Текст книги "Вторая сущность (Повести)"
Автор книги: Станислав Родионов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)
– Побольше бы таких совпадений, – задумался было я.
– Зачем вы пришли? – спросил Федька без окололичностей.
– Глянуть, каков у Наташки жених.
– Вам-то какое дело?
– Не петушись, поскольку ты еще не петух.
– В каком смысле?
– В смысле – ты еще цыпленок. Тебе надо разгрести еще не одну навозную кучу.
Зря я, язви его, то есть меня. Черт дернет за язык, что за шнурок, – он и вывалится. Миром-то начинать лучше.
– Папаша, пожалей свою плешь – не проели бы ее, – врезал мне словесно Фердинанд.
– Испугался?
– Чего я испугался? – опешил Федька.
– Моего вопросика…
– Какого вопросика?
– Ответь: чем ты берешь Наташку Долишную?
– Да какое у вас право соваться? – начал вроде бы свирепеть Федька, и очень хорошо, что он стоял за штакетником.
– Федя, – ласково сказал я, – у меня есть право соваться во все.
– Красная книжечка?
– Нет, Федя. Ведь ты есть, потому что я был.
– Да говорите вы яснее!
– Я, Федя, воевал и всю эту красу защитил.
– И теперь имеете право всюду лезть?
– Ага.
Его белого лица как не бывало. И то диво: живет у деревне, а беленький. Механик, весь день под крышей, у техники. От моего разговора оно, конечно, не загорело, но кровью налилось. Слава богу, что я в годах, а то бы он мне ввинтил шурупчик в темечко.
– Федя, ты пойми мою психологию. Не дай бог тебе увидеть, сколько нашего брата полегло. Изрешетило, разорвало, засыпало, утопло… Они не пожили. Поэтому я гляжу теперь на человека и думаю: живешь, за тебя отдали жизни, а ты сто́ишь того?
То ли смысл моих слов его зацепил, то ли в моем горле запершило, но Федя опять побелел до нормального своего состояния и ответствовал почти спокойно:
– Человек вы тут посторонний.
– Видать, вопроса ты не понял или же сам не знаешь, чем девчушку прельстил…
– Да за кого ей тут идти? У меня на свинзаводе зарплата хорошая, дом, машина… Я и рыбу ловлю, и метлы вяжу, и частников ремонтирую… Корову заведу, как только женюсь. Теперь, папаша, на таких, как я, жизнь держится. Мне чужого не надо – сам все произведу.
Что касаемо изречения «мне чужого не надо», то оно меня не задевает ни с какой стороны. Ему ведь чужого не надо не потому, что он честный, а потому, что своего давать не хочет. Мой дружок Паша, к примеру, чужое с удовольствием возьмет, только предложи, лишь бы не краденое. А почему? Потому что свое последнее отдаст.
– Ты, конечно, Федя, молодец, только вот Никитичне не помог…
– А я не собес.
Вот и свеженький примерчик профессору насчет доброты. А к самому Федьке у меня были вопросики разные. Например: коли на таких, как он, держится жизнь, то на хрена такая жизнь? Или: почему его прозвали испанской лошадью? Или: слыхал ли он что о первой сущности, которой у него навалом, и о второй сущности, которая у него и не ночевала?.. И был еще вопросик, главный. Но Федька меня опередил:
– Правда, что за аистиные гнезда платят?
– А зачем, думаешь, я в эту Варежку заполз? – понизил я голос, поскольку разговор пошел тайный и тихий.
– К приятелю, в гости.
– Станет нынешний человек без дела по гостям шастать?
Я помолчал с усмешкою: вот, мол, дурачок какой – к приятелю.
Федьку так затопило любопытство, что он аж своими пенными волосами пошевелил. Правда, и ветерок майский с озера тут дунул.
– Тогда зачем приехали?
– Из-за безмена.
– Какого безмена?
– Ну этот… американский.
– Бизнеса, что ли?
– Мне за каждое аистиное гнездо вручают десятку. Истинно говорю. – И я чуть было не перекрестился, язви его – не бога язви, а этого Федьку. – Вон и профессора научил гнезда вить.
– А кто платит? – заерзал парень, отчего забор крякнул от угла до угла.
– Общество по охране пернатых.
Теперь Федька не волосами шевелил, а ушами – тут уж ветер с озера ни при чем. И глазки его заиграли, как вода под солнышком. Видать, он новый безмен, то есть бизнес, обмозговывал.
– Федя, я дружелюбно ответил. Ответь и ты: Наташка тебя любит?
Поскучнел он, как дохлый подлещик.
– А то как же?
– Сдается мне, Федя, что есть промеж вас некая тайна, а? – пустил я пробный шар.
И шар-то этот вроде бы угодил аккурат в Федькину личность – отвернулся он. И пошел к своему «Москвичу», чтобы заползти под него от меня подалее.
7
В субботу озеро застелило дымком – по берегу закурились бани. И мы свою затопили. Паша держал огонь, а я таскал в котел воду.
– Аистов своих не попаришь? – спросил Павел.
– Им некогда: она яйца нагревает, он ее лягушками обеспечивает.
– Какого рожна они лезут в деревню, а не гнездятся себе в лесу?
– Думаю, Паша, в древние времена аисты были домашней птицей.
– Выходит, они бывшие куры?
– Вполне может быть. А куры есть бывшие аисты.
– То-то вчера Нюркин петух на крышу взлетел…
Банька у Паши топится по-черному, самое что ни на есть приятное.
– Может, пивка плеснем? – спросил я.
– Барыня в шампанском купалась, да нам не осталось.
У Паши свой рецепт, от городского отличаемый. Веники он вяжет из четырех древес: березы, крапивы, вереска и смородины – все в пропорции. На каменку плещет настой из березы и смородины.
– Сразу видать, что веники свои, не сыпучие.
– Веник у меня еловый, а пар в бане хреновый, – отозвался Паша стишком.
Он веники замочил, на каменку плеснул, и образовался небесный дух: и березой тут, и хлебом, и смородиной, и дымком чуть-чуть, вроде как копченой колбаской. А про силу пара спрашивать ни к чему, без ушанки и не суйся – темя прожжет и уши отщиплет.
Конечно, готовая банька должна какое-то времечко постоять для полного равновесия воздуха. И вот когда это равновесие улеглось, мы с Пашей поддали жару в переносном смысле, поскольку в прямом смысле, как уже говорилось, было поддано заранее. Паша аж стонал, поминая бабку-ёжку и филидристику. Из меня тоже не одну слезу вышибло. Пока не израсходовали все силы, не потратили всю воду, не смылили по куску мыла и не обтрепали веников, мы не ушли. Ну а после баньки, сами понимаете, уделали мы самовар чаю с сахаром колотым.
Паша утерся полотенцем, сдвинул посуду, чихнул своим собачьим чихом и сказал определенно, но непонятно:
– Ты все одно тут вроде собеса…
«Вроде собеса» я понял: мол, помогаю кому, мол, от безделья маюсь. Знал бы мой друг Паша, что таким макаром гоню я мысли о Марии, жене моей, ныне проживающей одиноко в городе. «Вроде собеса» я понял, но что из этого вытекает?
– Коля, затеял я тут одно волокитство…
– Судебное?
– Не судебное, а любовное. В соседней деревне, в Кораблищах, от знакомого мужика жена в город сбегла. Окажи ему подмогу.
– За его женой, что ли, съездить?
– Слушай, бабка-ёжка! Мужик-то серый, не воевал. А ты в городе ошиваешься, мимо театров ходишь, болтать привык… Напиши-ка ей письмишко заместо него, а он опосля перепишет – и на почту.
Сует Паша мне тетрадку в клеточку. Письмишко, будь оно простое, заказное или любовное, написать нехитро, когда знаешь кому. А так получается какое-то заочное образование. К слову, образование у нас с Пашей такое: у него институт и академия, а у меня академия и институт. Говоря понятливее, десять классов на двоих. Хотя в любви образование только вредит – по себе знаю.
– А чего она сбегла?
– Из-за бабьей обиды. Мужик когда за воротник, когда работу на сеновале проспит…
– Тогда давай сочинять двумя головами.
– Ага, но мужик пугливый и просил фамилий не оглашать, – разъяснил Паша.
Я застругал химический карандаш, надрал из тетради листов и стал вспоминать что-нибудь подобное. С Марией мы не разлучались, оттого писем я почти не писал, вот только в войну. Правда, сыновьям черкать приходится, да и то больше пишет Мария. Иногда ручку беру – заявление в местком, жалобу в жилконтору, свои предложения в газету…
– Начинай с начала, – заторопил Павел.
– Начало и есть самое трудное…
– С чего-нибудь помягче, подушевнее.
– Тогда: «Моя дорогая кошечка…»
– За живое берет, – согласился Павел, – но сперва дай подходец: «Ты открыла конверт, а в конверте привет».
Я так и записал, мне тоже понравилось. И продолжил далее:
– «Будучи находясь в кромешном одиночестве, я потерял без тебя всякую сообразительность…»
Паша подскочил ко мне и заорал на всю избу:
– «Но тебя, свою супругу, ни на кого не разменяю и прошу, словесно и письменно: кончай филидристику и вертайся…»
А я:
– «Поскольку упомянутое кромешное одиночество приведет к погибели семьи…»
– «То оставайся моей курочкой, а я завсегда останусь твоим петушком», – прокричал Паша мне в ухо.
А я:
– «И хоть ты была, извини за откровенность, на положении жены, но жили мы с тобой, как две сестры».
– «Не токмо мата, но даже нехороших букв тебе не скажу, бабка-ёжка», – придумал Павел.
А я:
– «Вертайся, а то помру».
– Не так, – гаркнул Паша. – «Вертайсь, а не то удавлюсь».
– «Вертайся, а то удавлюсь с тоски», – подправил я.
– «Вертайсь, а не то удавлюсь сам и тебя удавлю», – подправил и Паша, перепарившись в бане.
– Зачем сразу обоих-то? – усомнился я в таком варварстве.
– Ага. «Вертайсь, а то сам не удавлюсь, а тебя удавлю…»
Тут я вспомнил любовный романс, который тоже начинался со слова «Вертайся». Значит, так: «Вертайся, я все прощу…» Но это подходяще для городского парня, а не для взрослого мужика из деревни Кораблищи.
– Паш, давай отпишем просто, как и надо. «Любимая моя жена, вертайся домой, а то картошка не посажена и белье не стирано…»
– Про картошку он и без тебя бы сварганил, – не согласился Паша и сгреб писанные мною листки. – Вот подпись нужна уважительная.
– «Твой цыпленок», – нашелся я.
– Он больше на гусенка походит, – засомневался Паша.
– «Твой козленок», – работала моя голова.
– Ты еще скажи «Твой теленок»… Нужно и красиво, и по-городскому.
– «Твой бройлер»…
– Оно, бабка-ёжка!
Поставили мы второй самоварчик по случаю окончания работы. Так ведь и устали – от бани, от самовара, от письма любовного.
– Паш, хочу я тайну Федьки и Наташки Долишной отомкнуть… К кому пойти?
– А чего тебе-то?
– Тебе вот чего письмо для мужика сочинять?
Отер Паша лысину:
– Поговори с Иваном Федотой, поддавалой первый сорт…
8
Сговорились мы с профессором насчет рыбалки. Правда, я к ней непристрастный, и Аркадий Самсоныч тоже, но мужики втолковали, что клев нынче первостатейный. Голый крючок хватают – не мужики, а подлещики. Если осесть на Ягодке.
Мы пошли берегом, миновали лог, сумрачный, как подворотня, и поднялись на Ягодку. И верно – сладкое место, или, говоря попросту, райские кущи. Сухой песчанистый рог как бы бодает озеро. Под ногами трава искрится от своей молодости. Сосенки-крепыши глаз радуют. А у самой воды лежат плоские камни, бараньи лбы, шириной с обеденный стол. Ну и выбрали мы по камушку.
Озеро тихое и еще майски студеное. Лежит себе и греется. И тишина бы стояла лесная, не галди белые птицы чайки. Поучиться бы им у моих аистов молчаливых.
Профессор вытянул из рюкзачка полбуханки хлеба. Мы так рассудили: уж коли рыба голый крюк хватает, то хлеб и тем паче заглотит.
– А червяки противные, – рассуждал профессор, пробуя хлеб на годность его рыбам по вкусу. – Да и ножик был бы нужен. А тут ломай поаккуратнее…
– Зачем ножик-то?
– Червяков бы резать.
– Ага, и вилку – поддевать их. Эх, интеллигенция…
Аркадий Самсонович передумал жевать хлеб и уставился на меня, будто нашел закусить чем повкусней.
– Николай Фадеевич, а ты не мракобес?
– Что за зверь?
Слукавил я насчет зверя-то, поскольку и чайке ясно, что это бес, живущий во мраке.
– Во всякой ругани интеллигенции есть что-то подлое.
– А коли рабочего обругают или крестьянина?
– Кто обругает?
– Тот же интеллигент, допустим…
– За что?
– За что почтешь. Мол, сер, как пакля, и до меня не дорос.
– Истинный интеллигент никогда за это не обругает.
Само собой, удочки мы еще не забросили. Ну и голоса у нас зычные – особенно у профессора. Не знаю, как рыба, а птицы подальше отлетели.
– Еще как обругает, – буркнул я, чтобы рыбешку не полошить.
– Не слышал.
– А я слыхал. Приехали цацы в совхоз морковку убирать. Ну и понесли местных баб – мол, отрываете нас от научного дела. А у этих местных баб работа в совхозе, дети, свои огороды, скотина, изба с печью… Ну?
– Вряд ли городские женщины были интеллигентными.
– С высшим образованием, а то и кандидаты в науку…
Аркадий Самсонович воткнул удочку в песок стоймя, как пику. И нос у него заострился в мою сторону пикой. И сивая бородка пикоподобной стала. Да и сам он весь пикой торчал, поскольку худой и длинный.
– Николай Фадеевич, русский интеллигент всегда знал, кто его кормит. Интеллигент всегда понимал тяжесть физического труда, работы, и сопереживал трудовому человеку. Потому что интеллигентность – это прежде всего гуманность.
– Чего ж теперь он не сопереживает? – буркнул я опять потихоньку от рыбешки.
– Что? – так и подался ко мне профессор.
– Да вот байку одну знаю…
И рассказал, поскольку видел лично в этой самой Тихой Варежке, в прошлом годе…
…К той бабке Никитичне приехал погостить сынок. Фигура первый сорт. В ботинках с дырочками, в шляпе от солнца, в галстуке петушиного пера-перелива… Ну, своя машина, красотка жена и штаны заморские, джинсовые. А в деревне такой закон – проведать вновь прибывшего. Пошли мы с Пашей. Заглянули в хлев, а сынок там навоз гребет по просьбе Никитичны. Увидал нас, захихикал: «Доцент в навозе». Навоз-то мы видим, а доцент, значит, он. Покраснел до пунцовости. Застыдился, как схваченный карманник. Потихоньку-потихоньку – и дал из хлева деру. Ну?
– Это был не интеллигент, – тоже буркнул профессор, поскольку запутался в леске.
Пришлось оказать помощь. Бог ты мой, дурак кривой… Профессор и тело леской обмотал, и руки, и меж ног пропустил, и аж под камень нитка пошла. Пришлось замысловатые узелки да петли распутывать. А профессор знай себе жует приманку.
– Тогда кто ж такой интеллигент? – спросил я, покончив с этой путаницей.
– У кого знания органически соединены с нравственностью. Если хотите, ум с душой.
И профессор расселся на камне, будто захотел мне прочесть лекцию. Я тоже сел – на свой плоский. Думаю, уж покончу с этим хитрым сплетением разом. И за рыбалку.
– А коли что одно – или знания, или душа?
– Это не интеллигентность. Если есть лишь ум и знания, то перед нами интеллектуал. Может быть, способный, одаренный… А если есть душа, но нет интеллекта, то перед нами просто добрый человек. Интеллектуальность плюс нравственность – вот интеллигент. Только так!
– Выходит, интеллигент и этот… интеллектуал не сродственники, а как бы две большие разницы?
– Интеллектуалом я считаю того, кто разбирается в мире вещном. Машины, механизмы, шахматы… А интеллигент мыслит о человеке и человечном. Литература, искусство, философия…
Молодец профессор. Верно говорит, только уж очень ветвисто. Не может шагнуть коротким путем. А ведь просто: кто печется о первой сущности, тот этот самый интеллектуал, а кто о второй сущности – тот интеллигент.
– Халтурил я, Аркадий Самсонович, в одном заведении. Ученые там ребята и жутко способные. А по лицам не скажешь. Пустые, как футбольные мячи.
– Николай Фадеевич, способности на лице не отражаются – на лице отражается ум.
– И еще у меня поправочка… Похаживают те ребята по коридорам, покуривают да про хоккей баландят. Неужель они тоже интеллигенты?
– Это немного другое…
– Я за рабочий день спецовку по́том пропитаю не единожды. А он?
– Ему может прийти идея, – как-то неуверенно сказал профессор.
– Может, коли способный. А коли нет? Между тем я обязан свою норму дать, и проверить меня проще простого. Вот и говорю, есть поправочка: кто не работает, тот не интеллигент.
Аркадий Самсонович помолчал, убил пару комариков и высказался:
– Я думаю, что коммунизм наступит тогда, когда все станут интеллигентными.
– И когда все будут работать на совесть, – добавил я, конечно, в полную силу своей голосовой аппаратуры.
– И тебе, Николай Фадеевич, придется повысить образование.
– Да и тебе квелость надо бы поубавить, – понял я намек на свою неинтеллигентность.
– В каком смысле?
– Наташка Долишная, считай, жизнь свою ломает, а ты и не чешешься.
– Это же не мое дело…
– Дополняю, – гаркнул я на все озеро, – коммунизм наступит тогда, когда всем будет до всего дело.
Встали мы злые, поскольку не договорились. Размотал я свою удочку, проверил все причиндалы и попросил:
– Дай-ка хлебца…
Профессор вдруг засуетился, заерзался, и гляжу, под камень полез. Хлеб, значит, ищет. А того Ванькой звали. Нету хлеба, как такового. Слопал его профессор. Полбуханки, между прочим. Ловить рыбку не на что. Рыбка плавает по дну, фиг поймаешь хоть одну.
– На что ловить-то будем, на…?
И сказал я по злости слово не совсем печатное. И вдруг слышу от профессора, от интеллигента, в котором соединилось и то и это:
– А хоть и на…!
Разве ученый имеет право так выражаться? Никакой он не профессор. Надо у него документы проверить.
9
Ночью я проснулся от гула с посвистом – видать, Паша храпел. Потом я раскрыл глаза от стука ведра в сенцах – видать, Паша воду пил. В третий раз пробудился от дрожи потолка, кто-то ходил по чердаку, видать, Паша чего там ночью позабыл. Тут уж я пришел в сознание, поскольку гул с посвистом не смолкал и Паша должен бы храпеть рядом…
За окном все скрипело и пошатывалось. Гром пока бил издали, но земелька под избой вздрагивала. Молнии зыркали тоже издали, но как пыхнет, то мне самовар видать. Разыгрался леший, по-тутошнему – анчутка. Ну а потом хлынуло из всех кранов так, что под эти водные стёки я опять заснул.
Утром я первым делом озрил гнездо. Сидит голубушка, то есть аистушко. Не сдуло ее, не скувырнуло. И то: фундамент выложил я, сруб поставили они. А сам-то аист, видать, все шустрит насчет лягушек.
Потом я глянул на пашин двор. Язви его, анчутку, – походил в свое подлое удовольствие. Ведро на боку, мочалки наши с веревки перемахнули на забор, мое полотенце и вовсе лежит в грязи, а Пашино белеет во дворе соседки Анны. Всюду какой-то пух и дикие перья.
Тогда я поглядел дале, за избы, на озеро…
Зеленое, будто море, – это при синем-то небе. Видать, из-за ветра, который там еще погуливал, выворачивал воду из глубин и гонял ее барашками. Пена белая, чище пивной, намылила берег каемочкой. Свежо там, прохладственно.
И поглядел я вбок, на поля, на подступившие леса…
У весны бывает два буйства. Одно – водное, когда тает снег и его потоки все уносят и размывают. А потом как бы тишина: снега нет, травы нет, луга голые и ржавые, без травинки и без почечки. В общем, тишина. И вот тут-то второе буйство как шарахнет! Трава прет, аж камни поднимает. Листья невесть откуда за ночь берутся – был ствол, а стал тебе натуральный кипарис. Цветы прямо из-под земли распустившись вылезают. Одно слово – буйство красоты.
И я подумал о нас, грешных. Предложи вот глядеть на это буйство красы ежедневно, допустим, с девятнадцати часов до двадцати трех. Раз посмотришь – и спасибочки. А вот телевизор с девятнадцати до двадцати трех – с превеликим удовольствием. Вопрос прямо для профессора: живые цветочки не привлекают, а дохлые картинки подавай на всех программах. Правда, тут я ответ и сам имею. Живая-то природа цветет себе спокойно, тихо, как бы на одном месте. А в телевизоре все бегает взад-вперед, взад-назад, чем оно и хорошо. Допустим, передо мной цветок, который растет у Паши в канаве так, что мне с крыльца видать. И допустим, передо мной «Ну, погоди!». Что я выберу?
Дождя выпало за ночь дай бог. Изба мокрая, вся исхлестанная. В канаве вода стоит по пояс, ранняя купальница там зажелтела. На деревенской улице Ладожское озеро разлилось. Теперь все зеленя пойдут.
По воде, по Ладожскому озеру, как хороший катер, бежал пацаненок с приятелями. Лишь брызги завихрялись. Бежал-то в резиновых сапожках. А раньше, бывало, босиком – вот удовольствие, которое мы уже позабыли, а эти ребята не изведали. Босиком-то, по теплой земле, по мутной воде…
Пацан добежал до калитки и крикнул мне пуганно:
– Дядь, аист ваш дома?
– На охоте он.
– Не-е, не на охоте.
– А где?
– Под высоковольткой.
В чем был я, в том и побежал, а был, почитай, ни в чем…
Линия высоковольтной передачи тянулась в километре от деревни. Под толстыми высокими проводами, почти рядком с железной опорой, лежал… Мне почудился белый змей – мальчишкой-то я запускал их, громадные и только белые.
На зеленой траве лежал белый аист. Он. Она-то сидела на гнезде. Лежал неживой, поникший, как белая тряпка. Клюв в траве, в земле. Лапки под себя. Крылья как-то скомканы, вроде помятой бумаги.
Я пошевелил его. Нет, неживой. Да вот и справочка – поперек шеи струп кровавый, уже загустевший. Видать, налетел на провод. Видать, швырнуло его ветром на высоковольтку. Смерть мгновенная, без мучений, как на фронте от шальной, но точной пули. А как же аистиха-то?..
– Дядь, мы возьмем его на чучело?
– Нет, братцы, похороним по-человечески.
– Он же птица, – возразил мне пацан в резиновых сапожках.
– Он птица, а жил по-человечески. Трудился, семьянин, аистиху свою лелеял, зла никому не чинил, окромя лягушек. Принесите-ка лопату…
Как теперь я вернусь домой-то? Как скажу аистихе?
Подальше от железной опоры, в расцветших одуванчиках, вырыл я неглубокую яму и уложил в нее аиста. Это он большой в размахе, а в сложенном виде как пакет какой, да еще я клюв ему под крыло спрятал. Засыпал земелькой, чуть утоптал и сверху камень плоский уложил, чтобы лисица какая не вырыла. И постояли немного с пацанами как положено у могилы…
Вот и все, вот и нет аиста. Летал ты, братец, выше облаков, а теперь вот твои чисто-белые перья в земле под камнем плоским. Наверное, бывал ты, братец, в Африке и кокосы клевал… Тыщи верст пролетал свободно под молниями и громами. Орлы тебя и шелопутные охотники не тронули. А тут рывок – и вот тебе на, случай. А кто же, братец, кормить будет женку твою и детей, которые проклюнутся? Конечно, я на пенсии, лягушек наловить сумею, но лазать двадцать раз в день на дерево мне уж не под силу, да твоя аистиха из моих рук их и не примет. Щелкать-то я не умею…
– Идемте, пацаны…
– А мы сдохшего Шарика в овраг бросили, – высказался мальчонка лет восьми.
– Небось плохой был? – спросил я.
– Хороший, апорт брал.
– Тогда чего ж ты его в овраг?
– Папка велел.
– А кто твой папка?
– Федота, Иван Иваныч.
Откуда же ему собак уважать, коли он жену лупит.
– Папка твой погорячился. Ты вот подумай на летней свободе, зачем это многие животные к человеку тянутся, а потом мне доложи.
Мы еще поговорили, идя к деревне. Вот аисты тянулись к людям, в лесу не жили. А люди-то возьми и натяни высоковольтные провода. Но с другой стороны – глупый случай. Могли быть и не провода, а, скажем, сук березовый…
Я вошел во двор и оглядел тополь. Аистиха сидела, ворочая головой. Беспокоилась, наверное, аист-то еще до солнца вылетел. Не знала она, что я с похоронкой внизу стою.
Откашлявшись, я тихонько крикнул:
– Он помер.
Аистиха даже не услыхала – смотрела нетерпеливо вдаль, в поле.
– Погиб он! – уже погромче крикнул я.
Она глядела в луга и в синее небо, будто меня и не было. И тогда я крикнул откровенно:
– Не жди его, не прилетит!
Она вроде бы вздрогнула и скосилась вниз, на меня, как бы только что приметив.
– Действуй сама, не жди! – пояснил я.
Но аистиха подняла клюв и опять уставилась в луга. Не поверила.
Весь день я ходил как сваренный. Все валилось из рук. Надо было пару бревен ошкурить. Снести заплечницу картошки бабке Никитичне. Погреб справить, а то донник туда набегал, то есть донная вода. А у меня не руки, а крюки. Сидит ведь птица беспомощная и ничего не ведает о своей судьбине…
– Ты насчет гиблого аиста филидристику не разводи, – отрезал Павел, вернувшись с работы.
– Не строй из себя изверга-то.
– Не изверг, но и не девица. Ты из-за аиста в переживанье впал, да? На той неделе в Варежку машину цыплят привезли. Пятак за штуку. Продавщица пацанов уговаривала… Мол, хватайте, ни хрена не стоят. А чем цыпленок хуже твоего аиста?
– Живой организм с сердцем не может стоить пятачок, – буркнул я, чтобы отбурчаться.
– А котенок и вовсе ничего не стоит, бери и дери с него шкуру.
– А аистиха-то теперь как?
– Ты не баланди. Природа поумней нас с тобой, у нее на аварийный случай припасен свой огнетушитель.
Стал я ждать этого огнетушителя и поглядывать на голодную аистиху. И верно: под вечер она распустила крылья, отпихнулась от гнезда и полетела к лугам…
Пацаны потом мне говорили, что она долетела до высоковольтки и спланировала прямо на плоский камень, лежащий на рыхлом холмике. И долго стояла тихо, не шевелясь и не щелкая. Не знаю, умеют ли аисты плакать…
10
Погоревала бы бабенка, да пора кормить теленка.
Как говорят в кино, жизнь продолжается. Зашагал я по улице, поскольку кроме жизни аистиной есть жизнь и человеческая. А нужен был мне Иван Федота.
Если в центре всех планет висит наше солнышко, а в центре, скажем, государства имеется своя столица, а в центре любого города есть главная улица, то центром-ядрышком Тихой Варежки будет сельмаг. Тут и новости витают, и товарец можно приобресть, и обновку бабы покажут… Тут и Федота оказался, мне необходимый, – сидит на порожке сельмага с двумя подобными личностями.
Сам-то Федота худ, желт и сухокож. Тоща кривая. На голове кепочка плоская лежит вроде портянки с козырьком. Плащ на нем длинный, все прикрывающий, цвета коровьего навоза подсушенного.
Второй мужик, по имени Васик, оброс наподобие барбоса. Сам маленький, а лохм на двоих. И шапка ни к чему. А кожа на лице, где сквозь шерсть проступает, красна, Как у обезьяны на заду, прости меня господи. Ну и куртка на нем спортивная, правда вроде как под буксовавшим колесом полежавшая.
Что до третьего мужика, то он не из Варежки, но тоже забулдон. Лицо сморщилось и потемнело, вроде березовой чаги. И пальто на нем бабье, с пелериной.
Глянули они на меня, как три богатыря, – угрюмо, но с надеждой.
– Выпить хошь? – спросил Федота.
– Само собой, – наврал я.
– Давай треху.
– Нету, – опять соврал я.
– Тогда садись…
Принял я такое радушие, поскольку имел дело к Ивану Федоте. Сел рядком, чтобы поговорить ладком. Задышал ихним перегаром.
Много сказано-написано, отчего пьют мужички. Все ж как ни верти, а пьют те, у кого по чердаку ветер гуляет. Возьму свою бывшую бригаду. Кочемойкин не пьет, Василий не пьет, Эдик с Валеркой не пьют, поскольку все перечисленные, хоть люди и разные, но со смыслом жизни. А вот мой землячок Николай-окрасчик с Матвеичем могут. Поскольку разлюли моя малина.
Возьмем дите. Оно ведь ручонкой потянется к тому, что ярче. Поскольку мозги его пока не окрепли. Или птица-сорока. Стянет блестящее, поскольку мозги птичьи. Говорю к тому, что глупцу подавай раздражитель посильнее. Для него книжка, телевизор, кино, природа – слабоваты. Не берут за нутро. А вот сорокаградусная в самую пору – раздражитель первый сорт.
– В прошлом годе мы на островах косили, – продолжал свой разговор Федота. – Так за всю неделю кружки пива не выпил. Полезно для печенки.
– А я в больнице с грыжей месяц провалялся, – сказал заросший Васик. – И ни грамма. Тоже полезно.
– А я три года карандашом стучал… – начал было мужик в бабьем пальтеце.
– Каким таким карандашом? – насупился Федота.
– Ну, ломом вкалывал в одном… закрытом учреждении с режимом. И за три года ни глотка. Моей печенке была крупная радость.
И на меня все трое глядят, поскольку как бы подошла моя очередь высказаться про свою собственную печень. Расскажу, думаю, байку – у меня они запасены на все случаи жизни, включая печенку.
– Послушайте, ребята, случай, одним крючкотвором мне поведанный…
…Дело произошло в суде. Засуживали торгового работника, ресторанного буфетчика. Делал, шельмец, так. В коктейль заместо коньяка плеснет сухонького. В коньячок добавит пепси-колы, а в водочку – из-под крана, свеженькой. Ну, стучать парню этим… карандашом в особо отведенном месте. Только встает защитник да и говорит… Мол, как же так, граждане судьи? Буфетчик боролся с алкоголем, берег наши печенки, а мы его того? Не виновен! Тут и зал грохнул: не виновен! И народные заседатели оправдали буфетчика, как защитника здоровья. Ну?
– Башковитые судьи попались, – решил Федота.
– Настоящие, народные, – поддержал Васик.
– Мне бы в свое время таких, – вздохнул чагистый мужик в пелеринке.
Сидим, вздыхаем, тоскуем… Мимо народ ходит – по делам или в сельмаг. Одна баба нас даже поприветствовала:
– Выползли, змеи подколодные…
Пора мне к делу приступать. Да ведь подходец нужен, а то выскочишь в стужу и сядешь в лужу.
– Отгадайте, ребята, зачем я прибыл в Варежку.
– К кирюхе, к Ватажникову, – вяло отозвался Федота, поскольку его мучили другие загадки, насущные.
– Ищу, ребята, жену.
– Себе, что ли? – спросил Васик, который век жены не имел, а обходился знакомыми.
– Сыну младшему.
– А в городе баб нету? – гыгыкнул мужик в дамском пальтеце.
– Хочу деревенскую, ядреную. Вот Наташку Долишную облюбовал…
– Откуси и выплюни, – бросил Федота решительно.
– В каком смысле?
– Она Фердинандова.
– Возьмет да и бросит его.
– Не, не бросит, – решил Федота.
– Чего так?
– Тут есть сумрачная тайна.
– Поведай, – невинно попросил я.
Иван Федота оглядел меня, как иностранного шпиона. Оно и верно, поскольку я шпионил. Правда, не для иноземного государства, а сам не знаю для кого. Для себя, что ли? Свои-то тайны кончились – вот и за чужими полез.
У стариков тайн нет – уже все разгаданы. Вот у юных девиц тайн навалом, потому и шепчутся, и шепчутся. Но самые жуткие тайны у ребятишек.
– Чужие секреты не выдаю, – ответствовал Федота, а подумавши, добавил: – За так.
– А за пятерку?
Иван Федота беспомощно пошевелил сухими губами. Его дружки вперили в него такие неодолимые взгляды, что мне привиделось, как плащ его задымился от жару.
– Где? – хрипло спросил Федота.
Я достал пятерку и вручил покорно.
– Купил ее Федька, – почти шепнул Иван.
– Кого купил? – растерялся я от собственного непонимания.
– Да Наташку.
– То есть…
Знаю, что надо порасспрашивать, а вопросов нет от услышанной несуразицы. Между тем пятерка в руке Васика уплыла в сельмаг, куда и была заранее определена судьбой.
– За сколько куплена? – сочинил-таки я вопросик.
– Ни хрена боле не знаю, – честно заверил Федота. – А поспрашивай лучше Анну, соседку своего дружка.
Гонец вернулся из сельмага быстрее физической частицы – в одной руке она, светозарная, а в другой кулек с пряниками.
– Выпьешь? – спросил из вежливости Федота.
– В другой раз…
Я и десятка шагов не сделал, как взвилась частушка в исполнении Ивана Федоты:
Ты мне нитки не мотай,
Я катушка тебе, что ль?
Видать, бутылке уже голову свернули. Разделаюсь с этой тайной и подзаймусь Федотой. У него ж ребятня взрастает.
Еще шагов через десяток меня догнал голос Васика:
Стоит в вазе резеда,
А верней – черемуха.
Не видали никогда
Мы такого олуха.
В мой адрес. Еще бы… За пару слов отдал пятерку. Этого Васика тоже надо будет постричь.