Текст книги "Повесть "Спеши строить дом""
Автор книги: Станислав Китайский
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
– Это Катеринин сын, что ли? Хлебопеком которая? – уточнил Баянов. – Знаю, как же... Знаю. В больших чинах парень.
Сам Владимир Антонович прибился в лесу к ним нечаянно. Ну не совсем нечаянно, хотелось все-таки встретиться, поговорить, друзья детства все-таки. Вот-вот должен был начаться охотничий сезон, надо было посмотреть выводки глухарей, рябчиков, отдохнуть перед началом учебного года. Он взял ружьишко, не положено, конечно, до срока появляться в угодьях с ружьем, но он и не собирался стрелять, только вдруг на медведя напорешься! – и пошел. Приблизительно он знал, где находится табор Чарусова. Если взглянуть на карту, то там очень зримо видно, что по дорогам несколько далекие друг от друга деревни, разделенные хребтами и болотистыми падями, по прямой не так уж и далеки друг от друга, все подковкой жмутся к вывиху продольной Широкой пади, и ягодные и охотничьи угодья для всех практически одни и те же, и лес для строительства вырубается на соседних делянах. Вот там как раз, в этом треугольнике, оставался нетронутым высокий остров – Шебарга, хорошо известный всем местным жителям. Лесозаготовители обходили его из-за оторванности от основных массивов, а частники не рисковали хозяйничать там из-за двух незамерзающих и в самые хлесткие морозы ручьев.
Когда Владимир Антонович наткнулся на эту самую новостройку, сруб уже пошел по восьмому венцу. Серые, ошкуренные в прошлые годы бревна просыхали на слежках вокруг сруба близко, в расчете, чтоб не таскать далеко, а только подкатить и поднять.
Владимир Антонович сначала вдруг засомневался, надо ли подходить, не лучше ли обойти – ведь надо же будет помогать, но, пораздумав, решил, что уйти, если захочет, всегда уйдет, сославшись на заботы перед началом учебного года, хотя он был в отпуске, срок которого не исчерпывался сентябрем, и он долго стоял за кустом, рассматривая работничков.
Витязев, голый, но как будто в мундире, подтянутый и здоровый и зримо довольный своим здоровьем, прохаживался перед сидевшим с цигаркой Чарусовым и что-то говорил простое и понятное. Но Гришка не соглашался с ним, крутил, будто от дыма, кудлатой головой и знакомым жестом растопыренной пятерни осаживал приятеля. Владимир Антонович осторожно, с бревна на бревно, тихо подошел к ним вплотную и спросил громко, в полный голос:
– А зачем такую конюшню растелешили?
Никто не вздрогнул, не удивился его появлению? Будто ждали. Будто вчера вместе водку пили. Витязев широко заулыбался и поднял руку к путанице поблекших волос:
– Здрассь, товарищ Просекин!
– Здоро-ово, Фока! – сдвинув набок рот, протянул Гришка.
Он оставался сидеть и вполоборота следил за каждым движением Владимира Антоновича, и только когда тот подошел к нему и протянул руку, Чарусов встал и вытер ладонь о заскорузлую от смолы штанину, тычком сунул ее ему и, сузив плечи и приседая, крепко пожал руку:
– Здравствуй, здравствуй, старик!
В голосе его на этот раз прозвучала неподдельная открытость и еще что-то, что позднее Владимир Антонович перевел для себя словами «вот, извиняюсь, мол, но – такая жизнь!».
– А ты молодцом, Володя, – сказал Витязев Владимиру Антоновичу, – с годами не меняешься. Вот что значит деревня!
– Человек должен меняться, – назидательно возразил Чарусов, – и он меняется каждый день, каждый час. А то заладили: ты не изменился, время тебя щадит! Дамские глупости. Не изменился – значит, остался вчерашним, остановился – умер, считай. Только мертвые не меняются. А живешь – значит, меняешься. Вот так, Фока-Фульф. Пошли чай пить.
Еще где-то сразу после войны Гришка разделил между ними марку немецкого самолета «Фокке-Вульф», несколько изменив звучание слов, и до самого выпуска не именовал иначе. У Гришки кличка была Седой, хотя он был не белесым, а пшеничным. Самый сильный, сообразительный и самый голодный из них, он без особого к тому старания легко подчинил себе всех сверстников в нижнем краю деревни, и они, всегда собирались возле его избы и всегда играли в его игры. Диктатором он не был. Он был только самым независимым, даже, скорее, строптивым. Он лучше всех вскапывал огород, ставил прясла, колол дрова и даже двор подметал лучше всех, но был ленив, и заставить его за что-нибудь приняться можно было только материнскими слезами. Читал и знал всегда больше других. И умел рассказывать всегда красиво и интересно. Одевался он тоже красивей всех – далекий, почти мифический брат Василий присылал Чарусовым посылки с изношенными офицерскими одеждами, и все они щеголяли в перелицованных и перешитых кителях со звездными пуговицами и в мешковатых диагоналевых штанах, вызывая бессонную зависть всех деревенских мальчишек. Видимо, форма одежды налагала и на Григория, и на них, мальчишек, известные обязательства. Иначе объяснить его безраздельное властвование трудно. И на выпускном вечере Гришка тоже был в мундире с братового плеча, только в новом и уже узковатом ему в плечах. К осени его призвали в армию, и больше они, считай, не встречались. Нет, встречались, конечно, но все так, на бегу. Стороной узнавали друг о друге, пробовали переписываться, но перешли только на открытки, а потом и они забылись. У всех дела, семьи, свои интересы. Это только в песнях дружба не стареет...
За чаем Владимир Антонович наконец выяснил, что за острог строится здесь. Оказалось, что это Чарусов придумал себе здесь дачу отгрохать. Сам навалил леса, вкопал под фундамент широкие лиственничные стулья, напластал плах на пол и потолок, надрал дранки на крышу – все один. За два прошлых лета. Нынче предстояло срубить сруб, поднять стропила, умостить пол и накрыть. Следующим летом предполагалось сбить из глины печь, поставить рамы, двери, то есть все, чтобы к осени дом был готов – с крылечком, с голубыми наличниками, – заходи и живи. И когда зашумит в тайге осенняя непогода, начнет хлестать мокрыми тряпками по темным стеклам окон, Гришка будет сидеть в одной рубахе за грубым, непокрытым сосновым столом и писать толстенный роман. Перед ним в подсвечнике из отполированной речной коряги будут потрескивать стеариновые свечи, колебля по стенкам неверные, сдвоенные тени. Стульев не будет, их заменят широкие неошкуренные березовые кругляши, хранящие в корявых рисунках коры воспоминания о зеленом и теплом лете. На стенах в выдолбленных чагах повиснут вазоны кашкары, брусничника и буроватого свинячего багульника, пахнущего даже в сухом виде свежо и пряно.
– А в углу икону повешу, – сказал Чарусов, – есть у меня одна доска, выклянчил у старухи в деревне под Усть-Илимом.
Владимир Антонович по праву считался одним из лучших в районе лекторов-антирелигиозников, это был его конек, его пристрастие и увлечение.
– Икону? – спросил он. – Икону – это прекрасно. Это совершенно в духе сегодняшнего мещанства. Можно еще распятие гипсовое, ладанку...
– Нет, в самом деле, зачем икону? – перебил его Витязев. – Чертей пугать, что ли?
– Черти... Надпись там мне нравится: «Заповедь новую даю вам: да любите друг друга». И буду жить здесь в любви и согласии. Это же черт знает как много – целый месяц любви и согласия!
– С кем любви? – спросил Владимир Антонович. – Вы же с Варей не живете. Или с этой... со Светкой? Так она сюда на веревке не пойдет.
– Все ты знаешь, Фока, – с кем живу и с кем не живу. И про мещанство все знаешь. Это скверно – все знать.
– Свято место пусто не бывает, – весело сказал Витязев, дольше, чем надо, задержав улыбку над ровными, хорошо чищенными зубами, – Снимай куртку, Владимир Антонович. Потюкай маленько. Пойдешь когда на охоту, переночевать будет где. Я сам думаю закатываться сюда каждое лето. Пошли, ребята. Хватит вам.
– А почему только месяц? – не отставал Просекин. – А, Гриха? Почему только месяц счастья? Ты свободен, жить здесь собираешься, как я понял, чуть не круглый год, а счастья только месяц. Как же так?
– Долгое счастье – это как затяжной парашютный прыжок, Вова, – чем дольше, тем сильнее удар, – пошутил Витязев. – А кому нравятся удары?
– Говорливый ты стал, Василий! – одернул его Владимир Антонович. – Раньше за тобой такого не замечалось. Ты солдат, а солдату рассуждать не положено.
Витязев хотел ответить как-нибудь хлестко, но он никогда не умел этого делать, от растерянности лицо его обмякло, и глаза повлажнели. И он снова сделался тем обидчивым Фульфом, каким был тридцать лет назад, и этого не могли скрыть ни жесткие складки у рта, ни выпяченный прямоугольник подбородка. Но ответил спокойно и властно:
– Ты ровным счетом ничего не знаешь о солдатах. О современных солдатах. Состязаться с тобой в словоблудии не хочу. Я привык дело делать.
Витязев взял топор и пошел тесать бревно. Гришка продолжал сидеть и рассматривать Владимира Антоновича.
– А ты злобным сделался, Фока. Почему бы это, а? Зачем ты искал нас?
– А зачем бы я стал искать? Просто наткнулся. Не бежать же было. Друзья! Однокашники – одноклассники... Интересно.
– Врешь ты все, Фока. Еще хитрее стал, а врешь. Не то у тебя на роже написано.
– Ладно, физиономист. Берешь в бригаду?
– Ставай. Я никого не нанимаю и никого не гоню. Добровольные начала. «Ты – записался добровольцем?» – изобразил он известный мооровский плакат.
– Дома все равно не отдохнешь, – сказал Просекин, – а надо: работка у нас – не рассказики сочинять.
– Ты, кажется, уже возглавляешь войско педагогов? Начштаба, как говорит генерал Фульф?
– Светка наболтала?
– Светлана.
– Не хочу я завучем больше. Тяжело.
– Хочешь в директора?
– В директора можно. Не берут. А завучем не хочу. Мне, Гриша, надобно свободное время... Где у тебя топоры?
– Топор в палатке. А зачем тебе свободное время?
– Герой одного твоего рассказа толкает выспренный монолог про бездельников. Помнишь, где он призывает уважать остолопа, стоящего на перекрестке? Там ты говоришь, что занятый и благополучный человек никогда не выдумает пороха, поскольку ритм работы, службы не оставляет возможности для фантазии. А бездельник фантазируй сколько влезет. Вот он и подает идеи. Практики покупают их за кружку пива и претворяют в жизнь. Так вот я хочу сначала в качестве бездельника дождаться идеи, а потом реализовать ее.
– Ну и как? Чем собираешься облагодетельствовать человечество? Новый путь к счастью указуешь или составляешь рецепт всеобщей гармонии?
– Рецепты и пути это по твоей части. Не всем быть писателями. Я, как сказал Васька, дело хочу делать. Защищу кандидатскую, а там видно будет.
– А тема кандидатской?
– Что-то о роли школьных кинотеатров в эстетическом воспитании. Об этом пока никто не писал. Материал подсобрался. Мы удерживаем первенство среди сельских школ области по этой части.
– Твоими молитвами?
– Стараниями, Григорий Евдокимович. Неусыпным радением... Пошли работать!
– Тема-то – для газетной статейки. Никого твоя диссертация не согреет. К науке это никакого отношения не имеет.
– Твои рассказы тоже, надо сказать, никого не греют, а ты их пишешь, публикуешь, зарабатываешь на свой хлеб с маслом. Открытий я у тебя не видел, все проходное. Таких, как ты, писателей развелось не меньше, чем ученых таких, как я. Одни других стоят. Преподаватель в институте получает триста с лишним в месяц, если он со степенью, а школьный учитель даже при двойной нагрузке половины того не имеет. Почему же мне не накропать диссертацию? Что я, глупее их? Ты дачу строишь за что? Опять же «Жигули», наверное, собираешься купить. За что? За то, что плюнул на высокое призвание литературы и гонишь чтиво. Верно? Так что не вам бы судить меня, Григорий Евдокимович. Васька! – крикнул он Витязеву. – Ты сколько получаешь чистыми?
Витязеь задержал топор в бревне, не разгибаясь, повернул голову, дождался, когда Владимир Антонович повторит вопрос, и весело переспросил:
– С Грихи? Тридцать суток в месяц приятного разговора.
– На службе, говорю!
– Хватает.
– А точно?
– Точно бухгалтерия знает.
– Слышишь? Ты в среднем, пожалуй, не меньше. Устроились. А я дурнее вас?
– Ты не дурнее, – сказал Гришка. – Ты никогда дурнее не был. Ты всегда знал, что ласковый теленок двух маток сосет... Валяй, двигай науку. Ты не первый, ты не последний.
– Таков, Фелица, я развратен, но на меня весь мир похож, – продекламировал Владимир Антонович. —Будем двигать. Я – науку, ты – литературу, Васька – военное искусство. Васька! Ты академию кончил?
– Кончил. Без академии теперь нельзя.
– Вот видишь? Васька академию кончил. Понял? Ему нужна академия. А нужен ли он академии? Ты литературе нужен? Вот так и я науке. Индустрия умственного труда...
Чарусов подернул губами, взял топор и, хекнув, глубоко всадил его в податливое тело сосны. Взглянул снизу вверх на Владимира Антоновича, будто только что увидел его, не сказал ничего и затюкал топором быстрее, оставляя на бревне нечастую крупную чешую, отчего оно стало походить на уродливую рыбину. Потом так же ловко согнал щепу и пошел по второму ряду.
«Проняло! – усмехнулся про себя Владимир Антонович. – А ты думал, я дифирамбы тебе петь буду? Я не Светка. На меня слово «писатель» не действует, как взгляд удава на кролика. И при виде звездочек на погонах у меня голова не закружится». Он пошел в палатку, в обильном наборе инструментов нашел топор, разделся до майки, выбрал себе бревно и на глаз, без шнура, прошел первую лычку.
Работали молча. Владимир Антонович понимал, что его появление здесь испортило мужикам то упоение трудом, которое бывает, когда работаешь влеготку, когда никто не подгоняет, когда в любой момент можешь оставить топор и пойти на речку или по грибы, и только сама работа – ритмичный удар за ударом, краюхи падающей у ноги щепы, мясисто-белой, пахнущей солнцем и ветерком, ощущение упругости собственных мышц – рождает желание тесать и тесать, забывая об усталости, не успевая стирать с лица пот, что капает с кончика носа на темное полотно топора. Не надо было ему взъедаться. Надо было обойтись шуткой, похлопыванием по спинам, – комплиментами. Хотя... Витязев все это, может быть, и принял бы, а Гришка – нет. Он всегда на расстоянии чуял всякую фальшь в поведении, и эта способность мешала ему близко сходиться с людьми. Правда, никто особенно к нему и не лез на шею, потому что он взял себе за правило переплюнуть в паясничанье каждого, при разговоре строил рожи и ломал жесты, при этом каждый видел, что это не суть Григория, а форма защиты от фальши, и чем гипертрофированней была эта защита, тем больше злобился собеседник, усматривая в ней карикатуру на собственную неискренность. С ним лучше вот так, на цинизме.
– Таких циников, как ты, – вдруг сказал Чарусов, словно подслушав просекинские мысли, – я в Москве видел столько... Это считается признаком ума, жизнеспособности. И чем циничнее болван, тем больше к нему почтения. До тех тебе еще расти надо. Ты похож на деревенскую модницу, на которой телогрейка, мини-юбка и кирзовые сапоги. Да ладно! – он быстро взмахнул пятерней, сразу сжал пальцы в кулак. – Ладно. Работай. Фока. Труд украшает даже циника... Ну что, затащим бревнышко?
Вагами они подкатили окантованное, с чистым ровным пазом бревно к стенке, захлестнули его с концов веревками и с криками «Ра-зоом!», «Взя-лиии!» по слежкам затащили на сруб. У Чарусова имелись на этот случай автомобильные лебедки, но так, по-дедовски, было интересней.
Так начался его первый день на этой дурацкой стройке. За ним пошли другие...
Обо всем этом Владимир Антонович рассказал коротко, протокольно, как и требовалось Баянову.
– И долго вы там строили? – спросил Баянов.
– Я чуть больше недели, – Владимир Антонович подсчитал в уме дни и подтвердил: – Девять дней. Почти декаду.
– И никто никуда не отлучался?
– На следующий день я ходил в деревню предупредить своих. Хлеба принес, еще там что по мелочи. И все.
– А офицер этот?
– Витязев? Нет. Витязев не отлучался.
– Может, приходил к вам кто?
– Нет. Никто не приходил, – с сомнением сказал Владимир Антонович. – По крайней мере, я не видел. И не говорил никто.
– Кто же его убил? – спросил Архангел. – Кто мог убить? За что? Деньги у него были, не знаешь?
– Зачем ему деньги в лесу?
– А если не с собой, а вообще?
– Не знаю. Наверное, были. Книга у него недавно вышла. Должны бы быть. Ну и были бы, так что? – не наследники же его... Это только в зарубежных детективах...
– За рубежом не был, не знаю, – вдруг разозлился Баянов. Детское лицо его сделалось капризным, а глаза стригли Владимира Антоновича холодно и жестко. – Не знаю, как там за рубежом, а у нас всякое бывает. Но это редко. А так все из-за них, из-за денег, черт бы их побрал. Других случаев так и не знаю. Хотя бывает, конечно... Значит, о деньгах вы не разговаривали? А враги у него были? Ну, может, говорил, что, мол, угрожает ему кто-нибудь или еще что-нибудь?
– Не говорил. Какие у него враги?
– Слушай, а не собирался ли он о ком-нибудь написать что-нибудь такое, а? Он же когда-то фельетоны в газетах писал. Хорошие фельетоны, помнится, были! А?
– Да нет, фельетоны он уже давно не писал.
– Но материал против кого-нибудь мог иметь? Против какого-нибудь деятеля или хуже того – про шайку какую-нибудь, а? Они же, писатели, народ такой: они, чтобы узнать подноготную, сами в шайку залезть могут. От них всего можно ждать. Вспомни-ка! Что он там про планы свои говорил?
– Про планы? – переспросил Владимир Антонович. – Он собирался написать большой роман, а может, даже несколько романов, из нашей русской истории.
– Исторический, значит? – переспросил Баянов. – Это другое дело. Это нас не касается. Он что, рассказывал вам этот будущий роман? Интересно? – поинтересовался он совсем другим тоном.
– Интересно, – подтвердил Владимир Антонович.
– Я люблю, когда книги рассказывают, – сказал участковый и, Владимир Антонович не мог не улыбнуться: Баянов ему показался совсем мальчиком, ожидающим сказочки.
Насмешка была уловлена, и Баянов рассердился.
– Что улыбаться-то. Читать мне некогда. У меня участок как добрая область на западе. Я внука не вижу неделями. Ем раз в сутки. На прошлой неделе пять протоколов! А пьют как! Что тебе говорить? Сам знаешь. А где пьянка, там драки, аварии. И везде мне надо. Когда читать? Тут не книги, тут газету посмотреть некогда, поинтересоваться, как люди живут...
– Извините, Серафим Иннокентьевич, я не хотел вас задеть.
– Чего уж там: хотел – не хотел! Задел, и все тут! И правильно задел. Не читаю! Вот только по радио когда послушаешь, и все. Люблю, знаешь, поймать передачу какую-нибудь но транзистору... Все так перед глазами и встает. Вот недавно слушал, по какому-то роману – вот где жили люди! А природа, понимаешь, какая, а музыка... И люди какие! Он слова пустого не скажет! Все так за душу, по сердцу все... Эх, думаешь, мне бы ваши заботы!.. Да что говорить! Правда, так и не дослушал до конца, уснул. Не знаю даже, женился этот мужик на ней или нет... Вот как! А ты – смеяться над человеком. Да, ладно-ладно! Я к тому, что – интересно, когда рассказывают.
– Ну, Серафим Иннокентьевич!.. Да и не рассказывал он нам все вот так от начала до конца. Мы говорили об идеях романа, об исторических реалиях. Я все-таки историк. Витязев военную историю знает. Думаю, самому Чарусову было интересней, чем нам.
– Это он вроде как консультировался с вами?
– Да нет, просто разговаривал. Историю, по крайней мере, период, о котором писал, он знал лучше, чем мы оба, вместе взятые, до деталей, до моды, до предметов обихода и гастрономических вкусов – ну, что ели-пили тогда. Он и выкладывал то один забавный анекдот из тех времен, то другой. Тем и развлекались.
– Ну да ладно, – остановил его Баянов. – Это дело ваше. Ты мне про обнаружение трупа давай.
Владимир Антонович долго смотрел в окошко, где за мелово-мутным стеклом было видно только высокую стену загона с изгрызенными лошадьми бревнами и клочок синего перекаленного неба, потом закурил и снова вздохнул. Баянов не торопил его, ждал. И Владимир Антонович стал рассказывать коротко только то, что годилось, по его мнению, для протокола, тогда как в глубине мозга прокручивалась вся видеозапись сегодняшнего, но такого уже далекого утра...
...Владимир Антонович проснулся легко и сразу, как просыпаешься только абсолютно здоровым, в плюсовом пике всех биоритмов, или наоборот – когда неотвратимо надвигается болезнь; и от того, что все тело, да не только тело – все существо, было странно напряжено в необъяснимом ожидании грозящей неприятности, он решил, что заболел. Но болезнь, простуда, еще была сама в себе, еще не оккупировала тела, только мелкой дрожью пробегала над ним, и Владимир Антонович решил прогнать ее самой длинной пробежкой – до дальней ямы, омута, образованного геометрическим, под двумя прямыми углами, искривлением реки. С тем и поднялся. Утро было слишком свежее, почти морозное, но инея не было – трава и листья деревьев гнулись от тяжелой росы, крупной и молочно-белой, хотя солнце поднялось уже высоко, и она должна бы просветлеть. Было начало десятого. На таганке висел почти совсем остывший чайник, значит, кто-то из мужиков подался на рыбалку. Владимир Антонович попил; подпоясался по рубахе полотенцем; снял с сосны удочку, заметил, что не было удочки Григория, значит, ушел он, и это даже несколько обрадовало Владимира Антоновича: Чарусов рыбачил хуже всех, признавал только цельную из тройки леску без поводка и наплава, чтобы не нервничать, как он говорил, при обрывах, из наживок предпочитал червячка, на «мушку» почти не пробовал, и улов его, как правило, ограничивался двумя-тремя ельцами, правда, иногда ему удавалось заарканить ленка, какого не ловили ни Витязев, ни Владимир Антонович, но это было редко. Они же специализировались на хариусах. На дальней яме за вторым поворотом всегда стояла стайка марсовиков, плевать хотевших на надежную чарусовскую снасть, поймать их мог только искусный рыболов, каким считал себя Владимир Антонович, что и собирался лишний раз подтвердить. Бежал он тяжело, напрягая каждый мускул и задерживая дыхание, и вскоре согрелся, запыхался и до ямы добежал уже слегка вспотевшим. Хватать мушку хариусы не торопились, видно, успели позавтракать, подумал Владимир Антонович, и какая-то неприятная ревность к возможной удаче Чарусова корябнула сердце: издеваться будет, дьявол! Это он умеет... Кидать было неудобно, мешали толстые деревины черемухи, немного подмытые и склоненные, но все еще могуче державшие берег, того и гляди, зацепишься, и Владимир Антонович не давал наплаву уйти под плакучие ветви, доводил его только до их границы и тут же вытаскивал леску. Вытаскивал медленно, с потягом, и со стороны можно было подумать, что у него поклевка за поклевкой. Он сменил черную мушку на морковную с канительной повихой, немножко тяжеловатую, но игручую. Не доходя границы, наплав ушел под воду, как уходит всегда при зацепе или при поклевке ленка. Владимир Антонович подсек. Леска не выскочила из воды, а туго пошла поперек течения. На самом стрежне мелькнула широченная рыбья боковина, высветилась на солнце вишневым полотнищем и скрылась в глубине. Килограммов пять! – понял Владимир Антонович. И сознание того, что тонкая снасть не выдержит, сейчас оборвется, на какой-то миг парализовало его. Ленок успел развернуться и опять уйти под ветки, где стал на мертвый якорь. Позволять этого никак нельзя, и Владимир Антонович двумя руками потянул удилище, отступая понемногу от берега в надежде поднять рыбину, дать ей хватить воздуха, что обычно несколько ослабляет ее упорства. Но ленок снова рванулся на стрежень, дал широкий круг и – Владимир Антонович почувствовал это так, будто видел– крутнул головой. Наплавок легко и глупо выпрыгнул на поверхность... Все. Владимир Антонович кинул на куст удилище, и наплавок дразняще занырял на вялой леске, паутиной блестевшей на еще не просохших листьях. «Вечером я тебя выдерну», – пообещал ленку Владимир Антонович, хотя и знал, что перепуганная рыбина, может быть, уже черт знает где. Он пошел к шивере, яростно умылся до пояса, дал чуть подсохнуть телу, а потом долго растирался, будто хотел стереть с себя прилипавшую хворь. Так и оставив на кусте удочку, он пошел навстречу Чарусову, представляя, как будет рассказывать Григорию о своей счастливой неудаче, как будет хаять хваленную им же самим японскую леску, ломающуюся в узле, и как будет восхищаться силой и самоуверенностью ленка, хотя по правде ему хотелось проклинать достоинства ушедшей рыбины, а не восхищаться ими. Он шел и шел по берегу, а Григория все не было. И он подумал уже, что тот, наверное, давно на таборе – время клева кончилось. Владимир Антонович собирался свернуть от реки, подгадывая, где легче выбраться, но когда вышел к пересохшему ложу весеннего ручья, по которому и хотел свернуть, он увидел спавшего на крутом муравистом бережке Чарусова. «Вон ты как рыбачишь! – обрадовался Владимир Антонович. – Ну этот факт мы предадим гласности. А то все тянет на них с Василием: засопи, засопи! – а сам вот как? Теперь мы знаем, куда ты смываешься по утрам...» Он осторожно подкрался к спящему, сорвал травинку и, чуть касаясь, провел ею по губам, собираясь, когда Григорий откроет глаза, рявкнуть ему в лицо. Но Григорий на травинку не реагировал. И тут Владимир Антонович с ужасом увидел, что он не реагирует и на мух, залезавших в ноздри и бегавших по бестрепетным векам. «Гришка! – хрипло вырвалось у него, – Гришка!» Он похлестал пальцами по щекам Григория, но результатом была только отвалившаяся челюсть. Григорий был мертв. Чтобы удостовериться в этом, Владимир Антонович сначала заглянул ему под веки – глазные яблоки с синими райками были неподвижны, потом приник ухом к груди – сердце не билось, потом послушал пульс – еще не успевшая остыть рука была безмолвна. Хотел проделать искусственное дыхание, но вспомнил, что при инфарктах (в том, что у Григория случился инфаркт, он почему-то не сомневался) искусственное дыхание не помощь, а убийство, и оставался стоять перед мертвым на коленях, никак не соображая, что же предпринять. Оцепенение прошло быстро. «Что ж, умер, значит, умер, – подумал он. – Все помрем...» Но это «все» как-то не касалось его, Владимира Антоновича. Он встал, отряхнул колени, машинально достал сигареты, закурил и уже -спокойно стал рассматривать мертвого. Красивый мужик был, плотный, сильный, нести будет тяжело. Давно не стриженная копна пшеничных, чуть вьющихся волос, переходившая в окладистую уже коричневую с проседью бороду, делала его лицо – слегка курносое, с мятыми широкими бровями – копией тех бесчисленных кино-русичей, без которых не обходится ни один исторический фильм. Не хватает только лат, щита и воронов... Вместо копья чуть в стороне лежало удилище со смотанной лесой. Отпугиваемая «дэтой», над телом клубилась мошкара. В кино такого не бывает. «Вот так вот, Седой, – сказал Владимир Антонович вслух, и собственный голос ему не понравился, не понравился и тон, каким было сказано: что-то фальшивое, напускное было в нем. Владимир Антонович развернулся и пошел на табор сказать Витязеву. Никакой мысли о возможном убийстве тогда у него не было. Витязев тесал матицу. Как всегда чисто выбритый и улыбчиво ясный, он встретил Владимира Антоновича привычными вопросами: «Промялся? А где рыба?» Он был в этот раз дежурным, и кормежка была его заботой. «Гриха опять будет ворчать, – убежденно предположил Василий, – все же остыло». – «Не будет Гриха ворчать», – заверил его Владимир Антонович. «Такого не бывает!» – возразил Витязев. «Теперь не будет, – сказал Владимир Антонович. – Он уже никогда не будет ворчать». Он налил себе чаю и стал швыркать, будто не слышал Васькиного вопроса, почему он так уверен. «Дело в том, Василий Михайлович, что Григория больше нет. Нету. Он лежит вон там, на повороте. Мертвый». Витязев долго не мог поверить, что это не розыгрыш. Его в общем-то малоподвижное лицо вдруг преобразилось: сомнения, тревога, готовность закричать от неверия в такую страшную весть и готовность засмеяться, узнав, что все – розыгрыш, зарницами вспыхивали и гасли на нем, и это говорило о том, что он уже поверил. В детстве, вплоть до самого выпуска, он был плаксивым, плакал не только от обид, неизбежных в мальчишьем обществе, он способен был залиться слезами в кино. И сейчас слезы уже стояли в его мыльных глазах. «Брось, Вася! – предупредил Владимир Антонович. – Гришка действительно умер. Инфаркт, или инсульт, или еще какая... В общем, умер».
Витязев овладел собой, стал ходить взад-вперед возле стола, лицо окаменело, глаза сделались сухими, шаг твердый – от бедра, и выразительно молчал. «Что будем делать?» – спросил Владимир Антонович. Витязев ходил, молчал, потом глубоко вздохнул. «Что делать? Хоронить будем. Что тут еще делать» Он вдруг сделался совсем другим, чем знал его Владимир Антонович: жестким, волевым, холодным. И Владимир Антонович нисколько не удивился, когда он приказал ему бежать в деревню, вызвать милицию и следователя, сообщить сестре Григория Катерине и, конечно, Светлане. «А Светка при чем?» – попробовал возразить Владимир Антонович. «Дурацкие вопросы будем задавать потом! – отрезал Витязев. – Пошли к нему!»
Григорий лежал на бережке все так же, только солнышко светило теперь ему прямо в лицо, рассмотреть его мешал целый рой мух. Витязев сразу понял, что тот мертвый, но на всякий случай подержал пульс, бережно положил все еще не застывшую руку и стал ломать ветки, чтобы укрыть тело. Владимир Антонович предложил просто перенести его ближе к реке, где солнца сегодня уже не будет, но Витязев сказал, что трогать тело не надо, чтобы но осложнять работу следователю. И только тогда до Владимира Антоновича дошло, что будет следствие и что главными подозреваемыми будут они с Витязевым.
– А почему он тебя послал, а не сам пошел? – спросил Баянов.
Я дороги лучше знаю, – ответил Владимир Антонович. – Впрочем, этот вопрос не ставился. Просто сказал, чтобы я шел, и я пошел. Чем он руководствовался, сказать не могу. По мне, так лучше было пойти, чем там оставаться. Знаете, как-то... Он, наверное, заметил это.
– Ясно: дело темное, – заключил Баянов и собрал свои бумаги в сумку. Он ненадолго вышел и вернулся с мотком изоленты для ремонта телефона.
Работал участковый не спеша, каждую детальку скреплял сначала резиновым клеем из припасенного тюбика, давал ей подсохнуть и только тогда брался за другую, чтобы потом медленно и крепко обмотать их лентой. Он явно тянул время, потому как знал, что следователи тоже люди, тоже заняты и их тоже, как и всех других работников, у нас не хватает.
– Так он что, болел ваш Чарусов? Я слышал, одно время он пил здорово? У пьющих жизнь на горящей ниточке подвешена.