Текст книги "Вторая сущность (Повести)"
Автор книги: Станислав Родионов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 23 страниц)
Ас! Ученый сотрудник Леденцов, как таковой. Рыжие волосы, под марлей слежалые, рукой взлохмачивает.
– Здравствуй, Николай Фадеич, – поприветствовал он меня, будто не пробыли вместе пару суток.
– Здорово, лейтенант! – И я сделал вид, что он только что влетел в форточку.
А дверь нараспашку – чуть из проема не вылетела. Капитан Петельников ворвался, считай, как бандит хороший. Окинул своим высоковольтным взглядом палату и сразу успокоился: Вячик на полу сидит и как бы ничего не понимает; Гузь у меня в ногах сидит, и этот-то все понимает.
– Финита ля комедиа! – сказал Петельников лейтенанту на своем оперативном жаргоне.
– Так точно, товарищ капитан!
– Уведи их, машина внизу.
Леденцов, этот, считай, пацан, взял обоих под руки и повел как миленьких. Гузь кряхтел, а Вячик плечо оглаживал. И не попрощались со мной.
Петельников подсел ко мне с хитрой ужимкой:
– Как самочувствие, Николай Фадеич?
– За еловую чурку меня держите? – надулся я.
– Что такое? – прикинулся капитан росомахой.
– Коли аса подложили, так про Серегу знали.
– Не знали, а подозревали. А ты вот как догадался?
Я рассказал про не туда вогнутый ноготь, про память свою дурацкую, только сегодня очнувшуюся. И так далее и в том же направлении.
– А ты как смекнул, капитан?
– Разные были соображения. Странным показались совпадения – два молодых парня, примерно одного возраста, одного роста, и оба работают по полсмены. Ну а когда один якобы сбежал, то глянули мы попристальнее на второго. Ты глянул, Николай Фадеич?
– Глянул.
– И что обнаружил?
– Ноготь.
– Это уже особая примета. А не заметил вмятые полосочки в волосах от ушей до глаз?
– Шрамы?
– Нет, от очков. Он же носил их по полдня. А не заметил красноты на верхней губе? Раздражение от клея, которым лепил усы. Ну и так далее.
– Зоркие вы ребята, – похвалил я, поскольку ребята они ушлые.
– Мы зоркие, а эти жулики умные. Ведь неплохо задумано, а? Не догадайся, что Сергей и Вячеслав одно и то же лицо, век бы не поймали.
– Не умные, а подлые, – подправил я. – Поскольку минус и плюс совместиться не могут.
– Ага, антилюди, – заулыбался капитан. – Да ведь вроде бы люди.
– Ты по своей работе обязан знать, почему идут на злоумыслие.
– Я и знаю.
– Ну и почему?
– Сегодня утром разбирался с одним грабежом… Напали на мужчину. Ценные книги в портфеле целы. Деньги целы. Золотые часы целы… А отобрали только импортные джинсы фирмы «Ливайс».
– Портки? – удивился я.
– Вот и ответ, Николай Фадеич, на причину, как ты говоришь, злоумыслия.
– Так какой ответ-то?
– Мещанство.
– Что за зверь? – спросил я, будто не слыхивал.
– Верно, зверь. Еду ему подавай дефицитную, одежду импортную, а работу престижную.
И капитан засмеялся так легко, будто и этого зверя он скоро отловит. Я тоже гоготнул от какой-то легкости и уверенности в своей и в нашей общенародной жизни. Что же касаемо дружбы, то здесь капитан от меня не отвертится. Таких людей упускать – жизнь не понимать. И сведу с ним моего сына Геннадия, поскольку воспитывать лучше всего на живых людях.
Попрощался со мной Петельников, пожелал скорейшего выздоровления, и только это вышел, как сосед мой задохнулся от судороги:
– Сестру мне, сестру!
Вызвал я кнопочкой блондинку и гляжу на своего стропаля с удивленной опаской, поскольку до сих пор ни на что он, кроме страха быть усопшим, не жаловался. Сестричка прибежала в одну секунду.
– Переведите меня в другую палату! – вдруг огорошил ее сосед.
– Что случилось? – спрашивает сестра, поскольку тоже в недоумении.
– Это ж не палата, а притон! Или тут явка какая? Этот Николай Фадеич неизвестно кто. Забинтованный больной оказался не больной. Бандиты прыгают на окна, драка на полу, капитаны, прокуроры, лейтенанты… Разве тут выздоровеешь?
– Больной, успокойтесь. Впуск посторонних прекращен, и теперь у вас в палате будет комфортная атмосфера.
И только она сказала про атмосферу, как дверь воровато приоткрылась, потом открылась и вошел мужик. Это бы еще ничего, но вошел и второй мужик. Пара мужиков – что пара башмаков. Да ведь и третий шагнул в палату, а коли три мужика – спору жди наверняка. Нет, не жди, поскольку и четвертый возник. Тут я подумал: где четыре мужика, будет пять наверняка. Он и втиснулся.
Пять человек переминались у двери, будто морозцем прихваченные.
– Во, и целая шайка пришла, – жалобно простонал соседушка.
10
Это была она, шайка, то есть моя бывшая бригада. Ребята собрали в палате все стулья и сели в ряд, как на собрании. Поэтому я перечислю их слева направо: Валерка-шинщик, большеротая верзила; Василий-моторист, плотный мужик; Николай-окрасчик, махонький да белобрысенький; Эдик-электрик, лобастый дипломат; Матвеич-плотник, хромой, но трезвый. Пять штук. Ну а Кочемойкина Петра не увидишь до утра.
Пока я справлялся с чувствами, застелившими мне видимость, они тоже не зря сидели: Василий вздохнул, Эдик кивнул, Валерка мигнул, Матвеич икнул, а Николай чихнул. Считай, минут пять мы приходили в себя.
– Чего ж ты не ввел меня в курс? – укоризненно спросил Василий.
– Неужели бригадой не справились бы? – поддержал Эдик.
– Я придумал такую штучку, которая током шарахает, – сообщил Валерка.
– Чего штучка… Взяли бы в руки по пустой бутылке и склад бы окружили, – не согласился с ним Николай.
– А если бы по полной? – уточнил Матвеич.
Гляжу я на ребят, и в палатной тиши в эти хорошие минуты вдруг затлело во мне незваное беспокойство. Много я с ними отработал, знаю их, как свой рабочий инструмент, изучил их и в труде, и в праздности… Вижу ребятишек глубоко и любовно… Но в то же время тревожно напрягаюсь: а чего я сейчас в них не вижу, чего в них не понимаю, чего о них не знаю?.. Что в этот момент, пока я гляжу и разговариваю, летит мимо меня? Ведь сколько бы я ни оглядывался на прожитое, всегда там находил ошибочное и мною упущенное.
– Как живешь, Василий? – спросил я голосом не мужским и не бабьим, а хрен знает каким.
– Отцом стану, – буркнул он самодовольно.
– Не забудь пригласить на крестины. Как ты живешь, Эдик?
– На курсах итальянского языка учусь, Фадеич.
– Кончишь – поговорим по-итальянски. А ты, Валера?
– Фадеич, я придумал, как обойтись без поршневых колец…
– Потом покажешь. А ты, Матвеич?
– С бутылками завязал окончательно.
– Хвалю. А ты, Николай?
– А я, Фадеич, рыбаком заделался, любителем.
– По крайней мере, День рыбака он празднует, – вставил Эдик.
– Помни, Николай, – подсказал я, – что День рыбака не только праздник для тех, кто ловит рыбу, но и для тех, кто ее ест.
– А как же, – встрепенулся Николай. – Вот попробуй…
Банка маринованной корюшки, им на столик поставленная. Эта банка как сигнальная ракета – ребята дружно зашуршали.
Василий, мать честная, приволок прямо на тарелочке круглый торт под названием «Фантазия». Жена, которая помнила наше приятное знакомство, испекла его специально для меня, как для пострадавшего. Все натуральное, включая буквы из варенья «Будь здоров!».
Эдик плюхнул мне на брюхо пачку журналов, и все иностранные. Одни картинки. Чтобы, значит, я не скучал. Господи, чего только не сфотографировали… И рестораны, и вертолеты, и спиртные бутылки, и собачки, и короли… Между прочим, много женского полу в купальниках. Смысла никакого, а глядеть приятно.
Матвеич вытянул из кармана чудище деревянное, им вырезанное. Для моего развлечения. Такая, скажу, физия – нос крючком, рожа торчком, а губы, между прочим, сложены противной трубочкой. Я эту страшилищу положил на столик мордой к соседу.
Валерка книжку принес, чтобы отвлечь меня от больничных думок. На обложке легковой автомобиль удлиненной формы. За рулем блондинка сидит с сигаретой в зубах. Хрен поймешь, про что книжка. Однако из багажника рука безжизненная свисает.
– Ешь, развлекайся и поправляйся, – сказал Василий.
Живут мелкие дурачки, как медные пятачки; бывают дураки средней руки; есть большие дурачищи, как последнего номера сапожищи. Три сорта. А видали дурака совсем без чердака? Это я про себя, поскольку екнуло у меня в мозгах, как искра в свечах. Осознал я, что в данный момент летит мимо меня, что я не понимаю и чуть было не упустил…
Сказанул капитану, что плюс с минусом несовместимы. А в элементарных частицах, а в аккумуляторах? И в жизни, как сейчас понял, вполне сливаются. Меня ударили, хотели убить, и лежу теперь в больнице – минус, минусее некуда. А ощущаю натуральное счастье – плюс. Кто ж мне объяснит, как они – смерть костистая и счастье серебристое – слились воедино?
– Ну, кончай тянуть резину – по рублю и к магазину, – намекнул Матвеич Василию.
Тогда Василий кашлянул в сторону, в макушку Николая-окрасчика, и сказал мне солидно:
– Привет тебе, Фадеич, от нашего директора.
– Как он, не затузел?
– Не затузел, если не только привет, но и письмецо шлет.
И Василий вручил мне конверт…
«Уважаемый Николай Фадеич! Наслышан о твоих подвигах на стезе борьбы с преступностью. Выздоравливай, и хватит заниматься ерундой – возвращайся в хозяйство и поднимай бригадное дело. И скажу прямо: я не согласен с мыслью, что незаменимых людей нет. Есть. Каждый человек незаменим. Каждый! Будь здоров. Жду».
Ну и подпись положенная.
Вот и еще момент жизни пролетел в свое время мимо меня. Директор-то глядит в самую подноготную. «Каждый человек незаменим». Что за этим? А за этим, видать, понимание двух сущностей, поскольку первую сущность, организм, хоть кем замени, а вторая сущность незаменима. И опять-таки намек на меня.
– Знаете, что пишет директор?
Ребята помотали головами несведуще.
– Предлагает мне должность своего заместителя.
Они переглянулись, конечно с мигалками.
– Да-да, с подобающим окладом, с персональной машиной, с секретаршей-брюнеткой и с чаем с лимоном.
Теперь эти стервецы заулыбались откровенно. Разгадали мою закавыку, которую я и не сильно таил.
– Фадеич, а мы ведь пришли по делу, – начал Василий, как самый весомый.
– А я думал, проведать.
– Само собой, но и по делу, – объяснил Эдик.
– По важному, – добавил Валерка.
– Только ты старое не поминай, – предупредил Матвеич.
– А то глаз из тебя вон, – пригрозил Николай.
Кочемойкина в свое время простил. Тихонтьеву простил. Вячику, как только его забрали, простил… Прощенному мною народу несть числа. А тут моя бригада…
– Фадеич, возвращайся, – тихо сказал Василий.
– По поручению директора предлагаешь?
– По поручению бригады, – набычился Василий.
– На какую должность?
– К нам, бригадиром, – уж совсем без уверенности промямлил Вася.
Напряглись ребята вроде спортсменов перед бегом. И какая-то сопящая тишина заползла в палату, будто компрессор только что сдох, но еще отдувается. Я тоже, видать, задышал, сдерживаясь, – хрен его знает, зачем я сдерживаю то, чего сдерживать никак нельзя.
– Басурманы, – наконец обозвал я ребят.
Они, эти басурманы, того и ждали – заулыбались и задвигали стульями. Но я ковал железо, пока оно было горячее:
– Мною тут думано… Тратим мы силы, время, запчасти на ремонт. Знай себе ремонтируем. А не пора ли думать о такой машине, чтобы поменьше ремонтировать?
– Пора, – кивнули и сказали вроде бы все разом.
– Предлагаю обратиться ко всем автомобилестроителям страны с подобным призывом и с открытым письмом.
– Ага, починчик, – потер руки Валерка.
Тогда я охладил их преждевременность:
– Но сперва я напишу книгу, ребята.
Как и ожидал, на бригаду пала молчаливая задумчивость. Но ненадолго – смешинка их пересилила. Правда, не откровенная, а тихосапистая, в подковырки ушедшая.
– О чем? – спросил Василий.
– «Как я ловил преступников», – объяснил ему Валерка за меня.
– Нет, – не согласился Эдик. – «Новые методы складирования».
– А может, «О вкусной и сытной пище», – подсказал Матвеич.
– Лучше уж «О вкусных и крепких напитках», – не отстал и Николай.
– Зря, ребята, ржете, один известный профессор это дело одобрил.
Как говорится, в зале произошло веселое оживление. У ребят губы до ушей, хоть тесемочки пришей.
– Соскучились мы по байкам, – на полном серьезе вдруг признался Василий.
– Стою под самосвалом, – начал Валерка. – Все есть: инструмент, запчасти, ветошь… А ремонта нет. Оказалось, Фадеичевой байки не хватает.
– Записал бы ты свои байки, – посоветовал Эдик. – Вышло бы десятитомное собрание сочинений.
– А мы бы их на макулатуру выменяли, – ухмыльнулся Матвеич.
– Без байки – что в бане без шайки.
Вдруг соседушка мой заюлил, как на шило наскочил:
– Расскажи им, как в тебя стреляли.
У ребят лица вытянулись, как у лошадей, увидевших овес.
– Сперва поведаю про книжную задумку…
Но спросить они не успели из-за шума в коридоре, после чего и дверь распахнулась. На пороге стоял мой туркообразный профессор со съехавшим на плечо галстуком и с бородкой, которая была расщеплена на отдельные волосинки, как вещество на элементарные частицы. А все из-за сестрички-блондинки, висевшей у него на шее, но не по поводу любви, а по поводу нарушения профессором впускного режима.
Он сверкнул очками, как озрыч, и спросил у меня хрипло, но громко:
– Все валяешься? Собрания проводишь? А в Тихой Варежке смерч все крыши содрал!
Я сел…
Сосняки
1
Я закрыл шаткую калитку, прикрепил ее к заборному столбику веревочной петлей и кинул взгляд на свое пристанище. Низкое, вытянутое строение, обшитое вагонкой и крашенное лет десять назад в теперь уже неопределимый цвет. Белесый шифер на крыше позеленел, будто пророс мхом. Длинная, какая-то пароходная труба того и гляди завалится…
Сейчас я не смог бы жить в избе на виду трудового деревенского люда, не смог бы обитать в домиках садоводов в перекрестии голосов и взглядов, не смог бы валяться на каком-нибудь знойном взморье среди игривых курортников. Я прыгнул в здешнее одиночество, как в воду, черно стоявшую где-нибудь под вечной тенью нависшего моста. Только тут, на отшибе цивилизации, в этом сивом домике… Одному, без людей, без жены, без приятелей, без газет…
Природу я знал по скверам, пригородным паркам да черноморским пляжам. И теперь окружавшие меня леса – захоженные, утыканные садоводствами и турбазами – казались тайгой, виделись новым миром, на который я смотрел удивленно. В нем желанная заброшенность и тишина. В конце концов, чужие миры, сколь бы ни были безмерны, всегда кажутся ничтожнее своих мирков. Но мой мирок лежал далеко – час езды на автобусе, два часа поездом… И меня начинало поташнивать, стоило вспомнить его – мой мирок.
Дорога рассекла песчаный бугор и пошла в метровой выемке. Сосны по ее сторонам встали, как взбежали на сцену; это впечатление усиливал папоротник – выжелтенный осенью, легкий, папиросно шуршащий… Я шел, не отрывая взгляда от этой бесконечной сцены, где вроде бы не шло никакого представления.
Но дорога выровнялась. Я свернул на одну из тропок, которые ручейками бежали в разные стороны. Под ногами сухо зашуршала трава, запотрескивали сучья, и вычурные папоротники стали похватывать меня за брюки. Утренний воздух, еще не вобравший топленой полуденной смолы, свежо шевелил ветки…
Звук, похожий на хлопок мокрой простыни, донесся откуда-то из чащи. Не выстрел. Мало ли звуков в лесу, мне неведомых? Их тут больше, чем в городе, – там ровный гул, на который не обращаешь внимания. А здесь крик грибника, упавшая шишка или стук дятла останавливают.
Но звук повторился. Теперь он стал ближе и определеннее – хлопали в ладоши. Видимо, перехлопывались грибники.
Я вышел на крохотную полянку. Посреди, невесть как забредшая в сосняки, стояла береза. От тени ли, от одиночества ли, но она была высоченной, под стать соснам, удивительно ровненькой и белой, будто ствол только что выкрасили. Ее разметанная макушка освещалась солнцем, отчего листья тускло блестели. А под ней лежала глыба сургучного гранита, плоского и теплого. Я сел.
Тут не хуже черноморского курорта. Сюда бы с женой, в нормальный отпуск, в спокойном состоянии… Но пейзажи и этюды потеряли для меня смысл – мне казалось, что красо́ты теперь не для меня. Вернее, курорты, пальмы и отели не для меня, а эти скромные березки и валунчики как раз для неудачников. Здесь можно тихо сидеть и размышлять о смысле жизни. Это ведь их хобби. Удачникам не до смысла жизни – они живут.
Я огляделся. Мое сознание вроде бы отлетело и воспарилось куда-то к серебристой макушке березы. И видело сверху понурого человека, сидевшего на теплом граните. Кто он, что с ним?
Мы привыкли смотреть на себя из прошлого – оттуда удобно сравнивать. Кем был и кем стал… Но теперь моей воспаренной душе хватило высоты птичьего полета, чтобы глянуть на меня из будущего. Не из далекого прошлого, а из далекого будущего. И она ничего не увидела, кроме понурого человека на теплом граните. Неужели я миновал свой пик, миновал свою точку кипения и дальше – замерзание?
Я вздохнул и погладил березовую белизну. Мне показалось, что на ствол уселся ровненький прямоугольник каких-то мелких букашек. Я привстал… Слова, написанные шариковой ручкой. Вернее, буквы вдавлены в первый, нежный слой коры, который можно отклеить, как папиросную бумажку. Стихи.
Слава вам, безмоторные
Две мои ноги.
Бегут дороги торные…
Веселые шаги!
Кто их написал? Хмельной лось? Впрочем, у лося четыре безмоторные ноги. Я обошел березу. Да тут не одно…
На встречу к соснам и туманам,
На встречу к белке и ежу…
Иду от радости я пьяным,
Что на земле своей живу.
Не хмельной лось, а хмельной грибник. От радости, что набрал корзину белых. Травоядный, которому хватает березки с лужайкой. Разумеется, я тоже любуюсь в отпуске пейзажами. Но в век генной инженерии, электроники и мегаполисов эти пейзажики стали лакомством, вроде десерта к обеду. Впрочем, они хороши для одиночества.
Мои леса дороже всех рублей,
Мои леса не для рвачей.
Ага, рвачей. Это не обо мне, которому и урвать-то ничего не хотелось.
– Как стихи?
Я вздрогнул и обернулся…
Под сосной в странной закостенелости стоял, как мне показалось, механический человек – длинная, худая, угловатая фигура вроде бы воткнулась в землю. Острое и вытянутое лицо – крепкое, будто вырезано из соседней красной сосны. Длинный и острый нос, годный для долбежки. Очки в железной квадратной оправе. Шапочка вроде брезентового колпачка. Выгоревшая куртка с медными пуговицами. Высокие сапоги с какими-то металлическими застежками. На согнутой руке висит топор с длинной ручкой. Справа привалился к ноге громадный мешок, слева сидит небольшая собачка, похожая на гималайского медвежонка.
Этого механического человека где-то я видел. В детстве, в сказке. Только на голове у него была не брезентовая шапочка, а железная воронка для смазки его суставов – чтобы не заржавели.
– Понравились стихи? – повторил роботоподобный человек нормальным мужским голосом.
– Не Пушкин.
– Конечно, не Пушкин, а я.
Он подошел, подтащив мешок, – собачка шла за его ногой как привязанная.
– Почему вы пишете их на дереве?
– Они о природе.
– На бумаге удобнее, – не согласился я.
– Нет, стихи не для бумаги – или в сердце, или нигде.
– Или на березе, – усмехнулся я.
– Или в песне, – серьезно добавил он, закидывая мешок за спину.
И мне показалось, что его рука несмазанно скрипнула. Собачка от этого скрипа, а может, от поднятого мешка свернула хвост колечком и быстро забежала вперед.
– Вам куда? – спросил он.
Я рассеянно глянул на сосны. Они стояли красноватой стеной. Под ними не было ни травы, ни черничника, ни кочек – лишь вереск. И солнце с воздухом, которые соединились в какой-то жидкий огненный дух, проникавший сквозь мой пиджак ласковым теплом.
– Что-то я сбился…
– Пойдемте провожу. Вы поселились на Старой даче?
– Да.
Собака засеменила впереди. Хозяин пошел за ней широченными шагами – в его мешке что-то похрустывало. Я поспевал за ними, не слишком уверенный, что они мне необходимы. Не глухомань же.
Он вдруг сбросил мешок и оглушительно хлопнул в ладоши. Собака остановилась – черная, патлатая, – вопросительно повернула морду. Мой спутник махнул рукой, задавая ей направление. Она кивнула и затрусила по новому пути.
– А слов не понимает? – удивился я.
– Черныш глухой.
– Почему?
– Нашел его в лесу полудохлым щенком.
– А как он попал в лес?
– Пришельцы бросили.
Я хотел было спросить об этих пришельцах. Но встреча наша случайна, идем мы до развилки, больше не встретимся… К чему и разговор?
Мы вышли на песчаную дорогу, на ту, рассекающую сцену-бугор. Потеплело настолько, что пиджак мне казался лишним. Ветерок свободно бежал сквозь сосняк, таинственно шевелил папоротник и обдавал нас. Казалось, смола возгоняется с коры и течет вместе с воздухом на дорогу.
– А как вы узнали, что я со Старой дачи? – все-таки повело меня на разговор.
– Пришелец, – бросил он, хрустнув мешком.
– Кто пришелец? – Я непроизвольно глянул в подступившую чащу.
– Вы, натуральный.
Его очки блеснули металлом, будто вместо стекол оказалась белая жесть. На острие топора играл неосторожный солнечный зайчик. Ломкий мешок лежал на спине безгрузно.
– Прилетел на «летающей тарелке», – усмехнулся я.
– Ага, – кивнул он.
Социологи утверждают, что в городе человек за день может встретиться с десятью тысячами себе подобных. На работе, на улице, в общественном транспорте… Поэтому я и уехал – от десяти тысяч. И в пустом лесу встретил одного, дурака. А дураков следует избегать. Тем более незнакомых, тем более механических. И что у него в мешке? Запчасти к самому себе?
– Я докажу, – пообещал он.
– Что докажете?
– Что вы пришелец.
Нет, он не дурак – он сумасшедший. Разгуливает по лесу с острым топором. Пишет стихи на деревьях да ловит пришельцев вроде меня. И в мешке у него не запчасти, а сушеный скелет такого, как я, заблудшего пришельца. Мешок просторный, найдется место и для второго.
– Я приехал на электричке, – неожиданно вырвалось у меня.
– Нет, ты свалился с зенита, – рассвирепел он от моего упорства, прижал ко мне свободное плечо и столкнул с дороги в сухое болотце. Его острая красная рука вонзилась в куст:
– Что это?
– Черника, – разглядел я крупную сизую ягоду.
– Гонобобель. А это что?
– Муравейник.
– А почему без муравьев?
– Переехали, – нашелся я.
– А кто вот полетел?
– Птица.
– Ясно, что не корова. Какая птица?
– Пернатая, – буркнул я и вышел на дорогу.
Поздновато мне сдавать экзамены. Да и кому? Знал бы этот стихотворец, сколько экзаменов принял я за время своего доцентства. Больше, чем он собрал грибов в этом сосняке.
– В лесу столько загадок, что будешь ходить тут всю жизнь и не отгадаешь, – сообщил он мне как ни в чем не бывало.
– Все загадки отгадываются, – ответил я, чтобы не молчать.
– Которые отгадываются, те не загадки, а ребусы. Хоть какой институт кончай, а коли в лесу не был, то ничего не знаешь. Я вот иду за ответами в сосняки.
– Наверное, в стихах? – рискнул я на шутку.
– Потому что в лесу делается все, что делается у людей. – Он не обратил на нее внимание. – Вон две сосенки встали бок о бок, тесно им, разъехаться бы, а то будут друг дружке жизнь заедать. А вон поросль тянется, через свое времечко наберет силу и стариков заглушит. А вот…
– Что у вас в мешке?
– Сосновые шишки для самовара.
– А вы кто? – спросил я на свою голову.
Мешок с шишками для самовара полетел на землю с таким скрипучим хрустом, что Черныш услышал. Мой спутник не то чтобы щелкнул каблуками, но сдвинул пятки и чуть изогнулся; его правая рука, описав что-то волнообразное – снизу вверх и опять вниз, защемила мою ладонь деревянной крепостью.
– Владимир Пчелинцев, сторож садоводства, монтер и рабочий лесхоза.
– Антон Викентьевич, доцент, – выдавил я, шевеля занывшими пальцами.
– Давай без отчеств и на «ты», – лес простоту любит.
– Давай, – развеселился я.
Кругом стояли сосны. И этот Пчелинцев, сторож и так далее, тут вроде сосны. Дитя природы. Собирает шишки и крапа́ет стихи. Знает ли он, что такое «доцент»? Да и разойдемся мы сейчас, как два встречных грибника.
– Вон мой дом. Пока, – облегченно попрощался я.
– Здорово мы познакомились, а?
– Еще бы, – заторопился я и сказал бездумно, как делал это в городе: – Заходи как-нибудь.
– Когда?
– Что когда?
– Зайти.
Я помолчал, осознавая последствия оброненных мною слов.
– Завтра.
– Во сколько?
– В двенадцать ноль-ноль.
Дураки любят определенность – абстракция их раздражает. И почему самовар надо топить шишками, а не елками-палками?
2
Я узнал, что в мире еще осталась тишина. Длинными вечерами можно было сидеть на понуром крыльце и слушать ее…
Далеко в сосняках кричали туристы. Где-то уже за сосняками изредка постанывала электричка. В саду шуршало, шипело, вздыхало… С барабанным стуком падал на крыльцо перезревший белый налив; от этого удара ли, от моего ли вздрагивания, крыльцо пошатывалось, как лодка на плаву. С темнотой я уходил в дом – слушать другую тишину.
Оказывается, в мире есть разная тишина. В доме она была космической, чуть жутковатой. Я уже не слушал – я прислушивался.
Внезапный грохот может испугать. Сильный шум мешает… Негромкие звуки настораживают… Тиканья будильника уже не замечаешь. Но у меня даже он не тикал. В доме ощутимо стыла тишина, казалось, что она имеет физическую плоть. И становилось не по себе: вдруг она лопнет и взорвется от собственного томления?
Мне ведь этого хотелось – одиночества. Но теперь я ужаснулся его силе, – никого нет, не с кем слова сказать, некого послушать… Это неестественно. Как же отшельники жили в своих пустынях? Ну да, с ними был бог.
Когда тишина начала, казалось, мешать дыханию, я включил свет. Но тусклой лампочке под пыльным матерчатым абажуром безмолвия не разогнать. И я врубил транзистор. Роками и дискоритмами распугал он тишину по углам. Я лежу и слушаю до полуночи, а потом, по въевшейся рабочей привычке, выключаю его. И тогда к тишине добавляется бессонница.
Странное это соединение – тишины со тьмой. Кажется, что тебя забросили в иные миры, где и звезд-то нет. И летишь себе. Я ворочался, кряхтел, считал баранов… Все делал, кроме одного – избегал вспоминать то, от чего уехал. Тогда уж наверняка не засну.
Часа в три ночи я прибег к последнему средству – к йоге. Растопыренно присел посреди комнаты – пятки вместе, руки на коленях, рот открыт… Поза ворона. А может быть, лотоса. Заглянул бы кто в окно – почти сорокалетний мужик сидит ночью на корточках с вытаращенными глазами и высунутым языком.
Не знаю, помогла ли йога, но в четыре меня сморило…
Проснулся от деревянного стука. Я прошлепал к окну и глянул на крыльцо. На крыльце стояло существо, спросонья мною не определимое. Остроносое, угловатое, зыркающее… Он, металлический. Я посмотрел на часы – двенадцать ноль-ноль. Металлические любят точность.
На одевание мне хватило минуты. Умывался я, уже впустив его в дом.
– Неужели спал? – удивился он.
– Бессонница, – объяснил я, раздумывая, чем бы его угостить.
– Вставать надо в четыре, с птицами.
Впрочем, зачем мне угощать? Кто он мне? И на кой черт приперся? Да еще с топором и опять с мешком, на этот раз пустым.
– Чайку дашь? – спросил гость с нескрываемой уверенностью.
Топор он поставил в угол, словно тот был хрупким инструментом; мешок расстелил на коленях – не пустым оказался мешок. Жилистая рука изловила там и вынула какую-то деревянную не то баночку, не то бочечку.
– Вот, медок.
Ну да, человек с фамилией Пчелинцев прямо-таки обязан ходить с медом. Теперь уж чаепития не избежать. В конце концов, этот тип не из моего мира и никак о нем не напоминает. Он вроде сосны из сосняков.
– Какой чай? – деловито спросил Пчелинцев, принимая чашку.
– Грузинский.
Ни индийского, ни цейлонского у меня не было. Да и вообще ничего не было, кроме хлеба, супа в пакетиках и карамели «Фруктовая». Потому что приехал я сюда в аварийном порядке, все бросив и на все наплевав.
– Значит, пьешь без травок?
– Каких травок?
– Зверобоя, мяты, жасмина… Да мало ли каких…
Я разглядывал его уже другим зрением, уже как своего знакомого…
Он снял куртку и оказался в рубахе с высоко закатанными рукавами – под коричневой кожей по правой кисти и бицепсу бежала туго натянутая вена. Острые уши были чуть оттопырены, словно их распирали железные дужки очков. Голова казалась маловатой для столь крепкого тела и сидела на длинной жилистой шее как-то прямо и прочно, будто ее навинтили. Весь он казался собранным, сделанным, свинченным…
Пчелинцев огляделся. В доме были четыре скрипучие комнатенки, которые я позакрывал и жил в одной, с выходом на крыльцо.
– Дом купил?
– Снял на месяц.
Он начал разглядывать мебель – грубо сколоченный стол, застеленную тахту, некрепкие стулья, насупленный шкаф.
– Сам сварганил?
– Разве не видно, что фабричные?
Его взгляд наивно уперся в транзистор.
– Сам собрал?
– Магазинный.
Теперь он смотрел на пачку книг, которые я таки приволок из города.
– Сколько твоих?
– Все мои.
– Сам написал?
– Сам купил.
И когда он уставился на клеточки моего пиджака, я раздраженно опередил:
– Нет, не ткал и не прял, а из магазина.
– На Байкале приходилось бывать? – не смутился он.
– Нет.
– На Камчатке?
– Нет.
– В Антарктиде?
– С чего это…
– А где ты был?
– Сочи, Алушта… В Заозерске, – вспомнил я городок, где проходила конференция по проблемам криминологии.
– И в лесах небось не бывал?
– Вот, приехал…
– Сколько тебе лет? – вдруг спросил он с недоумением.
– Тридцать восемь. А что?
– Что же ты делал тридцать восемь лет?
– В конце концов, у меня степень – кандидат юридических наук! – разозлился я.
В конце концов, я написал докторскую диссертацию, читал неплохие лекции по криминологии и имею печатные труды. В конце концов, кто он такой? Пень сосновый?
Я вздохнул, остывая. Спорят с равными, спорят с себе подобными. Кажется, я отступил от своего правила – с дураками и женщинами не связываться. Впрочем, он может быть и не дураком и не пнем, а цельной натурой, сумевшей затеряться в этих сосняках и не прикоснуться к цивилизации. Цельные же натуры всегда ограниченны, потому что они цельные.
И все-таки мне хотелось ткнуть его носом в какую-нибудь элементарную истину, ему доступную. Типа: «Времена натурального хозяйства давно минули». Я и ткнул ложечкой в мед – между прочим, очень душистый:
– Ты же не делаешь его сам?
– Пчелы делают.
– Не на твоем же подворье?
– На моем.
– У тебя что – свои пчелы?
– Неужто чужие…
Тогда я нашелся и стукнул ложечкой по деревянному бочонку:
– Посуду ведь дома не производишь?
– Произвожу.
– И этот бочонок?
– И его.
Я оглядел пузатые бока, текстуру дерева, выжженных мордатых медвежат, крышечку с кнопкой-пенечком… И вздохнул от нахлынувшей безысходности. Я устал от этого случайного человека, прямого и твердого, как корабельная сосна. А сосняки зовуще шумели за окнами – в них плавились янтарные смолы, пахло грибами и жила тишина.
– Верно сделал, что собрался в леса, – примирительно сказал Пчелинцев. – Человек должен жить в лесах.
– Почему же? – вяло спросил я из приличия.