355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Гагарин » Каменный пояс, 1976 » Текст книги (страница 5)
Каменный пояс, 1976
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 10:36

Текст книги "Каменный пояс, 1976"


Автор книги: Станислав Гагарин


Соавторы: Людмила Татьяничева,Петр Краснов,Василий Оглоблин,Александр Павлов,Сергей Каратов,Александр Лозневой,Владимир Иванов,Дмитрий Галкин,Сергей Петров,Кирилл Шишов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 26 страниц)

Но сегодня, на исходе декабря, Кирпотин был настроен более оптимистически: ректор улетел в столицу, имея твердое намерение довести дело до конца, а такому человеку он не мог не верить, и к тому же поток успешно сдавал последнюю сессию, вызывая одобрение специальных кафедр основательностью знаний и усердием взрослых, отвыкших от учебы людей. Некоторые из них были Кирпотину откровенно симпатичны, и среди них экстраординарный профессор находил успокоение своим нервам и заботам, встречая сочувствие и понимание. Он даже жалел, что скоро расстанется с этими угловатыми, прокуренными в заседаниях и на планерках, людьми, бронзовыми от постоянного пребывания на воздухе и недоверчиво скептичными во всем, что не касалось их личного, выстраданного опыта. Человек пять так и не сдали минимум задач, и он решал их с ними вместе, по шагам разбирая формулы и уравнения, и от этого они были ему еще ближе, как-то роднее, чем сотни, тысячи прошедших через его экзамен людей. Главный инженер треста Задорин так и сказал, грубовато-властно скрипя за узким для него учебным столом: «Вы, Николай Иванович, наш царь и бог. Хотите – помилуйте, хотите – голову с плеч… Но мы вам навеки благодарны. Теперь мы – сила…»

И Кирпотин с грустной улыбкой вспоминал проницательные, усталые глаза Задорина, измаянного уравнениями и собственным возрастом. Разве он сам, Кирпотин, не так же упустил свое в жизни и теперь пытается догнать упущенное? Разве справедливо, что годы уходят, как песок в воронку, и их нельзя повернуть вспять, как песочные часы, что, живя рядом с дочерью, он чувствует себя немощным стариком, бессильным понять стремления и желания юности.

Тут Николай Иванович, который сидел на табурете, подобрав ноги на перекладинку, и сбивал пружинкой крем для торта, остановил свое движение и тихо спросил жену:

– От Оли писем нет?

– Ты же знаешь, она не любит писать. Было одно в начале месяца и – ладно. Телеграмму тебе на Новый год пришлет – радуйся.

Жена чародействовала возле духовки, собираясь поразить гостей – Кукшу с супругой – многослойным тортом из песочных с орехами сочней. Торт должен был сутки стоять, пропитываясь кремом, и поэтому делался заранее. К отъезду Оли и ее раннему замужеству она отнеслась спокойно, как, впрочем, и ко всему, происшедшему с дочерью за два года… Встретила, полюбила.

Кирпотина поражала эта хладнокровность жены, ее нежелание выслушивать его опасения, недоуменные вопросы о дочери, которую он, оказывается, совсем не знал и ничего подобного не ожидал от девочки, воспитанной в ухоженной семье, такой способной в школе и даже талантливой в математике. Суетливые фразы мужа раздражали супругу, и она, может быть, храня в памяти свою, никому не известную юность, резко отвечала: «Дай ты ей перебеситься! Ведь она у меня после бабьего века родилась – как ей нормальной быть. И я не в пансионе росла…» И Даша Широкова, мечтательно закрывая глаза, уходила от Кирпотина в тайные дни молодости, влюбленности и отчаянного безрассудства…

IV

Терентий всегда мучался, закрывая месячные наряды. Обилие скрытых работ, утечка материалов, прогулы рабочих по причине выпивки угнетали его своей железной необходимостью все учесть, никого не обидеть и сдать подписанные бланки для строгой проверки в бухгалтерию правления. Ему казалось, что в работе мастера открывается необозримое поле для подвохов, нечистых махинаций и плутовства, чего он смертельно боялся. У него – мастера отдаленного, заброшенного в пустынную степь строительного участка, студента-заочника третьего курса и главы семейства – не оставалось никаких иллюзий на свою исключительность, какую-то деловую изворотливость или уменье выйти сухим из воды. Окруженный, как ему казалось, грубыми, недалекими людьми, приехавшими сюда ради крупных заработков или от неумения жить в порядочных городах, он держался, как за спасительный якорь, за свою честность, изводившую его необходимостью быть компетентным во всех вопросах снабжения стройки, ее технической документации и даже квалификации людей.

Больше года прошло, как они с Олей – мечущиеся, упрекающие друг друга в эгоизме, бездомные и с крохотным ребенком на руках – очутились здесь в Оренбургских степях, где на пологом холме, среди унылого ковыля и чернобыла, вырастало крутобокое, ракетообразное здание элеватора. Округлые цементные его банки темнели от осенних, почти полого идущих под ветром, дождей, торчащие штыри арматуры тоскливо пели во время вынужденных простоев в зимние недельные бураны, в мае не хватало привозной издалека воды, чтобы выдержать влажностный режим монолита, сохнущего под аспидно-жестоким солнцем.

Степь выгорала уже к июню, становясь подобно пегой короткой лошадиной шерсти на склонах холмов, и только в редких лощинах рек, в ивовых и ольховых уремах, зеленела листва, пели переливчатые соловьи и малиновки, вызывая у молодых людей горькое чувство обиды на жизнь, на раннюю взрослость и невозможность просто так, беззаботно побродить по земле, глядя в легкие перистые облака или на летящие в немыслимую даль самолеты. Жили молодые в полевом вагончике, утепленном штукатуркой на драни и земляной завалинкой, грелись от чугунной времянки с длинной трубой под потолком, на которой сушилось зимой детское белье – ползунки, распашонки, подгузники. На разговоры было мало времени: Терентий, смертельно осунувшись, зло занимался по вечерам, посылая работы с нарочным на ближайшую железнодорожную ветку, а Оля, умаявшись от стирки, глажения, доения козы Машки и прогулок с Настей, спала беспокойным материнским сном.

Была во всей их теперешней жизни какая-то обидная скрытность, недоговоренность, которая делала хрупкими их редкие минуты близости и согласия. Терентия особенно угнетала его незащищенность, резкие упреки наезжающего на пыльном газике главного инженера управления Кирьянова – мутноглазого, нагло-развязного, от которого пахло всегда «орчанкой», как здесь называли водку. Не вылезая из машины, Кирьянов окидывал взглядом медленно растущие емкости с брезентовыми пологами в зоне бетонирования, обивал прутиком грязные, не чищенные никогда сапоги, сопел, поводя широкими черными ноздрями с вылезающими кустами волос, и произносил: «Блох ловишь, студент? Зачеты сдаешь по почте?»

И когда Терентий начинал оправдываться, указывая на постоянную нехватку цемента, воды, на неисправность дробилок и подающих транспортеров, Кирьянов огрызался жестко и угрожающе: «А ты думал, это тебе интегралы решать? Тебе за что полевые платят? Крутись сам и чтоб ни трещинки. Понял? А люди сюда добрые не пойдут – девок нет. Одна твоя на сто верст…»

Злоба и усталость заливала глаза Терентию, он тоже принимался цинично и неуклюже ругаться с главным, потом они неожиданно мирились, переходя к открытому полевому стану и выпив привезенную Кирьяновым «орчанку», Терентий, не соображая, что-то подписывал, выбивал новых людей, оборудование, а главный, противно соля, бубнил ему в ухо: «Слушай бывалых людей, тетерев. Здесь не город – голимая степь, пугачевская…»

Терентий, действительно, неплохо получал в этой целинной степи, где с весны рычали моторы, чернели отвалы взрытой плугами земли, а осенью – в первую очередь на элеватор стало поступать литое зерно. И вот сейчас, к январю, он подписывал последние наряды на общестроительные работы, проклиная свои выпивки с Кирьяновым, считая на тяжелых канцелярских счетах тысячи рублей и тонны истраченных невесть куда материалов. Он решил немедленно покинуть этот буранный, суховейный край, как только приемочная комиссия облазит сорокаметровые пузатые банки, осмотрит раздаточные желоба и подъездные пути, с грехом пополам выведенные нанятым заезжим геодезистом. Собственная судьба с пятью тысячами в кармане рисовалась ему, конечно, в родном городе, в котором он сгоряча бросил дневное отделение, наговорил глупостей плачущей старенькой маме и кинулся очертя голову с не известным ему человеком вить семейное гнездо.

Что Ольга была за человек, Терентий поймет только позднее, окончив институт и действительно повзрослев, разъезжая корреспондентом промышленного отдела сначала областной, потом республиканской газеты. Он с удивлением и недоумением обнаружит рядом с собой верного, молчаливого доброго друга, способного не только терпеливо возиться с сопливыми, хнычущими ребятишками, стирать его измазанные сажей и мазутом клетчатые рубахи, но и по ночам печатать на старенькой машинке его то гневные, то восхищенные статьи, подбирать и сортировать многочисленные письма, жалобы, просьбы, которые потоком пойдут журналисту Разбойникову. А позднее, закончив заочно истфак университета, она станет его соавтором, внеся в его резкое, подчас желчное слово обаяние женской мягкости, сердечность и эрудицию мыслящего историка. И тогда, позже, обнимая ее мягкие, все еще молочно-прелестные плечи, в сумраке столичной квартиры, он будет, уткнувшись в ее душистые льняные волосы, с трепетным покаянием шептать: «Прости… Я тогда не знал тебя. Я был жестоким…»

Но сейчас, сидя в холодной, с замызганным шелухой полом, полевой конторке в собачьем, вывернутом наизнанку кожухе, в свалявшейся бараньей шапке, что лезла ему на глаза и мешала писать при свете тусклой пятидесятисвечовой лампы, он с каким-то мстительным злорадством думал о деньгах, которые он сам заработал, о свободе, которая ждет его впереди, о женщине-полудевочке, которая уловила его мгновенную слабость и стала ему обузой и угрызением совести. В нем, пересчитывающем смятые наряды и щелкающем костяшками счетов, все еще жил тот другой, жестокий человек, с которым он пытался когда-то бороться…

V

Зимнее солнце сверкало на зернистом снегу, на кристалликах гранитных сколов. На подъеме Артем останавливался, сдвигал шапку с прелого лба и, подняв палки, кричал: – О-го-го!

И горы отвечали медленным, запаздывающим эхом:

– Го-го-го!..

Отсюда, с вершины горушки, где стояла рубленная из ошкуренных сосновых бревен наблюдательная вышка, было видно далеко, километров на пятьдесят в каждую сторону. Ветер дул здесь сквозь дверные щели, наметая змейки снежной пыли у порога.

– Смотри, Лена, вон Таганай! – показал Артем на синеватую далекую гору, и, когда девушка, с грохотом поставив лыжи в угол и запыхавшись, подошла, он быстро поцеловал ее в яблочно-румяную, влажную от изморози щеку.

– Это что, ваша обитель? – недовольно отстраняясь, спросила Леночка. Она была в зеленой штормовке из полубрезента, во фланелевом лыжном костюме и в кокетливой ало-белой шапочке, из-под которой выбивались волосы.

– Да, мы с Тэдом здесь на первом курсе бивуак устраивали в новогоднюю ночь. Знаешь, классно провели время – елка в лесу, небо в звездах и тишина…

– Представляю, что вы здесь были не одни. Иначе как бы согрелись в таком леднике?… – и она посмотрела на струганые нары, щербатый стол и аляповатую надпись на фанере: «Берегите лес от пожаров». – Здесь же невозможно спать.

– Что ты, у нас великолепные спальники. Мне Семка достал, на гагачьем пуху. Да я сам лучше всякой печки, – и Артем снова привлек к себе девушку, пушистые соболиные брови которой доходили ему как раз до самых губ.

– Отстань, к чему было тащиться в такую даль, чтобы показать мне место своих пьянок. Не хватало бы еще надпись вырезанную показать, здесь были Тема, Тэд и… кто еще? Аллочка из драмтеатра? Или Людмилочка с педагогического?

Девушка устала от лыжного перехода, в который она пошла, уступая просьбам Артема встретить Новогодье одним, так, чтобы запомнить на всю жизнь. Она не любила выполнять чужие желания, привыкшая легко и убедительно доказывать логичность своих требований и замыслов. Но в этот раз она пошла, намереваясь, наконец, выяснить, когда же легкомысленный, вечно иронизирующий Тема намерен всерьез осуществить свои намерения. Ей не нравилось, что после объявленной помолвки прошло уже более года, а Артем оставался таким же ветреным. И даже позволяющим себе ухаживать в ее присутствии за другими девушками. Правда, это было на институтских вечерах, где Артем танцевал с другими, если Леночку приглашали. Но уже сам факт его шутливой улыбки, далекого поклона, приветствия не знакомых ей девушек приводили в гнев Леночку. Она бледнела, поджимала губы и, ни слова не говоря, начинала пробираться к выходу сквозь толпу танцующих, задевая чьи-то плечи, отталкивая приглашающие ее на танец ладони… И Артем, как ошпаренный, выскакивал вслед за ней, оправдываясь жалко и неубедительно.

Вообще, Леночка не могла понять – любит она или презирает Артема, так органично было для нее инстинктивное высокомерие к мужской слабости и житейской неприспособленности, скрываемой за бравадой похотливости. Эти черты она насквозь видела во всех мужчинах Орловых. Конечно, с другой стороны, Артем устраивал ее как партия, как человек, которому все легко дается в силу наследственных способностей и малости собственных требований к жизни. Она считала, что сумеет использовать его бесхарактерность и уступчивость в нужном направлении, но для этого нужно было стать прежде всего женой, иметь право что-то требовать, отдаваясь взамен…

А вот именно отдаваться раньше времени Леночке не хотелось. Не то, чтобы в ней жили предрассудки ее предков или кастовость, присущая евреям старых времен, – нет, никакой преграды в свободе поведения она не чувствовала и не могла иметь, с детства самостоятельная, обеспеченная родителями и повелевающая в среде подруг. Но в самом факте замедления событий, в постоянном увиливании и отшучивании Артема была та недоговоренность, которую сама Лена с отвращением называла: «Хочет сделать меня дурой…»

И эта мысль, что Артем исподтишка добивается цели, которую, быть может, не избегала бы и она, не будь навязана другим, – эта мысль приводила ее в ярость. Дома она часами продумывала, как побольнее и ощутимее надерзить беззаботному Темке, превращенному в сознании чуть ли не в развратника и сутенера, и выполняла это, как правило, в отсутствии собеседников, дрожа от гнева и задыхаясь. На людях она была мила, грациозна и остроумна, легко говорила на общие темы, мягко прижимаясь щекой к плечу Артема и держа его под локоток.

Самое удивительное, что Артем, казалось, не замечал мук девушки. Отгороженный от нее превосходством юношеской свободы, увлеченный то хитроумными задачами, то курсовыми проектами, то рисованием, он появлялся нерегулярно, предпочитая звонить по вечерам, оправдывался невпопад и путаясь в фактах, которые Леночка запоминала с точностью ЭВМ и хранила в памяти, чтобы метко выстрелить ими в нужный момент. На последнее посещение Богоявленского Лена буквально насильно напросилась, и это тоже тревожило ее, заставляя усиленно работать фантазию – обидчивую и циничную.

Словом, она нехотя, но втайне с расчетом, согласилась с Артемом на эту авантюру с лесом, избушкой и экзотической встречей Нового года под елью, чтобы поставить все точки над «и», знать, как и куда повернутся дальнейшие события, и, если удастся, подчинить его полностью своим обаянием, великодушием… но не больше. Любая другая мысль приводила Леночку к глухому сопротивлению, вскормленному молоком матери, вечными воплями в доме из-за лишней рублевки и тревожно-опасливыми взглядами отца на статную, сильную фигуру дочери, ее небрежно запахнутые дома полы халата, чавканье за сладким тортом или курицей. Нет, Леночка не могла даже в предположении допустить, что она может остаться в этом доме, среди нудных очкастых теток, оплывших и икающих после обеда, среди отцовских разбросанных по квартире выкроек, обрезок, картонных шаблонов. Нет, сделать ее обманутой дурочкой никому не удастся, даже Артему… В конце концов, она достаточно умна, чтобы найти себе другого. С ее ли красотой печалиться?

И она требовательно и серьезно посмотрела в глаза Артема, искрящиеся доброжелательностью и озорством.

– Ну, ты сразу напридумываешь. Какие Аллочки, какие Людочки? У меня никого не было!.. – Он с шумом сбросил на пол рюкзак, снял промокшие лыжные ботинки и пошевелил озябшими пальцами в носках.

– Конечно, печки бы не мешало. Давай я чай на спиртовке сооружу, идет?

По тому, как девушка не ответила, как обидчиво повернулась к нему спиной и принялась расчесывать свои пышные, немыслимо прекрасные волосы, он понял, что она упорствует и требует от него откровенности. Он втайне давно боялся этого разговора. Ленка была не из тех девчонок, что быстро и беззаботно сходятся, хихикают над твоими шутками, позволяют себе вольности, а потом так же легко забывают об интимном, неповторимом, таинственном, что связывает незримо мужчину и женщину даже после сорванного мельком поцелуя. За это он ценил ее и одновременно побаивался.

Действительно, он не был разборчив в своих знакомствах. В легкой, бездумной пирушке, потеряв голову и увлекшись доступностью объятий, он неожиданно обнаружил в себе ничтожного сластолюбца, чьи пальцы, не подчиняясь разуму, способны жить как бы сами по себе – подло и беззастенчиво, а тело падает к другому – мягкому и пахучему – словно притягиваемое властным магнитом. К тому же он остро чувствовал красоту – красоту обнаженной холмистой твердой груди, между ложбинок которой немыслимо сладко прикасаться губами; прелесть линий закинутых за голову рук, безвольный поворот нежной, струящейся к подбородку шеи.

Все это – неважно кому принадлежащее и мгновенное – кружило ему голову жаждой повторения, стремлением погрузиться еще и еще раз в благостное оцепенение. И хотя подлинной близости женщины Артем еще не знал, он чувствовал себя уже виноватым перед любимой за раннее прикосновение к тайне, которой она не ведала, за падение, которого он не должен был допустить, преклоняясь перед ее редкой красотой, сдержанностью и целомудрием.

– Ленка, я ведь люблю тебя. За что ты на меня злишься? – тихо сказал он и перестал качать насосик крохотной алюминиевой спиртовки.

– Любил бы, не издевался надо мной, – резко ответила Лена, расправляя на нарах пестрый спальный мешок с белым треугольником вкладыша.

– Ну что ты, разве я издеваюсь? Говорю же, честное слово, у меня никого нет и…

– И не было? – Леночка повернулась и снова беспощадно посмотрела в глаза Артема, которые тот в смущении опустил.

– Можно сказать, что не было… Да разве это сейчас важно? Пойми, – и Артем броском бросился к Лене, прижал ее упрямо отстраняющееся тело к себе, – пойми, что я люблю тебя и хочу, чтобы ты была моей. Это счастье, это немыслимое счастье – быть вместе, любить друг друга, уступать во всем…

Артем хотел сказать, что ради святости красоты он согласен уступить все, что имеет, – независимость, увлечения, даже мужскую дружбу, но Лена, смотря на него снизу и отталкиваясь от него ладонями в подбородок, ответила:

– То, что ты просишь, я не уступлю тебе. Ты должен быть моим и только моим…

– Ленка, – снова горячо и возбуждаясь зашептал он, – давай поклянемся здесь на верность, на вечную верность и честность… и… будь моей сейчас, а?

– Идиот! – оправившись через мгновение после натиска Артема, зло крикнула Леночка. – Ты что думаешь, я тебе театральная шлюха? Привык распаляться в любой конюшне – прочь от меня. Ты – бабник, как и твой папаша. О нем сплетен полный город, так ты и меня в свой полк зачислить хочешь?

Артем опешил. Он никогда не ожидал от нее такой взвинченности и лютой ненависти. Еще не понимая, он продолжал машинально гладить ее волосы, но она больно и хлестко ударила его по щеке: «Прочь, я говорю. Не умеешь быть человеком – отойди от меня». И с рыданиями упала на спутанный простынный вкладыш. Ветер, усиливаясь к ночи, гудел в щели, мерно качая деревянную, на стальных скобах, вышку.

VI

Известие о том, что Грачев снят с работы, принес Кирпотину Кукша, когда, опоздав на полтора часа, явился без жены, один, с нервически вздрагивающим подбородком и в наспех одетых, несуразных зимой, калошах. Кукша стоял в передней в натекших сиреневых лужицах и сбивчиво что-то рассказывал, называл имена, фамилии, какие-то ведомства и отделы министерства, в которых долго и с разными вопросительными приписками ходило утверждение необычных учебных планов, но всего этого обескураженный, побледневший Николай Иванович запомнить не мог. Он смотрел, как Кукша с облезлой лысой головой, склеротическими жилами на шее и впалыми сухими щеками шевелит дряблым ртом, и ему казалось, что он оглох, видит только артикуляцию рта декана – то презрительно кривящегося, то вытянутого в трубочку, то плоского, с трясущейся нижней отвислой губой. Дарья Андреевна нашлась быстрее всех. С подкрашенными ресницами, подобранная и помолодевшая в праздничном платье с ниткой жемчуга она вышла в переднюю, повелительно раздела Кукшу, утыркав его пыжиковую потертую шапку в шкаф, и скомандовала:

– Не вас сняли, что вы, как мокрые крысы, трясетесь! У всех Новый год. Где Эльвира Марковна?..

И когда Кукша бестолково уселся на край высокого стула за накрытым столом, где были расставлены шпроты, заливное, острый с хренчиком салат и буженина, она сунула ему в руки бутылку, велев распечатывать ее мужчинам, а сама исчезла. Кирпотин, сидя с другой стороны стола, понемногу обретал слух и уже слышал, как Кукша говорил о какой-то строящейся гигантской лаборатории на задах института, за гаражами и складами, о сотрудничестве Грачева с Задориным, однако и это никак не увязывалось в голове экстраординарного профессора. Прекрасная идея дать образование опытным, дельным людям никак не могла быть поводом к отставке, хотя и не совсем деликатного, но, в целом, энергичного и толкового ректора института. Кирпотин с недоумением вспоминал округлые, уверенные жесты Грачева, его решительный, властный тон, вызывающий у него в последнее время даже определенное уважение и зависть, и не приходил ни к какому выводу. Что-то не сработало в механизме инстанций, рассматривавших утверждение учебных планов, так честно, со знанием дела, составленных им, Кирпотиным, где-то не разобрались, увидели посягательство на букву закона и вот… Грачев пострадал. А он, Кирпотин, исполнитель и двигатель всего дела?..

– Может быть, были какие-нибудь финансовые нарушения? – с надеждой спросил он у умолкшего на мгновение Кукши.

– Что вы, Николай Иванович. У нас в институте две комиссии прошлый месяц были. Хоздоговора даже и то в балансе. Зарплаты, правда, не хватило, и мы брали в счет следующего квартала, но за это не снимают. Я же говорю – письмо кто-то написал. Из обиженных, а оно рикошетом в министерство вернулось. Разве бы Грачева сняли, если бы не письмо… Ведь устное «добро» было, а теперь – теперь разве получишь «добро», если так не сработало…

Кирпотин опять не понял, какое письмо сработало, а какое «добро» не сработало. Он вообще плохо разбирался в механике управления, чувствуя себя чужим и на кафедре. Вернулась Дарья Андреевна с супругой Кукши – пышной увядшей дамой в кружевном темном платье со следами пудры на полных, желеобразных щеках. Пальцы ее были в толстых золотых кольцах, которые, казалось, уже навеки не снять с фаланг, ибо они оплыли с обеих сторон – так кора дерева затягивает стальной обруч. Женщины засуетились, пригласили еще соседей – молчаливого озабоченного завлабораторией сварки и его жену – белокурую накрашенную хохотушку. Задвигались стулья, зазвенела посуда, упали на пол первые вилки, и уже понеслось к курантам время под стеклярусной чешской люстрой, на соломенных цветастых салфеточках, уложенных, чтобы не попортить полировку, и Кирпотин, оцепенелый и недоумевающий, выпил, не разбирая, сначала одну рюмку, зло обжегшую ему губы, затем после крепкого тоста завлабораторией – вторую, твердо помня еще, как выразительно каменно глядела на него с другого конца стола Даша.

Потом все закружилось у него в глазах, обычно четко фиксирующих детали: танцующий Кукша в подтяжках, с отвислым животом и блестящей лысиной, сердито и звонко говорящая что-то мужу блондинка с неестественно огромными ресницами и круглыми бляшками деревянных бус, по параболе свисающих у нее с наклоненной шеи, громадный, коричнево-шоколадный торт со свечами, которые все почему-то гасили, дуя вкось и нелепо оттопыря губы… Дальше он ничего не помнил, потому что глаза заволокло мглой, и он провалился куда-то вниз, неудобно и больно подогнув ноги.

Там, в небытии, перед ним отчетливо возникла короткая, со скрещенными на груди руками фигура, странно знакомая и вместе с тем непропорциональная в размерах головы и рук, покрытых гречкой крапинок на коже. Ослепительный нимб светил из-за яйцеобразной, с пельменями волосатых ушей, головы. Рот, сложенный для дутья в трубочку, сивый, бескровный дул на него со всей силой, и Кирпотин начал лихорадочно шарить вокруг, ища за что бы ухватиться. Но вокруг была абсолютно полированная, с блестящим эпоксидным лаком, поверхность, тоже до тошноты знакомая, и ноги заскользили по ней с ускорением, которое, очевидно, можно было высчитать, если определить массу тела и силу дутья, но он с ужасом понял, что забыл даже формулу инерциального движения и только, раскорячась и балансируя в воздухе руками, скользил, скользил, чувствуя, как звенят барабанные перепонки от ветра…

Вдали почудилось ему лицо его дочери – Оленьки – бледное, с отвислыми волосами и желтыми пятнами роженицы, и он хотел закричать ей, попросить помощи у единственного человека, которому отдал все, но не было сил на этом ветру произнести даже слова, и он только мычал, чувствуя, как разогреваются подошвы от трения. «Какой коэффициент скольжения?» – пронеслось в мозгу, и он снова провалился, сопровождаемый громким хохотом дувшего ему в лицо великана…

Приехавшая через десять минут «скорая» в лице студентки-медички и пожилого фельдшера констатировала кровоизлияние в мозг у профессора политехнического института Николая Ивановича Кирпотина, пятидесяти восьми лет.

VII

Они возвращались обратно тем же путем – вдоль отвесных, с обветренными меловыми выступами гор. Они не обращали внимания на то, что камни, нависшие над ущельем, похожи на лики древних египетских богов – плосколицых, с отбитыми носами и пустыми, как глазницы судьбы, впадинами, иссеченными дождем и снегом. Артем шел сзади, мерно и машинально упираясь палками в наст, сжав до ломоты зубы и сощурив глаза от искрящегося крупчатого снега.

Темно-зеленая фигура Лены мелькала впереди, то пропадая на спусках, то возникая на подъемах, затяжных и унылых.

Ему было стыдно, унизительно стыдно за случившееся. Проснувшееся сознание совершенного жгло ему сердце, и он изредка останавливался и жадно ел вкусный, с привкусом колодезной воды, снег.

Если бы все закончилось тогда, в минуту его напора, когда, полный иллюзий, он привлек к себе сопротивляющуюся Лену, или хотя бы чуть позже, когда она упала, плача, на смятый пуховый спальник, – он бы еще мог чувствовать себя прощенным в собственных глазах. Он бы оставался виноватым, пусть даже излишне смелым и резким в желаниях, но теперь…

Он тоскливо вздохнул, поправляя режущие лямки рюкзака, в котором, наспех уложенное, что-то бренчало, булькало, упираясь в спину острыми углами.

Нет, его унижение пришло позже, много позже, когда, наплакавшись, Леночка угрюмо встала, не глядя на него, сидящего на нарах, пошла к рюкзакам, долго вытирала лицо, меж тем как на спиртовке вскипел чайник, и ему волей-неволей пришлось его выключать. Они стали пить чай, пока еще не смотря друг на друга, потом, задевая нечаянно локтями, освоились, осмелели, и наконец Лена, не поворачиваясь, спросила:

– Сколько времени?

– Полдвенадцатого, – буркнул он, пережевывая приготовленный матерью пирог с мясной начинкой.

– Мы что, так и будем встречать праздник, поссорившись? – тихим, дрожащим голосом, помедлив, продолжала она, и он, удивленно обернувшись, увидел, что она смотрит на него какими-то особенными, ясными и ласковыми глазами. Он прочел в них, что прощен и помилован, по-прежнему любим и… даже… Тут Леночка проворно встала, вытащила из мешка бутылку шампанского, тяжелую, мутно-зеленую, в серебряной ладной головке, и подала ему.

– Открывай… Я не намерена мучиться целый год из-за твоей дурости.

Шальное ликование пронизало его тело, оно забилось в мелкой, трепетной дрожи, и когда они выпили из холодных эмалированных кружек, то, не сговариваясь, потянулись друг к другу, и губы их слились в долгом примирительном поцелуе…

…Черно-белый с зелеными пятнами елей мир природы простирался вокруг них. Вскрикивали, нарушая безмолвие, трефовые галки. Суетились вокруг заснеженных стогов воробьи. Временами шумно опадала с еловых лап снежная масса, и лапы долго раскачивались, словно махая им вслед прощально и примирительно.

IX

Грачев растирал в предбаннике чуть располневшее, медно-красное от жара тело. Приятно пахло ядреным квасом, и дубовым листом, и чуть нафталиновым ароматом мягкого шерстяного белья. Он посидел, массируя пальцами брюшину с первой залегшей складкой ниже пупка, поприседал на каждой ноге поочередно, с некоторой натугой соблюдая равновесие, потом споро оделся, набросил на плечи овчинный кожух и, звякнув кольцом низкой двери, вышел на морозный воздух.

Стояла тихая ночь. Между соснами, в разрывах заснеженных ветвей, мерцали колючие звезды. Изредка лаяла собака внизу, у плотины. Грачев, запахнув полы полушубка, жадно дышал всей грудью, ощущая, как исчезало нервное напряжение, ломота в висках, сменяясь приятной усталостью и предчувствием дремоты. Хлюпая галошами на босу ногу, он дошел до высокого крыльца пятистенка, где жил лесник Власьяныч, зашел в сенки, погремел ковшиком о ледяную корку ведра, напился и толкнул дверь в накуренную душную комнату…

Он уехал в Караидельку еще две недели назад, наспех сдав дела обескураженному апоплексичному проректору по науке Денису Стояновичу Тодуа, твердившему что-то потерянно и сокрушенно. Так как шла сессия и экзаменов на кафедре у него не было (Грачев уже несколько лет не читал лекций, отдавая студентов на откуп своим доцентам), то он мог с полным правом, находясь в межвременье, побыть в одиночестве вне института, избегая досужих разговоров и сплетен. Кроме того, он давно откладывал рукопись монографии о выплавке качественных сталей, а сроки договора с издательством поджимали, так что пауза между телеграммой из министерства и приездом комиссии, которая должна была бы установить факты превышения им полномочий и назначить преемника, была для Грачева кстати. Он увлеченно работал, исписывая в день по десять-двенадцать листов и затем, сплошь испещряя их пометками, мылся по вечерам в крепчайшей чистой бане Власьяныча и с иронией, которая так соответствовала его сегодняшнему положению, играл в дурака с лесником и его немой, пришибленной женой. Втроем, сидя под стосвечовой лампой в бумажном цветном абажуре, они пили чай с медом, вытирая пот со лба вафельными полотенцами с петухами, и Власьяныч изливал дорогому гостю-приятелю свои немудреные взгляды на бытие:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю