
Текст книги "Каменный пояс, 1976"
Автор книги: Станислав Гагарин
Соавторы: Людмила Татьяничева,Петр Краснов,Василий Оглоблин,Александр Павлов,Сергей Каратов,Александр Лозневой,Владимир Иванов,Дмитрий Галкин,Сергей Петров,Кирилл Шишов
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц)
Дарья Андреевна тоже беспокоилась, как там их дочь, впервые надолго загулявшая после выпускного, но она помнила свои белые ленинградские ночи, восторженные речи инженера Широкова, его бесшабашные, увлекающие замыслы – езду на паруснике по Финскому заливу, накрененные, гудящие от ветра мачты, соленые брызги и соленые поцелуи, и, чуточку опьянев, она готова была простить дочь за безразличие к родителям, за долгое отсутствие и детскую жестокость по отношению к отцу, торт которого Оля едва, на бегу, попробовала. «Разве мы не такими были, – думала Даша, – убегали от родителей в общежития, целовались с прыщавыми мальчишками. От этого не уйдешь…»
Она поддакивала сиявшему, как начищенный самовар, Власьянычу, которого очень занимала правдивость и чувствительность поэзии русской классики, в частности Некрасова, и все больше умилялась им.
Грачев же, в расстегнутой льняной прохладной рубашке, в старых спортивных шароварах, вовремя подливая опорожненные стопки и подхватывая на лету фразы, осуществлял функции тамады в этой своеобразной гулящей под открытым небом степенной компании, которой предстоял простенький преферанс по полкопейке, здоровый сон на свежем воздухе и долгая трудовая неделя – последняя до отпуска рабочая неделя институтского коллектива…
XIV
Артема в этот день занимал отнюдь не праздный вопрос – как добиться того, чтобы Леночка Шварц пошла с ним вечером на танцы в парк. Леночка нравилась ему уже давно, но почему-то избегала оставаться вдвоем, предпочитая шумные, дурашливые компании, бесконечные проходки по центральному городскому «бродвею», где фланировали франты в цветных рубашках с отворотами и в брюках, подметающих асфальт. Она могла говорить там о чем угодно: о модах, выкройках, о сногсшибательных кинофильмах и о том, кто за кого вышел замуж, и вся ее стая подруг-медичек вызывала у Артема волчью затаенную ненависть. Он терпеть не мог худосочных, вечно обиженных некрасивых девиц, которыми Леночка окружала себя, словно подчеркивая свою эффектную выигрышную фигуру, покатые плечи и небрежно-царственные смоляные волосы, распущенные до пояса. Артем считал, что Леночка нарочно дразнит его, заставляя скучать среди сплетничающих, вечно кому-то завидующих девчонок. Он поневоле слонялся за ней, покупая подругам пирожное в кафе или ненавистные кисло-сладкие соки с мякотью, рассказывал им анекдоты из студенческой жизни, и все ради того, чтобы под вечер, когда все изматывались от ходьбы, остаться хоть на полчаса с Леночкой, проводить ее до подъезда, и там, уже наедине, успеть прочитать ей пару только что вычитанных стихов или рассказать, куда они собираются летом с Терентием и Мишкой Козелковым. Артем надеялся увлечь Леночку идеей похода на байдарках по реке Белой, в самом сердце горной Башкирии, где навалом рыбы, неисхоженных пещер и где можно загореть и накупаться не хуже, чем на Черноморском занюханном пляже где-нибудь в Сочи или в Афоне. В мае друзья уже обновили две только что купленные байдарки – одну Артемову, другую Мишкину, и Артем взахлеб рассказывал девушке о горных перекатах, о липовых цветущих уремах, где пели, как оглашенные, неистовые соловьи, о настенных рисунках, найденных ими при свете самодельных факелов в глубине Амангельдинской пещеры… Они сняли тогда с Мишкой киноочерк, к которому Тэд написал остроумный добротный текст, и этот фильм обещали вот-вот показать по телевидению, на что Леночка шутливо иронизировала: «Его держат, чтобы вырезать кадры, где ты, Тимочка, бегаешь в плавках маминого шитья по мерке твоего папеньки…»
Конечно, Леночка, как соседка, знала многое о семье Орловых, но зачем намекать, что папаша – старорежимный потешный мужик, не знающий, с какой стороны подойти к купальне, и предпочитающий домашнюю пижаму любым вылазкам на природу.
Сегодня Артем хотел рассказать Леночке и о вчерашнем визите Богоявленского, о котором он успел прочитать в киноэнциклопедии и даже выучить его роли в знаменитом ФЭКСе и в «Кирпичиках», где старик играл молодого нэпмана – глуповатого и наглого буржуйчика с жестами немого актера. Словом, ему было о чем поговорить с Леночкой наедине, но как заранее отшить вездесущих подружек, которые, небось, с утра засели в квартире у Шварцев, дуют растворимый кофе и стрекочут о Брижитт Бардо, о Софи Лорен и прочих звездах…
Артем долго возился перед зеркалом, бриолиня прическу, меняя галстуки и подбирая брюки, наиболее облегающие его узкие ладные бедра. Что и говорить, Леночка обожает модных парней и чуть что не так – примется колоть ему глаза вышедшим из моды поясом или пенсионерскими отворотами на брюках. Ладно, мать понимает сына и охотно дает ему дензнаки на ателье, где работает тот же Шварц, принимая клиентов строго по выбору и предпочитая получать плату не через кассу. Подумаешь – закройщик первого класса, нос воротит, если принесешь ему перелицовывать тройку… Небось в войну рад был всему, а теперь важничает… И Артем сердито выдернул из штанины белую нитку, которой был прихвачен матерчатый лоскуток с намелованными цифрами, написанными корявым шварцевским почерком.
Потом он набрал номер Леночкиного телефона и конечно же услышал, как в трубке, поднятой Шварцем, раздались отдаленные женские взвизги и хихиканье.
– Мне Лену можно, Арон Борисович? Добрый день, это я, – и он провел языком по сразу обсохшему небу.
– Ну как, молодой человек, моя работа? Вам понравились накладные карманы?
– Конечно, Арон Борисович, это шик. Я вам так благодарен… И так быстро…
– Благодари Леночку. Вот она сейчас подойдет… – и Шварц что-то принялся быстро говорить, но уже не в трубку, а в сторону, из чего Артем мог только уловить «обязательно с левой стороны… скажи, что это гениальный артист»… Но он и так уже догадался: Шварцы собирались на Мееровича – пианиста-гастролера, на которого отец уже неделю раздавал билеты знакомым. Этот Меерович только что вернулся из Америки, и все местные ценители жаждут на него попасть, рассказывая небылицы об его искусстве. Артем мгновенно возненавидел этого Мееровича, отсиживавшегося сто лет в эмиграции, и теперь не дающего ему хоть раз сходить с Леночкой на законные танцы…
– Алло, Темочка, привет! Ты в курсе, что я консультировала папу по части твоего туалета?
– В курсе, – буркнул Артем, – у тебя опять эта кодла? А я тебя на танцы хотел пригласить, как человека, а ты… Опять, что ли, на концерт с предками пойдешь?
– Темчик, это же Меерович. Он играет сонаты Скрябина. Стыдно быть таким неотесанным. Все говорят…
– Ну и иди со своими мееровичами, я себе чувиху сам найду.
– Не говори пакости, Тема. Ты ведь хочешь, чтобы я пошла с тобой в поход, да?
– Ты меня на походе не покупай. Хочешь – иди, а не хочешь – мы и сами прокормимся. Там бараньи шашлыки, знаешь, – пальчики оближешь…
– Темчик, мы об этом поговорим с тобой на концерте. Закрытие сезона, будут все знакомые; не упрямься. Принеси нам билеты в седьмой ряд, места с третьего по восьмое. Договорились?.. – голос Леночки стал нежным, обещающим, каким она всегда разговаривала с Артемом, уговаривая пойти с ним на тоскливые для него мероприятия, и Артем сдался, словно увидев, как горят пленительным властным огнем Леночкины глаза, как капризно и мило морщит она верхнюю пухлую губку рта, которую он только на той неделе робко и страстно впервые поцеловал.
XV
Терентий сидел на берегу озера в плавках, обхватив руками ноги и положив голову на жесткие, в ссадинах и шрамах, колени. Солнце уже садилось за его спиной, и длинные тени падали от тополей на песок, на зеленые метелки прибрежных камышей, и только мутно-желтоватая вода озера, насквозь прогретая лучами, еще горела ровным теплым солнечным светом. С той стороны, из-за высоких мартеновских труб, дул предвечерний ветерок, шевеля его длинные сохнущие волосы, охлаждая горячий чистый лоб.
Белокурая девичья головка, похожая издали на диковинный цветок, виделась издали в чуть рябимой ветром воде озера, и сердце Терентия горестно и остро сжималось, когда оттуда, с воды, поднималась тоненькая, с крошечной кистью рука, приветливо махая ему и снова опускаясь в ленивую воду.
«Как это произошло?..» – думал Терентий, не отвечая на жесты девушки и только пристально, до рези в глазах, всматриваясь в качаемую на воде кувшинку головы, еще так недавно лежавшую на его предплечье и такую неожиданно дорогую, щемящую душу жалостью и трогательной прелестью к себе.
Он смутно помнил, как поднял с земли обмякшее безвольное тело девушки, как спрашивал ее, чем может помочь, а та только мотала спутанными льняными волосами и размазывала по щекам слезы пополам с кровью. Он вытер ее лицо платком, смоченным в чае, который еще оставался в бутылке, поднял с земли и, положив руку девушки на плечо, попытался помочь ей идти в сторону города.
– Нет, нет, только не туда, – сдавленным голосом проговорила она, и снова слезы показались у нее на ресницах.
Тогда он потихоньку повел ее в сторону сада, откуда только что возвращался, и через полчаса они прибрели к крохотному деревянному домику в тени отцветших яблонь, вернее, не домику, а будке с одним застекленным окошком, шиферной односкатной крышей и низким крылечком в две ступеньки, возле которых мощно росли посаженные матерью душистые горошки, георгины и резеда. Здесь, в сухой полутьме пыльного полужилища-полусклада садового инвентаря, среди лопат, леек и оцинкованных, мокрых еще с утра, ведер, стояла низкая продавленная тахта, вывезенная в прошлом году с их квартиры, на которой, утомясь на солнце, обычно отдыхала с влажной тряпкой на лбу мать Терентия. Протертые подушки с вышивкой и пара старых вигоневых одеял лежали на тахте, куда, обессиленно и благодарно улыбнувшись, рухнула измученная бледная девушка. Ее звали Оля, и больше ничего не рискнул у ней выспрашивать Терентий. Матовое, в подтеках и ссадинах молодое лицо было удивительно красивым: правильный разрез глаз, нежные шелковистые русые брови, чуть сросшиеся на переносице, прямой, чуть вздернутый нос с розовыми шевелящимися от глубокого забытья крыльями ноздрей, мягкий пушок над верхней шафрановой губой, открывавшей мелкие, с зазубринками, плотно выросшие передние зубки, похожие на кроличьи. Бледно-розовые, как морские раковины, уши, вокруг которых солнечным, попавшим в щели домика, светом горели пушистые, тонкие волосы, синяя, отчетливо видная под кожей, жилка пульсировала на виске, измазанном при падении и теперь в оставшихся следах угольной пыли. Все это было необыкновенно пленительно, вызывало желание провести ладонью по заплаканному, истомленному лицу, ощущая свежую теплоту губ, легкую испарину шеи и сказочную прохладу приоткрытой, доступной, верхней части груди. Терентий не выдержал и прикоснулся пальцем к красноватому родимому пятну в ложбине между выступающих тонких ключиц. Это было глупо и неожиданно для него самого. В тот же миг девушка доверчиво посмотрела на него, и ему страстно захотелось ее поцеловать…
Сколько раз, борясь с чем-то нехорошим в себе, тайным и бесстыдным, Терентий клялся, что никогда без любви не поцелует, не подойдет ни к одной из женщин, властно влекущих к себе его молодое, сильное, подчас мутящее разум, тело. Он считал, что изменит самому себе, предаст ту священную, называемую про себя «Она», к встрече с которой готовился всю короткую юность, читая будоражащие воображение книги Тургенева и Бунина, вглядываясь в полотна Ренуара или Коро. Особенно он любил Коро – его картину «Купальщица», где в зеленоватом сумраке леса стояла возле озера обнаженная женщина с певучими линиями торса, длинными жемчужно-бирюзовыми бедрами и узкими, неправдоподобно тонкими лодыжками, несущими на себе всю стройную колоннаду живого пьянящего тела. Она прижимала правой рукой фосфоресцирующую в сумраке грудь с крохотной алой маковкой соска, и взгляд ее остановился на холодной, темнеющей воде омута, где плавали желтые кувшинки и размытым пятном отражалась ее нагота. Что она собиралась делать? Купаться – одна? В этой страшной одинокой воде? Расставаться с миром, ощущая в себе робкое шевеление завязавшейся жизни? И поэтому так беззащитно-доверчиво прижимала набрякшую, упругую грудь, словно прося прощения за невозможность материнства.
Воображение изматывало Терентия, и он отходил с каким-то молитвенным настроением от этой картины в Москве, где люди толпами валили по залам, листали старые пожелтевшие справочники, словно обретая что-то совсем забытое, канувшее в вечность и теперь чудом воскресшее в нетленной вечной красоте…
И вот сейчас Терентий, поцеловавший незнакомую ему дотоле девушку всего лишь из мгновенного порыва жалости и сострадания, сидел на берегу озера. Здесь он еще мальчишкой учился плавать и когда-то с трепетом ждал, что когда-нибудь он покажет всю свою силу мышц, проплывя мастерски «дельфином», выбрасывая сильные руки и волнообразно изгибаясь в воде, ударяя сомкнутыми ногами в ее струящейся глубине. Ждал – и дождался… Только не было у него желания подняться, пройти босыми ступнями по свитому ветром песку, охладить пышущее от возбуждения тело…
А девушка по имени Оля, так ласково ответившая ему на невольный порыв, уже русалкой плескалась в озере, замочив волосы и махая ему издали хрупкой ладошкой… Да, он, действительно, не имел права…
ЧАСТЬ ВТОРАЯI
Прошло два года. В двадцатых числах декабря в малогабаритной квартире на две комнаты беседовали в низких, с широкими удобными поролоновыми спинками креслах два человека – приехавший в город с полгода назад кинорежиссер Богоявленский и архитектор-пенсионер Серебряков. На низеньком столике пыхтела никелированная кофеварка, стояла плетеночка с печеньем и пиала с вареньем из лесной земляники, от которой душисто и приятно пахло. Старики беседовали не торопясь, откровенно и вежливо, как люди, прожившие бурные годы и знающие цену этому немудреному уюту.
Раздался звонок, и Богоявленский легкой походкой лыжника и бегуна, чем он непрестанно гордился, пошел открывать. В дверях стоял Артем, немного смущенный тем, что явился в сопровождении Леночки. Красивую девушку давно мучило любопытство от разговоров об антикварном старце, снимающем пятый десяток лет кино, обходительно-галантном с женщинами и необыкновенном рассказчике.
Она упросила Артема взять ее в гости, хотя тот вовсе не собирался засиживаться у Богоявленского: шла зачетная сессия, и надо было решать задачи по сопромату, еще более сложные по объему, чем двойные интегралы на первом курсе.
Артем уже впрягся в институтскую лямку, с удовольствием занимался в студенческом научном кружке и теперь решал задачи на конкурс, освободивший бы его от дальнейшего экзамена. Сегодня он принес давно обещанные рисунки пером для режиссера, по просьбе которого он рисовал ветхие здания города. По его мнению, рисунки удались, и только поэтому он согласился идти в компании Леночки.
– А, племя молодое, незнакомое! Прекрасно, что вы зашли. Нынче рождество – послушаем вместе парижскую мессу…
Старик подтянулся, глаза его молодо заблестели, он бросился суетливо помогать Леночке снять изящную шубку.
– Темочка, Леночка, как чудесно! Я-то как соскучился по вас, – приветствовал их Серебряков, вставая и уступая кресло девушке.
Он залюбовался ее здоровой, чистой красотой, густыми черными волосами, аккуратно прибранными и заколотыми серебряной заколкой. Ей шло и темно-вишневое шерстяное платье с витым пояском, с рукавами, чуть выше локтя открывавшими ее белые, полноватые руки, и кокетливые сапожки из замши с блестящими замками и пряжками.
– Вы прямо вылитая суриковская красавица, – подхватил тему Богоявленский, – помните, в «Боярыне Морозовой» Урусова стоит? Вы, Леночка, мне ее напоминаете.
И он поспешно налил девушке из кофеварки ароматную коричневую жидкость.
– Я вам рисунки обещанные принес, Павел Петрович. Вот… – Артем подал старику папку с красиво вычерченной виньеткой.
– Старинные здания – это моя слабость, коллега. Вы говорите, ваш город молод. А он ведь прелестен в своей безыскусной старине, уральской кержацкой архитектуре…
– Какая это архитектура. Купеческий модерн конца девятнадцатого века, – отшутился Серебряков, всегда в душе скептически относившийся к показной любви к патриархальщине, хотя и сам собирал раритеты прошлого.
– Ан нет, тут я с вами в контрах. Вот полюбуйтесь, какой шедевр мы с Темой отыскали. В ваших переулочках Заречья чего не сыщешь… – И Богоявленский вытащил белый картон, на котором был тщательно прорисован тушью двухэтажный особняк с балконом, кирпичными стенами и декоративными коронками парапета на крыше. – Какая прелесть, симфония узорного кирпича и чугунной вязи! Взгляните, Леночка, сорок три вида кирпича мы насчитали в этом купецком особняке с Артемом. И звездчатый, и ромбический, и полукруглый! Разве сейчас такое сыщешь? А вот природный, грубо рубленный гранит в доме! Какие массивные арки окон, замковые глыбы! Какая узорчатость крыльцовой консоли!
Богоявленский снова чуточку переигрывал, и Артем это чувствовал. Но ему было приятно, что режиссер хвалит его работу, его кропотливый труд – рисунки, из которых уже можно было подумать – не составить ли целый альбом. Серебряков, бегло просматривая листы, бросал изредка замечания: – Тут штриховка у тебя, сосед, лишняя. А здесь нафантазировал, этот фасад жестче, лаконичнее… Но в целом, любопытно. Надо при случае подсказать главному, может, устроит выставку в «Горпроекте»…
– Вы согласны, это надо замечать? Это надо ценить и сохранять. Дудки, что архитектура есть только на Новогородчине или в Ярославщине. Гармония была присуща творениям прошлого повсеместно… – наседал на Серебрякова воодушевленный режиссер.
– Вас послушать, и все городские галантерейные магазины надо объявить памятниками зодчества. Были у нас миллионеры Якушевы, любили модерн в начале века…
– А что, ваша галерея – это классический модерн. Одна лестница на второй этаж чего стоит. Не цените вы, профессионалы, творчество ваших предшественников, не цените!
– Сомневаюсь я, Павел Петрович, что купцы понимали толк в искусстве. Город барышников и коннозаводчиков требовал показухи, вот на показуху и лепили то амурчиков под потолок, то капительку с акантом. Какая уж тут красота…
Артем молчал, внутренне не соглашаясь с Серебряковым, которого всегда любил и ценил. За время работы над рисунками он по-иному понял красоту скромных городских домов с незатейливой резью наличников, с затененными от тополей дворами, мощенными плоским камнем. Ему стала понятна особенность облика почти каждого строения прошлого, чего он не мог сказать, к огорчению, о современном, супериндустриальном строительстве, загромоздившем унылыми коробками пятиэтажек пространства снесенных кварталов. Но Артем полагал, что сердце его обманывает, что где-то есть иная, ведомая, быть может, Серебрякову правда красоты современного строения, ибо не может быть, чтобы сложная инженерная наука, в которую он погрузился так доверчиво и искренне, была создана только ради цифр, ради голого расчета и многочисленных формул. И ему еще острее захотелось войти в приотворенную дверь инженерного дела, чтобы понять и примирить в самом себе эти противоречия.
Леночка внимательно слушала полемистов, ревниво воспринимая то, что относилось непосредственно к Артему. В общем-то она хотела, чтобы ее избранника хвалили, но в то же время не забывала запоминать колкие критические фразы в адрес его художничества, ибо сама она полагала, что Артему нужна вовсе не живопись, а математика. Она уже видела в нем научного работника, не импульсивно-доверчивого, а наоборот – самостоятельно-сдержанного, степенного, каким в ее воображении должны были быть ученые, и потому с неприязнью воспринимала преувеличенно дружеский панегирик Богоявленского. Сам старик – как феномен – ей показался забавным, в нем было нечто противоположное тому укладу порядочного расчетливого дома, в котором девушка выросла. Он был как фейерверк – яркий, разноцветный, но недолговечный. Как он прожил свою жизнь? В скорых иллюзорных увлечениях? В житейской неприспособленности? В легкомысленном рассеивании по мелочам собственного таланта? И Леночка снова представила себе Артема непременно на высокой кафедре в большой аудитории…
II
В беломраморном, с пурпуровыми рядами кресел зале МГУ заканчивался трехдневный конгресс металлургов. Убеленные почтенными серебристыми сединами ученые в строгих костюмах, в белоснежных сорочках с твердыми отутюженными воротниками неторопливо уточняли предложенную президиумом резолюцию конгресса, определяющую на несколько лет вперед пути развития качественной металлургии мира. В зале стоял ровный, умеренный гул, в котором слышалось шелестение лощеной бумаги, щелканье переключателей переводчиков и разноязычные восклицания.
Профессор Грачев, откинув полированную доску, служащую крохотным удобным столиком, быстро записывал дополнения, даваемые японскими коллегами из всемирно известной фирмы «Тодзио», которые звучали сейчас в наушниках на английском языке. Он переводил их сразу, скосив чуть вопросительный взор на своего аспиранта Зданевича, контролировавшего правильность текста по английскому офсетному буклету с яркими рекламными снимками, розданному участникам конгресса только что в перерыве. Грачев, скользя золотым пером по бумаге блокнота, с удовлетворением и азартом убеждался, что предсказанные им несколько лет назад прогнозы сбываются. Японцы уже пустили стотонные конверторы на кислородном дутье с осевым вращением, ловко обойдя действующие американские и советские патенты за счет незначительных изменений схемы разливки. Невиданный рывок, совершенный ими за последние три года, опрокидывал все представления об этой крошечной островной стране, как второразрядной державе в мире стали. Не имея собственной руды, угля, флюсов, они давали баснословно дешевую сталь высоких прочностных показателей, о чем взахлеб расписывал их добротно сделанный буклет с улыбающимися рекламными старцами возле желто-лимонных ковшей, Одного из творцов, запечатленного в пластмассовой оранжевой каскетке и в скромном синем рабочем кителе на снимке, Грачев знал. Это был Токаси Оно-сан, профессор и директор фирмы «Тодзио», умело сочетавший в себе качества дельца и ученого. Совладелец трех десятков металлургических заводов сейчас приятельски улыбался ему из соседнего ряда, показывая пальцами, что им, партнерам по науке, есть о чем поговорить после финиша конгресса.
Грачеву, чьи лицензии в прошлом году были куплены наконец после долгих торгов и взаимных уступок рядом шведских, японских и итальянских фирм, тоже хотелось вплотную познакомиться с подвижным, улыбающимся японцем, на лацкане пиджака которого среди прочих, виднелся скромный, чуть аляповатый значок его родного города. «О, колоссально! Раскислители профессора Грачева – это наш двойной секрет, – похлопывал его при первой встрече Токаси Оно-сан, – дубль-секрет…» И японец, блестя роговыми очками и матовой обтягивающей скулы кожей, откровенно улыбался, вызывая у Грачева смешанное чувство опасения и польщенного самолюбия.
Секретарь конгресса, жердеподобный англичанин с длинным лицом и тусклыми платиновыми коронками, долго зачитывал тексты поправок, держа вытянутый палец в знак внимания, потом уступил место председателю академику Страбахину, от имени советской делегации поблагодарившему гостей за участие и коротко пригласившему желающих поехать на экскурсию по заводам и фабрикам и примечательным местам столицы. В конце он сказал, что материалы конгресса будут высланы участникам не позднее чем через две-три недели.
– Вот это темпы! – не выдержав, шепнул шефу Зданевич, имея в виду, что в институте печатные сборники «варились» по году-два. – Это же надо перевести, отредактировать, дать иллюстрации!..
– Столица все может, Юра, – захлопывая блокнот, отпарировал Грачев, – ты лучше скажи, в министерстве был? Как с нашей программой?
Юрий Викторович Зданевич на внешний вид был тщедушный человек, с впалой грудью, белесыми, красноватыми от занятий в библиотеке, веками, оттопыренными ушами на стриженной ежиком голове. Однако в нем скрывалась редкая способность входить в контакт с людьми разных возрастов и положений. Умел хитростью, льстивостью возбудить к себе доверие людей, учить их «уму-разуму», понося огрехи академической чистой науки, ее оторванность от жизни. Причем Зданевич охотно соглашался, подсказывал досадные примеры, сетуя на собственный, незначительный, якобы, опыт в этой отрасли.
Производственники свысока благоволили к такому «книжному червю», который «по оплошности» снабжал их вычитанной идейкой или простодушным советом. Зычным цеховикам претила обычная самоуверенность деятелей от науки, Зданевич же тихо «обвораживал» их своим самоуничижением, с полгода-год будучи их желанной дойной коровой по части придумок. Потом, под налаженный контакт, появлялся Грачев или его сотрудники, и оказывалось, что внедрение было частью общей институтской тематики, и заводу следовало бы раскошелиться, оплачивая авторские права, но лучше – и тут все соглашались – лучше идти на крепкий контакт с наукой, столь славно оправдавшей себя даже в малом.
Поэтому именно Зданевича взял с собой на конгресс Грачев, поручив ему довести до конца деликатное дело подписи и утверждения учебных планов потока, фактически существующего два года. Была, правда, устная договоренность с начальником отдела, устное «добро» от одного из замминистров, но до подлинного утверждения в текучке канцелярщины пока дело не дошло. А ведь к марту люди выходили на дипломы – реальные, качественные дипломы, выстраданные авторами на двести процентов. Грачев беспокоился за судьбу своего детища и потому с надеждой повторил вопрос понятливому Зданевичу.
– Видите ли, Стальрев Никанорович, Запольский в отпуске, а референт Гудкова третий день возит иностранную делегацию по вузам. Я наводил справки: «де-факто» – резолюции нет. Я, правда, раскопал интересный документ – «Положение о рабфаках» тридцать восьмого года, там есть абзац…
– Ты мне не крути. Запольский, может, за три года уехал отпуск использовать. С ним по телефону не поговоришь. Сколько тебе дней еще надо, продлевай командировку, но дело доводи.
– Но, может быть, использовать этот абзац как аргумент? Его никто не отменял, я в «Сводном томе приказов по высшей школе» сверялся…
– Кто мне дипломы выдавать разрешит, чудак? Мне людям документы выдавать пора, а ты архивы листаешь. Чтобы подпись к январю была – хоть встречай Новый год на письменном столе у Запольского. Понял?
– Понял, Стальрев Никанорович. Я вот еще… насчет японца.
– Давай. Есть идея?
– Он у нас мог бы обработку шлаком в полглаза взглянуть, а?
Обработка синтетическим шлаком стали после разливки в ковше была только что внедренной на опытном участке ХМЗ идеей диссертации Зданевича. Грачев был ее соавтор, хотя и стоял, не чинясь, в авторском свидетельстве вторым. Он понимал, что молодой человек жаждет признания и быстрого результата, но хлопоты по предыдущим лицензиям охладили его пыл.
– Ты, Юрий Викторович, знаешь, для чего они лицензии покупают? Чтобы потом их обходить, пока мы долдоним рекламу в ихней державе. Все рассусолим – они и рады.
– А я загадкой ему, Стальрев Никанорович, «ноу хау» – ни слова, а эффект, подготовку – как в американском бриффитце. Не может быть, чтобы он не загорелся – он же «Ванадий в конверторном производстве» написал. Читали?
– Читать-то читал. Это тебе не цеховой комполка – это ученый. Они, знаешь, как американцам нос утирают? Патенты скупили, повысили квалификацию – и дуют дальше. Нет, Юра, подожди. Поговорим в «Металлургимпорте»…
И Грачев с ответной напускной улыбкой встал навстречу осклабленному всеми тридцатью золотыми зубами японскому коллеге, быстро говорящему что-то на английском языке…
III
Заведующий кафедрой Николай Иванович Кирпотин уже полгода исполнял обязанности профессора строительной механики, или по-старому – был экстраординарным профессором. Это звание возвышало его в собственных глазах, и он снисходительно смотрел сквозь пальцы на чудачества жены, которую одолела мания приобретательства, какого-то фанатического поклонения полированным гарнитурам, трельяжам, румынским креслам и чешскому искусственному хрусталю. Измученная одиночеством тридцатилетняя женщина, которую он застал в комнатке итээровского общежития, теперь превратилась в завсегдатая комиссионных и мебельных магазинов, с решительными манерами покупательницы, знающей, как и от кого нужно получить требуемую записку, кому позвонить в случае треснутого фигурного стекла и с кого спросить, если импортные костюмы, по слухам, завезены на базу. Сам Кирпотин предпочитал не входить в мелочи, с удовольствием, однако, облачаясь по утрам в теплое, фасонной вязки, трикотажное импортное белье, или устраиваясь по вечерам для чтения возле немыслимо-роскошной, с тройной подсветкой немецкой настольной лампы. Его грустно волновала одна только мысль, журчащая словно протекший кран в ванной, – хорошо бы остепениться… Тогда круговорот его жизни, полной бескорыстного и терпеливого служения науке, вопреки всем соблазнам и искушениям перед легкими путями, был бы замкнут не только в собственных глазах, но и во мнении всех окружающих.
Однако Кирпотин печально сознавал, что написать диссертацию под шестьдесят лет он уже не в силах, и, хотя взоры его иногда обращались к буйной тридцатилетней молодежи, заполнявшей все вакантные должности на кафедре, было фактом, что он так и не завоевал у них должной почтительности и уважения, позволивших бы ему соединить свой огромный педагогический опыт с напористостью и энергией какого-либо молодого покладистого ассистента. Он знал, что в своей среде эти юнцы, не знавшие ни войны, ни эвакуации, ни мизерных инженерных пайков, потешались над его чопорностью, деликатными манерами и неумением показать власть там, где это ожидалось и приветствовалось бы. Его не ставили ни в грош, когда добивались квартир или путевок в дома отдыха, его игнорировали, шумно обсуждая литературные новинки или театральные премьеры, его не приглашали на новоселья и рождения бесчисленных Марианн, Элеонор и Русланов, которыми обрастала буйная неоперившаяся кафедра. Пропасть, разделявшая его и молодежь, продолжала осязаемо существовать даже на заседаниях кафедры, где его распоряжения встречались молчанием, а распределение учебных часов – ироничными улыбками.
Однако Кирпотин стоически нес свой крест, по конспектам читая положенные лекции, долгими вечерами овладевая задачами по строительной специфике, читая положенные журналы и литературу. Он даже опубликовал несколько статей, рассчитывая этим привлечь внимание к новой специальности института, и с удовольствием принимал участие в заседаниях городского совета научно-технического общества, где мало знали о его трениях на кафедре или в вузе. Словом, он притерпелся к некоторым неудобствам, связанным с руководящим постом, и скромно пользовался благами своего повышения. Только одно смущало его в эти два года – руководство особым потоком строителей, созданным по приказу ректора под его началом. Дело было не в том, что он сознавал себя недостаточно компетентным в общем руководстве учебных программ, ибо контакт с Кукшей, умело сократившем математические курсы, обеспечивал сносное усвоение материала добросовестными прорабами и начальниками участков, а в том, что вокруг этого дела шла непонятная для него скрытная деятельность, выражавшаяся в непрестанных указаниях, личных записках, просьбах о перенесении проектов и зачетов, которым он не мог не внимать, будучи слишком обязанным ректору и декану. Эта раздвоенность между природной, привычной щепетильностью и постоянными уступками изматывали его, заставляя все чаще прибегать по ночам к валерьянке, настою пустырника и прочим успокаивающим средствам. Необычайно волновало его кроткий ум и неопределенность правового статуса потока производственников, хотя уже год Грачев обещал представить подписанные в министерстве учебные планы, составленные Кирпотиным с присущей ему скрупулезностью и добросовестностью.