Текст книги "Умри, Денис, или Неугодный собеседник императрицы"
Автор книги: Станислав Рассадин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 26 страниц)
Станислав Рассадин
Умри, Денис,
или
Неугодный собеседник императрицы
Посвящается А. Е. Петуховой-Якуниной
Книга о Д. И. Фонвизине
Состояние души.
Предисловие Юрия Давыдова (1985)
Во времена Лермонтова предисловий не читали. Он сам это отметил, добавив: а жаль. И упрямо пошел наперекор привычкам публики.
Читают ли нынче? Не знаю. Но если нет, самолюбие автора этого предисловия должно было бы страдать. Оно не страдает: любовь побеждает самолюбие. Любовь к книгам Ст. Рассадина.
Могут сказать: позвольте, в таком случае не приходится рассчитывать на беспристрастие. Могут сказать? Прекрасно! Стало быть, уже начали читать. Вот только бы не бросили.
Тощее беспристрастие, страдающее малокровием, шествует в академической тоге и на котурнах. Не каждому по плечу первое, а по ноге второе. Да и кто, собственно, и когда предал анафеме пристрастия вполне благопристойные?
Объясняясь в любви к женщине, ты, волнуясь и спеша, можешь быть косноязычен. Объясняясь в любви к литератору, ты, настроясь на серьезный лад, обязан быть внятен. Постараюсь.
После всего сказанного нет, пожалуй, необходимости выдавать самому себе аттестацию прилежного потребителя рассадинской печатной продукции. Его «Книги про читателя» и «Круга зрения»; его «Драматурга Пушкина» и «Спутников» – пяти эссе о поэтах Дельвиге, Языкове, Денисе Давыдове, Бенедиктове, Вяземском.
Еженедельно я высматриваю на полосах «Книжного обозрения» – нет ли чего новенького у… Тут я назвал бы двух-трех стихотворцев и полдюжины прозаиков, в том числе и Ст. Рассадина. Слышу язвительное: он же, голубчик, из критического цеха. Отвечаю: хотя все критики говорят прозой, не все критики пишут прозу. Рассадин пишет. И вот книга о Фонвизине… Впрочем, о ней-то и пойдет речь.
Итак, повествуя о сочинителе «Недоросля», Ст. Рассадин утверждает: «Писатель всю свою жизнь пишет автопортрет на фоне эпохи и мироздания, даже если такая задача ему и в голову не приходит».
Наблюдение верное. Но вот вопрос: а что же пишет писатель, пишущий о невымышленном писателе? Неужто тоже автопортрет?
Если да, хватайте его – фальшивомонетчик. Если нет, отмахнитесь от него – копиист. Зачем мне, спрашивается, копия? К тому же, и это вполне вероятно, выполненная неумелой кистью. В оны годы появился, скажем, роман о писателе Н. Н. Или монография. Издайте повторно – и шабаш. Ну хорошо, разные там архивные находки, уточняющие и дополняющие. Внесите в повторное издание – и баста.
Конечно, я сильно упрощаю. Не огрубляю (чем грубее, тем точнее), а именно упрощаю. Но суть такова. И вопрос не снят.
Однажды у Чернышевского спросили, почему он не ходатайствует о помиловании. Николай Гаврилович ответил: моя голова и голова шефа жандармов устроены по-разному; о чем же ходатайствовать?
Ответ многозначный, приложимый к очень разным обстоятельствам; вполне подходящий даже и к нашему разговору.
«Устроение» головы – вот причина несхожести настоящих книг на схожие сюжеты. «Устроение» придает им необщее выражение. Стало быть, штрихи автопортрета присутствуют. Непременно. Скажу вслед за Рассадиным: даже если сие и не приходит в голову пишущему. Сказав, уберу «если» – попросту не приходит. Вот так.
Тотчас, однако, стучится в дверь другой вопрос. Виноват Рассадин, сам привел за руку, утверждая, что автопортрет писателя возникает на фоне эпохи этого писателя. Как же быть с писателем одной эпохи, пишущим о писателе другой эпохи?
Вопрос этот глядит на меня исподлобья, хмуро глядит и требовательно. Куда деваться? Промолчишь – отпразднуешь труса. Выскажешься – жди выволочки. Есть, понимаете ли, критик, увлекающийся разбором исторической прозы. Произведения, основанные на документах, уничижительно зачисляет в разряд школьных пособий. Произведения не документальные – водворяет в хрустальное капище изящной словесности. Этого-то критика и побаиваюсь. Да уж больно за живое берет. Говорю напрямик: фантазии на исторические сюжеты красивы, как фигурное катание на экране цветного телевизора, – тешат мой глаз, но не тревожат мой ум. И потому радуюсь, искренне радуюсь – книгу Ст. Рассадина не возложат на алтарь изящной словесности.
Опять пристрастие? Разумеется. Но уже не к Рассадину, а к жанру. На мой вкус, он предполагает строгость. Не сухая ложка, дерущая рот, нет, отвес, необходимый каменщику. Не отсутствие воображения, а присутствие мысли. Суживаю возможности жанра? Плавание в узкостях, моряки знают, требует не меньшего, а может, и большего искусства, чем плавание в безбрежном океане.
Возвращаюсь… Да я, собственно, и не уходил. Не уходил от вопроса, как быть с автопортретом писателя одной эпохи, пишущего о писателе другой эпохи?
Подлинные художники – создают, все прочие – воссоздают. Снова радуюсь, ибо Ст. Рассадин из этих, из прочих. Но умельцу-реставратору «автопортрет» вроде бы без нужды? Обойдется? Ан нет, не получится. От «устроения» головы освобождает лишь гильотина. И потому воссозданное обретает не только такую-то или такую-то тональность, но и разные весовые категории достоверности. В первую очередь психологической, хотя и материальная тоже не пустяк.
В моем восприятии достоверность не синоним правдоподобия. Правдоподобие – гипсовый слепок. Достоверность – переменчивость взора, складки губ, мановения бровей. Достоверность не терпит фокусов полузнания. Отвергая капризы субъективности, эта суровая дама снисходительна к убеждениям индивидуальности.
Воскресить лик отошедшей эпохи и угасшее бытие реального лица – значит совершить нечто похожее на второе пришествие. В этом, смею полагать, и заключается назначение писателя, работающего в историко-биографическом жанре. Не витающего в нем, а работающего. Так, как, на мой взгляд, работает Ст. Рассадин.
Теперь о том, с чего начал. Ну, не то чтобы возвращаюсь, а продолжаю. Вот только еще пристальнее вглядываюсь в рассадинские тексты.
Мне по сердцу его открытое, доверительное обращение к читателю. Он предполагает в собеседнике склонность к размышлениям. Это не льстит, а мобилизует. Он не приставляет нож к горлу – соглашайся! Он приглашает к согласию, убеждая, доказывая. Если стиль – натура, то мы визави с человеком горячим, открытым, острым. С ним, как говорится, не соскучишься, не потянешься до хруста хрящиков.
Все это не навык, не прием, а состояние души.И всего этого с лихвой хватит, дабы явить нам тонкого, даже изощренного литературоведа, владеющего и материалом, и средствами подачи материала. Но прелесть-то рассадинского письма, откуда она? Из сферы его духовного обитания, из стихии художественности. Отсюда выпуклость и зримость; проникновение сквозь документ и – дальше документа. Отсюда уже не только мое, читательское, доверие к достоверности, но и эстетическое чувствование этой достоверности.
Не берусь судить, какая из книг Ст. Рассадина вершинная. Не потому, что страшусь ошибиться, а потому, что не хочу итоговости. В итоге, даже и очень впечатляющем, под сурдинку звучит печаль. Наш автор, слава Богу, еще в пути. Может, шишки набьет, может, лаврами увенчается. Поживем – увидим.
Пик или не пик книга о Фонвизине, определять не стану. С меня довольно того, что есть.
Коротенькая ретроспекция. Однажды я обратился к фонду № 517– коллекции фонвизинских документов. Обратился не ради изучения «осьмнадцатого» века: искал заметы следующего, девятнадцатого. Получив этот фонд в Центральном государственном архиве литературы и искусства, развернул ветхую афишку: «1782–1882. Столетие „Недоросля“ комедии Фон-Визина. В Большом театре. В пятницу, 24 сентября. Начало в 7 1/2 час. вечера».
Занятый своим делом, я тогда мельком подумал, что и комедия, и ее сочинитель памятны мне школярски крылатым «не хочу учиться, хочу жениться» да пресловутой дверью, которая то «прилагательна», то «существительна». И вроде бы все. (Сдается, я не одинок.) А между тем Денис Иванович Фонвизин… Нечего лукавить, многозначительное «между тем» я вправе молвить лишь теперь, после чтения книги Ст. Рассадина – основательной, но не тяжеловесной, серьезной, но не постной, смеющейся и печальной. Ее страницы не «даты жизни и деятельности», а судьба и время. Время в судьбе и судьба во времени.
Крупный был шаг у России XVIII столетия, и крупные личности напрягали парус державного корабля. Но какая пестрота и какие контрасты! Итальянские созвучья в великолепной зале, а на дворе, за конюшней, глухие удары арапником. Легкодумный вольнодумец, потребитель парижских тиснений – и старательный, мрачный экзекутор, по вершку сдирающий кожу с вождя мужицкого восстания Гонты. Питомцев Воспитательного дома учили, что самоеды или татары такие же люди, как и они. А придворные лизоблюды-пустельги и полководцы семи пядей во лбу получали августейшие подарки – тысячи рабов. Время пахло кровью и розовой водой, соусом из оленьих языков и пороховым дымом, сафьянными переплетами и сыромятным батожьем.
Я об этом к тому, что Ст. Рассадин попал в положение автора, испытывающего затруднения от изобилия. Многое, очень многое так и норовило уцепиться за перо. Искусство предполагает самоограничение. Здесь оно требовалось едва ли не беспощадное. Жесткое. Отказ от чего-либо эффектного, выразительного стоил, вероятно, борьбы, зато прочность постройки счастливо соединилась с ее легкостью и цельностью.
Самое же существенное, на мой взгляд, – взаимосвязь персонажей. Все они невымышленные, тут уж сюжета ради не распорядишься по-своему – нет, «круг расчисленных светил», в котором и герой не «беззаконная комета». Движение, не исключающее противостояний, жизнь в историческом контексте выявлены и прослежены рельефно и четко. Примечательно и другое: мое, читательское, восприятие этого круга, этого движения неприметно, неуследимо, как бы легкими пассами пронизывается поэтическим магнетизмом. Тайна и радость! Тайна, ибо автор, как пахарь, обеими ногами на почве. На почве документальности. Соблазняет, дразнит, домысел? Автор своей волей зажигает табло: «Входа нет». Он не домысливает, он осмысливает. Да, тайна. И радость, ибо логика исследования будит эмоции, не прибегая к беллетризации, от которой ноют зубы, как от рахат-лукума, а дарит правду художественную, от которой тепло.
В «кругу светил» – авторы российского театра: Сумароков и Лукин, Княжнин и Елагин, да и сама Екатерина Вторая… Ст. Рассадин нередко пишет о современном театре. Ему ведома театральная жизнь, и потому ощутим в книге дух кулис и подмостков, хотя речь идет о театре только еще возникавшем.
Поставщики «пиес» представлены и другой ипостасью. Та же Екатерина уже не рукодельница легоньких комедий, а самодержица, женщина, могущественный недруг Фонвизина. Или тот же Елагин, но уже не во власти вдохновенья, навеянного Мельпоменой или лукулловым застольем, уже не чудак, отменно чудивший, а вельможный патрон Фонвизина.
Особняком и очень приметно – Никита Панин, выдающийся дипломат, осторожный и многодумный Панин, долголетний начальник Дениса Ивановича. Они на разных ступенях служебной лестницы, но они единомышленники. Полагаю, многие читатели не без удивления обнаружат в авторе «Бригадира» и «Недоросля» политического мыслителя, сторонника представительного правления, захваченного идеей конституционной, идеей реформаторства. Ситуация занимательная. Не потому, что писатель глядит на свое писательство как на дело второй руки. А потому, что я, читатель, гляжу на писателя как на человека государственного масштаба. Не по чину-должности, а по напряжению и размаху мысли. Важные документы достались каминному пламени, но все ж «фонвизинское» отозвалось и в декабристских проектах, сильно отозвалось.
Однако сколь бы ни был озабочен Фонвизин «приматом закона», главное в его жизни была литература, словесность.
«Прилагательное» любого жизнеописания – среда социальная и бытовая. В этой среде растворены соли и щелочи, влияющие на любого героя, избранного биографом. Как в минеральной воде растворены. Секрет в том, чтобы, выявляя соли и щелочи, не выпарить воду. Ст. Рассадин не обезводил биографию Фонвизина.
А «существительное» в судьбе художника – развитие творческого духа. Тут кряжевое. И потому Ст. Рассадин отдал десятки страниц разбору фонвизинских сочинений. Разбору неторопливому и вместе энергичному. В кряжевом есть стержневое. В данном случае – «Недоросль».
«Фонвизин – это „Недоросль“, – говорит Ст. Рассадин. И продолжает: – Он стал собою, Фонвизиным, написав „Недоросля“, как Грибоедов стал Грибоедовым, написав „Горе от ума“, а не „Студента“ или „Молодых супругов“. Комедия „Бригадир“, повесть „Каллисфен“, письма из Франции – все это отменно, но даже они для нас комментарий, окружение, свита: вот что взошло на той же почве, вот что вывела рука, сотворившая „Недоросля“».
И еще: эта книга «о судьбе Фонвизина, о людях, его окружавших, о времени. И о персонажах его – да, и о них тоже. Митрофан, Стародум, Простакова войдут в мир, в котором обитали сам Денис Иванович и Никита Панин, императрица Екатерина и поэт Державин. Герои „Недоросля“ разбредутся по этим страницам… Это не значит, что Стародум завернет покалякать к Панину, а Простакова, как Салтычиха, предстанет пред грозным царским судом, но ежели б такое понадобилось…» Как хорошо, что не понадобилось! Потому и не понадобилось, что есть «неволя» самоограничения и свобода от беллетристического, «фантазийного» соблазна. Но и без этого (нет, благодаря тому!) веришь: Митрофан, Простакова, Стародум не только персонажи, созданные сочинителем, но и неперсонажи, сосуществовавшие с сочинителем. И они узрели самих себя не в кривом зеркале, а в том, на которое «неча пенять». Потому и осерчал на Дениса Ивановича – примером возьмем – профессор красноречия Харитон Чеботарев. По совместительству еще и цензор, он долго и нудно противился постановке «Недоросля». А на Ст. Рассадина он не шутя бы обиделся: автор книги даже не упомянул профессора красноречия. Зачем? Харитоны приходят и уходят. А такие пьесы, как «Недоросль», такие писатели, как Фонвизин, приходят и не уходят – остаются достоянием национальной культуры.
Зачастую от «разборов», от этого «в таком-то образе выведено…» раззеваешься до выворота скул. Скукой – мухи мрут – шибает от иного «анализа». А вот в разбор, в анализ Ст. Рассадина вникать весело. Он предлагает нам самую занимательную из игр: игру ума.
Чтобы рассказать о смелом властелине сатиры, надо было обладать смелостью. Не той ли, что города берет? Нет, читателя. Это не легче, а может, и труднее. Если говорить об авторе предисловия, то дело сделано, в чем и подписуюсь.
Тридцать лет спустя.
Предисловие Станислава Рассадина (2008)
Ну почти тридцать, когда книга писалась, впервые выйдя в издательстве «Искусство» в 1980 году.
Вряд ли стоит говорить – однако же говорю, что если бы я считал ее никудышной, то не согласился бы на переиздание (в отличие от некоторых других моих сочинений, которые считаю слишком несовершенными).
Не стану врать, может быть, давая читателю возможность заподозрить меня в самодовольстве: готовя ее к переизданию, перечитывая, даже удивлялся: Боже, сколько я тогда знал, во что имел силы вгрызаться! (Хотя – какое уж тут самодовольство, не впасть ли в самоуничижение!) Так что смотрю на эту книгу как на сочиненное совсем другим – а как иначе? – человеком.
Выходит, я объективен?
Да вряд ли, даже наверняка нет, но отстраненность от написанного десятилетия назад ощущаю по мере сил хладнокровно, готовясь принять и упреки.
Например…
С нежностью вспоминаю, как мой замечательный друг Натан Эйдельман передал мне отзыв о моей книге Владислава Михайловича Глинки, полулегендарного знатока-эрмитажника: дескать, ни словечка в простоте не скажет, но дело знает.
А погодя, за что-то на меня рассердившись, мой друг спросил (и трогательность ситуации как раз пробуждает чувство нежности): знаешь, что про твоего «Фонвизина» сказал Глинка? Дело знает, но ни словца в простоте.
Разница!
Все же не думаю (тогда тем паче не думал), что – так. Да, можно заподозрить признаки словно бы стилизации под язык XVIII столетия, но стилизация ли это?
Надеюсь, все-таки нет (стилизация – дело механическое, во всяком случае слишком осознанное); я же, в те годы увлеченный стихией речи «века Екатерины», в этой стихии попросту жил, порою с трудом из нее возвращаясь в современность, заставляя себя говорить, «как все»: «учителя… профессора…», а не «учители… профессоры».
(Было, пожалуй, и полуосознанно: без этого – как читатель воспримет цитацию стародавних текстов? Тексты нуждались в контексте.)
Отчасти по этой причине почти не позволяю себе вмешиваться в текст и стиль книги (тронь – рассыплется, слишком много примеров). К тому ж с удивлением убедился: мои представления, что есть русский XVIII век и «русский человек XVIII века» (таким я сперва задумывал подзаголовок моей книги, ибо в ней и «русский чудак», и «русский сибарит», и «государственник», и «сочинитель», т. д. и т. п., портреты-характеры не только Фонвизина, но и Екатерины, Елагина, Державина, Панина, Дашковой), – словом, эти представления особых изменений не претерпели.
По моей малоосведомленности? Кто посмеет ответить: нет, хотя читывал последующие работы. В любом случае по сей день несу ответственность за написанное, не выпрашивая поблажек по истечении срока давности.
Чем мне (мне! Никто за меня опять-таки не ответчик!) эта книга по-прежнему дорога?
Не только тем, что избранный мною, никем не навязанный и не заказанный, Денис Иванович и избран был по давней полузагадочной привязанности. (Вообще, нелегко объяснить, почему в истории литературы у меня возникала тяга, если не страсть, к таким разнородным фигурам, как Сухово-Кобылин, Дельвиг, Денис Давыдов, Бенедиктов…) Тут и другое. Меня долго мучил вопрос, как это умные люди продолжают писать монографии, совсем недурные, но следующие странному, противоестественному стереотипу: «Жизнь и творчество». Жизнь – отдельно, творчество – так же, а то и разведены по разным книгам.
В то время как в фонвизинском случае, даже в нем, – да именно в нем, в нем показательно, – когда он для своих биографов на годыпропадает из поля зрения (ничего не поделаешь, XVIII век был нелюбопытен к непочтенному роду сочинителей), жизнь-творчество, творчество-жизнь неразлепляемы.
Главное, а то и глубоко интимное вычитывается из самих произведений. Например, из «Недоросля», чей автор уж никак не расположен к так называемому «самовыражению».
Да не то что интимное – XVIII век не из стеснительных. Сокровенное!..
Извиняться ли (или скрывать), что тридцать лет назад цитировал немодные нынче имена? Энгельса, а то и самого Ильича (!).
А вот не буду. Не из гордости, а дабы сохранить, хотя бы отчасти, ощущение контекста времени, когда книга писалась. Ну, Энгельс – вообще умница из умниц, он, состоя при Марксе, настоящим марксистом, думаю, не был, но ведь и Ленин для многих из нас, тогдашних,бывал прикрытием. В данном конкретном случае я… Чуть не сказал: вложил в его уста, скорее, вынул из уст слова о «нации рабов», которые иначе ни один цензор бы не пропустил. И, честное слово, было приятно, что – слопают!
Тут и сам Фонвизин (классик, хрестоматийная жвачка) весьма годился. Помню, мой друг Геннадий Красухин, прочтя рукопись, недоуменно спрашивал, всерьез ли я надеюсь, что такоепропустят, – и хотя я не стремился к аллюзионности, с наслаждением цитировал строки из фонвизинско-панинского наброска конституции, сознавая: «урок царям». Всяческим!
Да и сейчас, перечитав книгу, завистливо думаю: сколь была безоглядна российская свободная мысль! Фонвизин! Козельский! Княжнин!..
Тот же Натан Эйдельман говорил, да, кажется, и написал, что теперь «Недоросля» надо ставить с применением-приложением рассадинской книги, дескать вживившей комедию контекст времени.
Это он, конечно, хватил, тем более что приходилось-таки видеть отличные постановки «Недоросля», правда всякий раз с очаровательным вмешательством Юлия Кима и Владимира Дашкевича (они и «Бригадира», во что мне не верилось, сумели реанимировать, – сегодня мечтаю о таковой же участи повести «Каллисфен», о которой читатель этой книги кое-что узнает по мере чтения).
Но хотя единожды, на одном из театральных фестивалей, я узнал от руководителя провинциального ТЮЗа, что они инсценировалимою книгу, по простодушию даже не известив меня о том, ни этот приятный факт, ни даже слова Эйдельмана не позволяют загордиться, всего-навсего довыявив мой самолюбивый авторский замысел. А именно – поместить гениальнуюи, уверен, живую, выжившуюкомедию в атмосферу того прелюбопытного времени.
Не то чтобы оживить, но напомнить: живая!