы тоже ученый. Мы поймем друг друга, – улыбнулся он.
Я улыбнулся ответно и вспомнил, что в той перебранке меж ним и Пчелинцевым моя симпатия была на стороне председателя.
– Сегодня вечером состоится общее собрание садоводов. И боюсь, что они выскажутся за расторжение договора с Пчелинцевым.
– То есть? – не сразу понял я.
– Откажутся от его услуг и попросят освободить дом.
– Он же сам его построил, – вырвалось у меня.
– Это вроде служебного помещения, для сторожей. Стройматериалы были наши, а за постройку мы ему заплатим.
Видимо, на мое лицо пала такая растерянность, что гость торопливо поправился:
– Конечно, многие за Пчелинцева, но дебаты будут жаркие.
Привычный инстинкт сработал: мне захотелось спросить, при чем здесь я, почему он пришел ко мне, разве тут поможешь, и еще, и еще… Этот инстинкт, срабатывающий вовремя, как мышеловка, охранял меня там, за сосняками, от стихийных напастей, от ненужных людей; он охранял от подобного и моих друзей. Но этот инстинкт как бы проложил путь новой мысли: не потому ли приятели оставили меня, упасенные этим инстинктом?
– Чем же он нехорош? – чуть резковато спросил я, отгоняя всякие инстинкты.
– О-о, – вздохнул председатель. – Всего и не перечислить.
Конечно, вопрос мой был праздным – будто я не знал характера, будто не знал его прегрешений. Одна история с Волосюком чего стоила.
– На каждом собрании Пчелинцев ставит неразрешаемые вопросы. Об охране муравейников, об убывающем в мире кислороде, о каких-то землеройках…
– Им из бутылок не вылезти, – мрачно объяснил я.
– Не нам же их вытаскивать? Все это не входит в его прямые обязанности. Скажите ради бога, ну какое ему дело, есть пожарный водоем или нет? Мы же сгорим!
– И он сгорит, – уравнял я шансы.
Председатель вытащил платок и отер белое, какое-то мучнистое лицо. Он переживал, он и в том разговоре с Пчелинцевым волновался.
– Представьте такую картину… Садовод дал ключ приятелю, чтобы тот съездил за фруктами. Приятель спокойно рвет плоды. И вдруг: «Руки вверх!» Пчелинцев с ружьем. Приятель объясняется. И все-таки сторож ведет его к себе и учиняет допрос: назови ему фамилию хозяина, адрес и даже приметы…
– Отобрать у него ружье, – искренне посоветовал я.
– В прошлом году отобрали. Так он разгуливал по садоводству со здоровенной рогатиной, будто на медведя шел.
Я раздвоился. Мое сознание принимало информацию и перерабатывало. А подсознание вело свою подспудную работу, занявшись тем самым обнаруженным инстинктом. Подсознание вдруг догадалось, поделившись с сознанием, что этот инстинкт носит иное название – здравый смысл. И он, инстинкт, присущ только людям. Человеческий инстинкт. У зверей нет здравого смысла – у них страх или осторожность. Нет здравого смысла и у Пчелинцева; правда, у него нет ни страха, ни осторожности.
– Но это еще не главное, – вздохнул председатель.
Я насторожился: неужели есть и главное?
– Пчелинцев не нас охраняет, а от нас.
– Что охраняет от вас?
– Допустим, купил садовод машину дров, а он звонит в милицию…
– Дрова-то ворованные?
– Мы не спрашиваем, – смутился председатель.
– Тут я вас не поддержу как юрист. Знаете ли, скупка краденого…
Его лицо порозовело. Он снял мексиканскую шляпу и обмахнулся. Видимо, я не оправдал его надежд. Мы помолчали. В саду с мышиным шорохом опадали последние листья. Где-то в лесах, как недовольный лев, рыкнула электричка.
– Еще скажу, – уже с некоторым сомнением начал председатель. – Он ведет себя так, как и мы.
– Не совсем понял, – сказал я, хотя совсем не понял.
– Равенство он трактует буквально.
– То есть?
– Профессора может назвать Мишкой…
– А профессор зовет его Володькой?
– Все мы за равенство, но есть же разумные пределы. Вы, я слышал, кандидат наук. Не будете же требовать к себе уважения, как к академику?
– Как к человеку, – тихо уточнил я.
Видимо, в моих тихих словах была какая-то сила, остановившая его. Он помолчал, надел шляпу и очень искренне сказал:
– Конечно, лучшего сторожа нам не найти. Мастер на все руки, не пьющий, за дачи мы спокойны, ни одной кражи… И все-таки повлияйте. Пусть он сдержится на собрании…
Я проводил, его до калитки. Инстинкт, названный мною здравым смыслом, уже заглох. С Володей обязательно поговорю. Да и что мне грозило, кроме лишних хлопот?
Каким-то неведомым образом в моем сознании, как в испорченном телевизоре, загорелось яркое, все светлевшее пятно, в которое сбежалось несколько расплывчатых кадров – натруженные Володины руки в синих, почти конских жилах, веселая чернота Агнессиных глаз, выгоревшая головка Оли, мужской взгляд Коли… И я знал, что сейчас припущу в садоводство и буду нестись туда, пока всех их не увижу.
Председатель вышел за калитку. Уже из-за ограды он спросил меня все-таки как своего, как единомышленника:
– Вообразите, что стало бы, будь все как Пчелинцев?
Я глянул на молчавшие сосняки… И верно, что бы стало с миром, будь все, как Пчелинцев?
15
Садоводство встретило меня жизнью. Почти у каждого дома копошились. По улочкам ходил народ с корзинами, тачками, ведрами, ракетками… Неужели из-за собрания? И тогда мне вспомнилось, что сегодня суббота.
Я миновал чудо-врата, прошел сад и постучал. На крыльцо выбежала Агнесса с великанской деревянной ложкой. Она торопливо поманила меня, провела на кухню и усадила в уголок.
– А я буду варенье помешивать.
– Где Володя?
– Взяли с ребятами по рюкзаку и ушли в лес.
– За шишками?
– За бутылками.
– За какими бутылками?
– За всякими, которые туристы разбрасывают.
– Они вам нужны… под соки?
– Ну уж, грязные-то. Во-первых, физическая нагрузка для ребят. Во-вторых, очистка леса. В-третьих, сдаем и пополняем наш бюджет.
Варенье булькало. Агнесса помешивала его своей гигантской ложкой с любопытством, склонив голову набок, рассыпав короткие волосы по лбу и вглядываясь в его душистую массу, будто видела там что-то еще, кроме пузырей.
– Колька палец вывихнул на руке. Отец очень доволен.
– Чем? – не понял я, полагая, что она доскажет, чем доволен отец.
– Колька играл в старом окопе и свалился в него. А Володя внушает: «Гордись, свое первое ранение ты получил в окопе».
Проблемы воспитания, такой тяжкой для многих семей, у Пчелинцевых, видимо, не было. Она решалась патриархально – делай, как я; будь как я. Впрочем, не есть ли этот принцип основой педагогики, именуемой личным примером?
– Агнесса, вам детей растить трудно?
– От них столько радости.
– Все-таки заботы, хлопоты, воспитание…
– Трудно растить детей тому, кто их не любит.
В другой бы раз я поговорил, потому что брошенная ею мысль задевала: полно любящих родителей мучились с подростками; в конце концов, мы с женой тоже любили Наташку, которая отходила от нас все дальше и дальше. Но я пришел не за этим.
Момент мне показался весьма удобным. Как же я раньше не смекнул?.. Нужно поговорить с Агнессой, а уж она убедит мужа быть осмотрительным на собрании, и не только на собрании. Может, про засаду рассказать?
– Вы давно в браке? – начал я издалека.
– Одиннадцать лет.
– А где с ним познакомились?
– В заводской библиотеке. Володя все книги о природе брал. И знаете, я сразу поняла, что он хороший человек. Такой хороший, что я подумала: «Господи, не может быть!»
Видимо, понятие «хороший человек» у Агнессы было иное, чем у меня. Я бы не пожалел для характеристики Пчелинцева многих высоких слов, но хорошим был для меня человек мягкий, уступчивый, сочувствующий. Без ружья.
– Ну и не ошиблись? – со смешком спросил я, чтобы как-то смазать неприличие вопроса.
– За одиннадцать лет мы ни разу не поссорились.
– Ну уж, – не поверил я.
– Я так Володе сказала… Как глава семьи и мужчина будешь все серьезные вопросы решать сам. Только у меня просьба: прежде чем принять решение, посоветуйся со мной.
– Агнесса, многие супруги договариваются жить в мире, однако…
– Вы кое-что забыли?
– Что?
– А то не знаете…
– Не знаю, – искренне подтвердил я.
– Про любовь забыли? – удивилась Агнесса и даже перестала мешать варенье.
Мои лекции о семье и браке носили правовой уклон. Разумеется, о любви я тоже говорил. От анализа социологических опросов, да и вообще с возрастом, моя вера в то, что семья держится на любви, убывала. Правовые нормы, мой хлеб, о любви тоже помалкивали. Затеянного разговора пока не выходило – он свернул на красивую и ненужную сейчас дорожку.
Я оглядел кухню, так не походившую на наши, городские.
Кроме широкой чугунной плиты была и другая печка, что-то вроде небольшой русской или камина. По стенам висели затейливые половники, скалки, сковороды, дуршлаки и еще какие-то неизвестные мне приспособления. Одна полка была уставлена только глиняной посудой, вторая – только деревянной. Вышитые рушники, как хвосты петухов, висели в красном углу, надо мной. Связки репчатого лука и чеснока, нанизанные на шпагат, пересекли кухню по диагонали…
Кажется, подобные кухни я видел на картинах старых мастеров – только подвешенной мясной туши не хватало.
– А вы за Володю не беспокоитесь? – наконец-то придумал я вопрос для зачина.
– За этими шишками на такие высоченные сосны забирается…
– Я имею в виду конфликты.
– Вы еще не все их, эти конфликты, знаете, – с неожиданной радостью заговорила она. – На него подавали в суд за самоуправство: он обрезал свет у нашего казначея, тот воровал электричество. Били шоферы самосвалов – они мусор в лесу свалили; а он им дорогу поваленными соснами перекрыл. Привязывали к дереву браконьеры… Да всего и не перечислить.
Я смотрел в ее просветленное лицо, слышал гордецу в голосе и ничего не понимал. Все мои знакомые женщины стремились оградить мужей от мало-мальской неприятности.
Здоровый инстинкт, то бишь здравый смысл. Вот и моя жена звонила, побуждаемая этим инстинктом, чтобы, в свою очередь, побудить меня взяться за диссертацию.
– Агнесса, и вы его не удерживаете?
– Зачем? Он же мужчина.
Я умолк. Видимо, недоумение, а может, и тихий страх, тронули мое лицо. Агнесса перестала мешать варенье и смотрела на меня так, будто глупость про мужчин сказал я.
– Вы его… поощряете?
– Не поощряю, но и не попрекаю.
– Агнесса, а если человек нормален и спокоен, то он не мужчина?
– Спокойный мужчина… Это какой же? – невероятно удивилась она.
– Который работает, живет с семьей и…
Я споткнулся, отыскивая, что еще делает спокойный мужчина. Она помогла:
– И смотрит телевизор, и болеет за хоккей с футболом, и ездит на рыбалку…
– Да, и все это.
– Я только удивляюсь.
– Чему же?
– Женщинам, которые живут с такими немужчинистыми мужчинами. Я бы не смогла.
– Да я и сам спокойный, – спокойно заявил я.
Она не ответила, но стрельнула взглядом и хитренько усмехнулась, откровенно показывая, что на этот счет у нее свое мнение.
– Говорите-говорите! – поощрил я.
– Уверены, что вы мужчина?
Разговор нужно было бы перевести в легкое русло. Выдать что-нибудь остроумное, что-нибудь шутливое, даже глуповатое, что-нибудь во французском духе с обращением «мадам». Но я серьезно выпалил:
– Уверен!
– Почему же вы сбежали от борьбы? Разве Володя хоть раз в жизни струсил?
Казалось бы, я и сам знал, что уклонился от борьбы и уехал в эти сосновые чащи. Но почему-то Агнессины слова хлестнули первозданно. Потому что их бросила женщина? Или потому, что сравнила с мужем? Или потому, что она их странным образом увязала с личностью и не посчитала меня мужчиной?
Я не очень верю в такую эфемерную субстанцию, как совесть. Совесть жила, когда человечество обходилось чувствами, впечатлениями, ассоциациями… В наш век ее заменил разум, более надежный источник человеческого поведения. В конце концов, в моей юриспруденции было понятие вины, умысла, мотива, чистосердечного признания… Но не совести.
А тут, уж не знаю чем побуждаемый, но только не разумом, я почти крикнул:
– Не испугался! Убежал, потому что никудышная и диссертация, и монография!
Агнесса глянула как-то отстраненно, словно увидела не меня, а кого-то другого, более интересного. И смотрела, вроде бы не зная, как и о чем говорить с этим другим, более интересным.
– Тогда вы молодец, – сделала она неожиданное заключение.
– Почему же?
– Увидеть суровую правду и признать ее… Это по-мужски.
Ее судейство злило. Современный человек, оплетенный путами мыслей, нитями подсознания, социальными отношениями, проводами прогресса… И вдруг это примитивное деление на мужчин и женщин.
– Мужчины? – уже взбеленился я. – Но ведь тогда должны быть и женщины.
– Как ни странно, Антон, но женщин больше, чем мужчин.
– А вы женщина?
– Надеюсь.
– Ха-ха! – Все-таки я взбеленился. – Женщина суть жалость. А вы мужа не жалеете и не бережете.
Небольшая фигурка Агнессы стала еще меньше, будто мгновенно усохла от опаляющего жара плиты. В ситцевом платьице, согбенная над широченным тазом, с метровой ложкой в тонкой руке, на фоне второй печки-очага Агнесса показалась мне Золушкой, которую не взяли на бал, и уже никакая фея не превратит для нее тыкву в карету, мышей в лошадок и крота в кучера.
Но Агнесса распрямилась. Она подходила медленно и тихо, словно боялась меня спугнуть. Ее темные глаза делались все крупнее и крупнее – кажется, в кино это зовется наплывом, – пока не закрыли мне кухню, оказавшись перед моим лицом. Я ничего не видел, кроме этих глаз да почему-то ложки, густо испачканной вареньем, и в моей голове шмыгнула дурацкая мысль: если Агнесса хлопнет этой ложкой мне по лбу, то ложка прилипнет.
– Когда Володя задерживается в лесу… я губы кусаю, стоны слышу, вою беззвучно… А укроти его характер, он перестанет быть мужчиной и Пчелинцевым…
Она еще хотела что-то сказать. И я хотел. Но за окнами шумно и со звоном ухнуло – это сбросили на землю рюкзак с бутылками.
16
Собранную посуду, запоздалый боровичок, палку-змею, волнистую чагу и букетик неожиданных цветов я оглядел рассеянно. С Олей согласился, что взрослые дяди маловато выдумывают сказок. С Колей обсудил его окопное ранение. Потом ждал, когда Пчелинцев накормит коз, накачает воды, перетаскает какие-то ящики, ссыплет куда-то картошку – переделает все неотложные дела, которые накопились без него. Все сам, не допуская меня. До собрания осталось часа три.
Мы уселись на скамью-плаху, у молодых сосенок. Пчелинцев устало вытянул ноги. И я увидел, что он еще больше осунулся – на чем очки держатся?
– Чувствуешь себя… хорошо?
– Как шишечка-едришечка. А что?
– Худой очень.
– Легкие и кровь от соснового воздуха у меня голубые. Пищеварение от растительной пищи работает как часы. Мускулы и кости от ходьбы задубели. Ну а раку из-за моей тощины вцепиться некуда.
Мы помолчали. Я придумывал, как бы незаметнее начать разговор о собрании, но все мысли путала Агнесса – ее наплывшие в кухне глаза все еще стояли передо мной, а кричащие, сказанные почти шепотом слова, казалось, прилипли к моим барабанным перепонкам. Володя же откровенно отдыхал – видимо, давали себя знать три работы, хозяйство, недосыпы…
– Лучшие умы человечества – это кто? – вдруг спросил он.
– Это… и есть лучшие умы. Философы, ученые, писатели…
– А рабочий лучшим умом быть не может?
– Почему же…
– Коли есть лучшие умы человечества, то небось есть и худшие?
– Вероятно.
– Так вот: лучшие умы человечества мечтали превратить землю в цветущий сад. А худшие умишки превратили ее в микрорайоны, автострады и бензоколонки.
Разумеется, у меня было что сказать в защиту прогресса. Но это бы нас распалило преждевременно, а затеваемый мною разговор мог потребовать обоюдных сил.
– Что-нибудь случилось? – как можно равнодушнее спросил я.
– Леса вытаптывают.
– Кто?
– Массы.
– Будто для тебя это новость…
– Сосна росла на солнышке полста лет и, считай, вступила в жизнь. Красуется. Тут приехали из города пришельцы с бутылками, запалили под ней костер до небес. И стоит эта сосна как орлеанская девушка, шишки-едришки. Или возьми зайчонка с лосенком… Родятся, сосут матерей, играют на солнышке. Выросли. Одни в лесу и на всем белом свете. Нет у них ни родственников, ни коллектива, ни профсоюза. Тут бы человеку прийти и руку протянуть… И человек приходит – с ружьем!
– Ничего не сделаешь, – рассмеялся я над заячьим профсоюзом.
– Не пускать в лес.
– Ну да, огородить и опечатать.
– Поверь моему слову, к этому придет.
– Никогда, – убежденно заверил я.
– Захотел в лес? Пожалуйста, сперва зайди в Общество природы, выслушай там инструктора о своем поведении на лоне, заплати, скажем, полтинник, получай входной билет – и в лес. Тогда будут природу уважать, да и деньги пойдут на восстановление ими потоптанной травки. Кому от этого худо?
– Полтинник за лес?
– А полтинник за музей, где этот лес нарисован? За кино, за какую-нибудь карусель с качелью… Неужели сосняки хуже?
Труд, природа и любовь… Его кредо. Но теперь мне думалось, что в этой триаде любовь и труд подчинялись природе, – вроде бы и работал он, и любил только ради природы. Ей он служил и на нее молился. Казалось бы, мирное и безобидное занятие. Но у природы слишком много недругов. Понимал ли Пчелинцев, что все враги сосняков – его враги? Все эти хулиганы, необузданные туристы, хапужистые грибники и ягодники, заготовители древесины и всякие покорители природы… И я почему-то вспомнил «Синюю птицу» Метерлинка, где деревья и звери набрасываются на двух детей за то зло, которое сотворило человечество природе. Сказка, в ней деревья могут и отомстить. В жизни они стоят немо и ждут своих Пчелинцевых.
Я глянул на его усталый профиль – нет, не одна природа. Разве с садоводами он схватывался только из-за сосен да консервных банок? Интересно, каков он на основной работе? Ведь не рассказывает.
– А в лесхозе… воюешь?
– Грязь планеты везде есть.
Даже плохих людей он переводил из нравственной категории в какую-то экологическую, глобальную, в грязь планеты.
– Там-то за что? – удивился я, полагая, что лесхозы охраняют природу не хуже Пчелинцева.
– За безотходный лес. Дерево должно перерабатываться от макушки до корней. Бревна в лесу еще не самое ценное.
– Наверное, это зависит не только от лесхоза.
– Предлагаю и что по силенкам. К примеру, корчевать пни непросто. Ежели на них размножить гриб вешенку, то через три-четыре года пней не будет, а грибов завались. Вкусные, ты ел. Еще внедряю заместо сосны естественной сосну натуральную, она древесины дает в восемь раз больше и растет вдвое скорее. Осветляют молодняки не так… Осину вырубят, сосенки оставят. А для лося осина вкусней сосны. Он бы ее жевал, сосну бы миловал, и осветлять не надо…
Пчелинцев говорил с неохотой, наверное, втолковывал не раз и не мне одному. Но эту его борьбу я отлично понимал – конкретно, очевидно, полезно. Так сказать, рацпредложения. И вкусные вешенки мне понравились. Не абстрактная и какая-то вселенская битва за природу земного шара, включая кислород. Да и с кем? С человечеством?
Разумеется, мне тоже хотелось бы жить в нетронутой природе. Я полюбил эти сосняки и отдыхал в них душой и телом. В конце концов, сохранить леса нужно и для того, чтобы бедолагам вроде меня было куда прятаться, как говорит Пчелинцев, от грязи планеты. А может, и от себя.
Но я не забывал, что природа безжалостна и человек ее мало интересует. В десяти километрах от земли он погибнет без воздуха, задохнется в глубокой шахте, обморозит лицо на севере, лопнут барабанные перепонки в морской глубине, упадет от обезвоживания в пустыне, сгорит на вулкане… Останься мы без топлива на зиму, вымерзнем, как клопы. Заблудись в любимом Пчелинцевым лесу – умрешь с голоду. Знает ли он про это?
– Сегодня у вас собрание, – угрюмо сказал я.
– Да, полезут друг к другу на рожон.
– Лишь бы не к тебе.
– И ко мне заберутся во внутренности.
– Не давай повода. Не учи их, к примеру, рыть пожарный водоем, – посоветовал я как можно задушевнее.
– Они ж сгорят.
– Ну и пусть.
– Пусть люди горят, а тебе до еловой палки?
Он вдруг сел собранно, будто отдохнул или выспался за наш монотонный разговор. Очки блестели, уши розовели. Крупные жилистые руки лежали на коленях уже беспокойно.
– Володя, – начал и я нервничать. – Можно бороться за личные интересы. За должность, за квартиру, за детей, за свое доброе имя… И это по-человечески понятно. Можно бороться за коллектив, за план, за продукцию. Вот ты рассказал про свою работу, и мне все ясно. Я – за. Но кто тебя поддержит, когда ты страдаешь за лося, который бегает себе по лесу без смысла и предназначения? За сосну, которых миллионы? Заступился за сосну… Не за человека, а за дерево. И звучит-то смешно.
– Дерьмо густеет, – презрительно сказал Пчелинцев, не глядя на меня.
Я оторопел, не зная, как отреагировать – обидеться ли, возмутиться ли… Но вспомнил студенческое «маразм крепчал», когда намекали на прущую дурь. Пчелинцев употребил что-то вроде синонима.
– А еще поэт, – наконец придумал я, как отреагировать.
У летнего рукомойника умывались ребята – Оля визжала, Коля обливал ее водой, а Черныш лаял. В доме торопливо бегала Агнесса, накрывая на стол. Где-то играл мощный проигрыватель – певица шептала песню на все садоводство.
– Володя, – примиряюще начал я. – Воздержись на собрании от речей. Прошу тебя.
– Там о лосях разговора не будет.
– Лоси и сосны хоть материальны… Когда ловил Волосюка, за что боролся? А когда профессора зовешь Мишкой – тут за что?
– Да у меня отец, шишки-едришки, на фронте погиб! – повысил он голос.
– Это… к чему?
– За что он погиб? За материальное? За жратву, за шмутки да вот за эти дачки?
– А за что? – по-дурацки спросил я.
– За наши людские отношения.
Я умолк, как споткнулся. Мне вдруг открылась иная грань его характера, иной смысл его беспокойства, до которого раньше я почему-то не смог дойти. Борьба за человеческие отношения… Где-то в каморках сознания отыскалась цитата, читанная еще в юности, а потому и не забытая. «Кто пьет из колодца истины, тот никогда не напьется». Чья эта мысль?
– Неужели ты хочешь переделать человеческие натуры? – изумился я.
– Хотя б рога обломать тем натурам, которые бодают правду.
– Человеческую натуру не изменить. Это большая сила.
– А я что – слабый?
– Не сильнее людского консерватизма.
– Ерунда еловая! Сильный борется со слабым…. Да зачем сильному с ними бороться? Они ж и так слабые. Нет, шишки-едришки, сильные бьют не слабых, а непокорных.
Я вздохнул, теряя и нить разговора, и заданную себе цель. Не спорить мне надо, а отвращать его от выходок на собрании. Но я не знал, как это сделать и чем его прошибить. Какой веселый человек придумал, что в спорах рождается истина? В спорах рождается злоба.
– Детей бы пожалел. Ведь умрешь не своей смертью! – сорвался я с тормозов.
– Зато ты доживешь до сотняги, – усмехнулся он. – Ненужные люди живут долго.
– Как это… ненужные? – тихо спросил я.
– Ты в брюках?
Какая-то глупая, ничего не подозревавшая сила толкнула меня оглядеть свои штаны и согласно кивнуть.
– А не мужик, – заключил Пчелинцев. – Коли на покорность меня подбиваешь.
– То есть как не мужик?
– Леший тебя знает… Умудряешься обличье иметь мужское, а душу бабью.
Видимо, лицо мое побледнело, – дважды за день сказали в этом доме, что я не мужчина. И хотя разум меня удерживал, обида была сильней. Я встал и пошел к воротам, пьяно задевая за сосенки.
Пчелинцев меня не вернул.
17
Мне казалось, что осень все разгорается.
Листья выжелтили почву под яблонями ровным непокойным огнем. За оградой рыжела усыхающая трава. Под соснами обжигали взгляд вечные папоротники. А когда вечерами багровело небо, то пламенный воздух опускался на розовую землю. Как-то случайно забредя в Первомайку, я сощурился от золота – песчаная улица была выстелена кленовыми листьями и затоплена уходящим, остывающим и поэтому очень красным солнцем.
Меня опять утянуло в сосняки.
Пожалуй, осень я видел впервые – без асфальта и водостоков, без прелых куч сграбленных листьев и эскимошных палочек в лужах. Первая в жизни осень… Воспета ли она? Вряд ли. Обычно поют о веснах – об ожидании будущего, о предчувствии любви, о биении сердца и цветении природы. А первая в жизни осень? Увядание природы, грусть разума, осмысление прошлого, самопознание… Или самопробуждение? Осенью-то? Что ж, если весна стучится в сердце, то осень трогает разум.
Конечно, к Пчелинцевым меня тянуло, но я выдерживал принцип. И ходил меж сосен, думая о ссоре, о своей обиде, о работе, оставленной за лесами…
Пчелинцевы, словно сговорясь, отказали мне в мужественности. Но не это теперь трогало, а последние его слова… Ненужные люди живут долго. Я знавал девяностолетних, давших стране несчитанно много; я знавал сорокалетних, спаливших свою жизнь водкой или дурью… Да и что Пчелинцев полагал за нужность – небось работу в лесу?
Этот афоризм логика одолевала. И вроде бы все. Но почему в кухне я выпалил Агнессе, что моя диссертация худая, не стоящая того, чтобы за нее бороться? Откуда всплеск этой совести? И с какой стати я принял к сердцу этих ненужных людей, долго живущих?
Память, омытая кислородом сосняков, окоемно пробежалась по моей жизни – из-за них, ненужных людей. Учеба, диссертация первая, диссертация вторая, лекции, семинары, статьи… Ни дня без дела. Но чертова память – видимо, из-за этого самого кислорода – повела себя свободно, как дух. Она и была частью моего духа. Память презрела усладные слова «ни дня без дела» и выхватила эпизод, эпизодик, какую-то мелочь…