355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Китайский » Повесть "Спеши строить дом" » Текст книги (страница 2)
Повесть "Спеши строить дом"
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 11:30

Текст книги "Повесть "Спеши строить дом""


Автор книги: Станислав Китайский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)

Пока старуха перекрикивалась, Владимир Антонович все кидал в рот ягоды, но унять жажду никак не удавалось.

– Да кто же убил? – услышал он вдруг спокойный голос старухи. – Ты ли, чо ли?

– Черт его знает кто. Тайга – не уследишь.

– Ой, мотри, парень!.. Себя изведешь.

– Зачем бы я его? Мы с ним с детства. Выросли вместе.

– То и гляжу: не похоже. Только всяко бывает, и ягненок волка ломает. Анну-то я знаю. Родней дальней приходилась когда-то. Потом, как в церковь после войны к вам перестала ездить, забылось. А детей – тех и вовсе не знаю. Много ребятишек у нее, однако,. душ семь наберется?.. За что ж это ты его? Али в сердцах как?.. Помаешься теперича. А сообщить, знамо дело, надо. Без этого нельзя – все равно узнают и дадут поболе.

Владимир Антонович озлился на старую тетерю, хотел растолковать, что он ни при чем, но понял, что ничего ей не втолкуешь, только усугубишь подозрение, и решил, что следователю тоже ничего доказывать не станет – пусть сам доказывает.

– Лексей-ей! – крикнула снова старуха.

– Что стряслось? – послышалось сбоку, из-за густого ольхового куста, и на поляну вышел тот, кого бабка звала Лексеем, – черноголовый жилистый мужик лет тридцати пяти, в широких шароварах, каких давно уже не носят, и в легкой замасленной куртке хабэ. – Здрасте, – поздоровался он без улыбки с Владимиром Антоновичем. – Я думал, тут... Чего орать было? Людей не видела?

Он протянул руку Владимиру Антоновичу, признав его, и еще раз поздоровался.

– Вон – человека убил, – сказала бабка. – Я и взревела, коль такое. В чем тут моя вина?

– Ладно, – оборвал ее Лексей. – Так что стряслось? – спросил он Владимира Антоновича открыто, со спокойной пристальностью глядя в лицо, и протянул пачку «Севера».

Он лениво выслушал недолгий рассказ Владимира Антоновича, чиркнул слюной сквозь зубы и успокоил:

– Разберутся. Все от следователя. Попадется какой путаник – заколебает. А умный по-умному сделает. Обойдется!

Конь стоял в тенечке, мотал головой и что было силы лупил ногами себя по брюху, дочерна выкопытив листовник вокруг привязи. Алексей сорвал горсть травы, стер слепней с брюха и спины, потом голой рукой смел их с лошадиной морды, пожаловался, что «дэта» не помогает от кровососов, а дегтя теперь не водится.

– Езжайте верхом, – посоветовал он, – быстрее будет. Коня обратно с сыном пошлите. Он у вас в шестом нынче был! – Перевалов Юрка, знаете, поди? Охламон, конечно, но ничего парнишка. Сегодня дома, ногу подвернул. Или выдернул кто. Хромает.

За разговором Алексей нашел в передке телогрейку, набросил ее на спину коню, зануздал, похлопал ладонью по шее неотдохнувшего коня – бывает, мол. Он подержал узду, пока Владимир Антонович с телеги залезал на конскую спину и охлюпкой умащивался на телогрейке, потом подал поводья и, глядя снизу вверх в лицо Владимиру Антоновичу, лихо подмигнул:

– Всего!.. Бог не выдаст, свинья не съест! —

«Сдурели они, что ли? – подумал про себя Владимир Антонович. – Ведь и этот думает на меня. И старуха. Им хоть кто, хоть кого, лишь бы поболтать о чем было. Теперь надолго хватит языки чесать». Но вслух не сказал ничего, даже спасибо Алексею не сказал, только понукнул гнедого.

– Коня сразу же обратно! – крикнул ему вдогонку Алексей. – Да пусть там Юрка не телится. По-шустрому. Скажи, отец велел, мол.

Владимир Антонович не ответил.

Шаг у коня был ходкий, податливый – не изработался мерин, не надсадился, – теперь все трактора делают, на покосе небось только копны повозил, и вся работа. Только гнус вот... Владимир Антонович сломал на ходу ветку и стал помахивать ею, отгоняя настырных слепней – август к концу, а им хоть бы хны! Но это их последние дни, иней уже все жгучей, скоро только комары да мокрец останутся. Тоже не подарочек. Последний комар злой, как волк. А мокрец и того хуже: крошечный, разглядеть трудно, но жалит больнее других, поскольку не просто кровь сосет, а стрижет кожу, вызывая нестерпимый зуд. Но потом пропадут и они, и тогда в тайге начинается рай. Не долгий рай, месяца полтора, пока не падет снег. Но уж времечко на загляденье: с утренними морозцами, с прозрачной ласковостью ведреных дней, с пряничными зорями. Лес просветлеет от золота опавших листьев, от исчезнувшего буйнотравья – за сто шагов увидишь рябчика, подбирающего на плешивой дороге оброненные с деревьев семена, услышишь шуршание запасливых бурундуков и мерное вышагивание глухаря. Эхо далекого выстрела отзовется в душе ревнивой болью. А как грустно пахнет об эту пору несмелый охотничий костерок...

И тут Владимир Антонович ясно понял, что нынче ему этого рая не видеть. Недаром же старуха сразу почуяла что-то такое, и этот Лексей. Значит, дает он повод для подозрений, и следователь, конечно, сразу ухватится за него. Пойдут допросы, глядишь – и предвариловка...

А может быть, Чарусова убили вовсе и не из «тозовки», а ножом. Узким, с деревянным черешком... У Владимира Антоновича такой же, он остался дома, на таборе. Может быть, на нем даже кровь Чарусова засохла, резал что-нибудь, задел по пальцу, и вот тебе улика. Кажется, так оно и было: вчера Гришка готовил ужин, резал рыбу, конечно, его, просекинским, ножом – своим он в таких случаях не пользовался, берег, хвастал, что его ножом можно бриться и прятал его, вытаскивая только когда надо было карандаш починить или безделушку какую порезать. Он сам вытянул его из клапана «С-100», сам закалял, сам уравновешивал рукоятку, и нож был действительно хороший. И ведь точно он вчера порезал палец и еще ворчал, что его, Просекина, нож только и годится руки резать. А вот куда он его девал? Эта улика – дело нешуточное! Может, вернуться и вымыть нож, а то и выбросить к черту? Но возвращаться опять же нельзя: Витязев тогда точно уверится, что это Просекин прикончил Гришку. Нельзя возвращаться. Потом, когда они с милицией вернутся, тогда и надо будет вогнать нож в землю да еще и каблуком вдавить – сам черт не найдет. На всякий случай ухо надо будет держать востро.

Владимир Антонович стал продумывать детали своего поведения на предстоящем допросе и видел себя спокойным, логичным и чуть высокомерным. Это должно действовать. Он на несколько рядов продумал весь свой рассказ и слабых мест в нем не обнаружил. Однако смутная тревога в душе все росла, ширилась, давила его, и ему хотелось, чтобы скорей кончилось это невезение, ему хотелось скорее услышать вопросы и увидеть того, кто будет допрашивать.

Дорога пошла по знакомым местам, до Хамоя оставалось километра три, полчаса ходу. Но чем меньше оставалось дороги, тем сильнее волновался Владимир Антонович, и несколько раз ему, показалось, что он едет не в ту сторону, он останавливал коня, оглядывался – все было верно. Да успокойся ты, приказывал он себе, будь мужчиной, экая беда– умер один! Ну и что? Дыра в мире образуется? Все будет нормально. Он каким-то нарочито ироничным жестом доставал папиросу, закуривал, но табак оказывался противным, начинало поташнивать, и он выбрасывал папиросу.

Когда мерин вывез его на еще не сжатое пшеничное поле, было около двенадцати. Только теперь Владимир Антонович заметил, что началась немилосердная жара, что и он, и конь были мокрыми от пота, что во рту образовалась вязкая горечь и нестерпимо хотелось пить. Из-под конских копыт брызгами разлетались кузнечики и, едва снова упав в траву, начинали стрекотать пронзительно и нахально. От этого ощущение жары становилось еще сильнее. Но деревенька уже маревно маячила впереди за жидким березовым колком, будто плывущим на раскаленном слое воздуха, там привились на огородах задранные колодезные журавли, и казалось, что блестела речка, хотя отсюда ее было никак не увидать. Мерин сам, без погонялки, ускорил шаг и уже не сбавлял его до конца пути.

В Хамое насчитывалось более тридцати дворов, но многие избы пустовали – оконные ставни наглухо зашкворены, ворота на засове, предворотья поросли кудрявой рохчашкой, а калитки внизу затенила крапива – некому ходить, некому топтать: хозяева подались в места более людные, а сюда кто приедет на житье? Глушь. Учитель, заядлый пчеловод и огородник, жаловался как-то по весне Владимиру Антоновичу, что скоро совсем станет безработным: в этом году ни первого, ни второго классов не будет, некого принимать и в будущем поступлений не предвидится.

– Вот скажите, почему бы у нас не жить? – непонимающе спрашивал он Владимира Антоновича. —Избы у нас хорошие, зарабатывают люди неплохо, все свое! Огороды, кто их мерил когда? Хлеба каждый заработает, корми свиней, куриц, коров держи – покосов хватает. А не хотят жить – и все. Одни старики. До пенсии не дадут доработать...

Владимир Антонович понимал его. С его образованием и общим интеллектом в большой школе делать нечего. Только и умеет, что ходить за своими пчелами и угощать инспекторов грибами да огурчиками. На дорогу каждому начальнику туесок меда... Туески делать тоже мастер. Но дети, как ни странно, из его школы поступали грамотные, и что важно, любопытные и прилежные. И в интернате никто на них не жаловался. Хотя все знали, что учит он не по программе, методики не придерживается, наглядных пособий, не использует, все так – с верой на слово.

Конь сам довез Владимира Антоновича до конторы бригады. На дверях висел замок. Где живет конюх, Владимир Антонович не знал, да хоть бы и знал, не пошел бы – ляжки и копчик были истерты так, что горели огнем, а спина и плечи болели, будто он целый день кули таскал. Он сидел на крыльце, смотрел на безлюдную деревню, и ничего на свете не хотелось ему, только бы вот так сидеть и сидеть. Все, что случилось в лесу и о чем он должен был сейчас рассказать по телефону милиции, снова казалось ему настолько невсамделишным, что он усомнился: уж не придумал ди он это все? Но знал – не придумал. Все было.

– Эй! – крикнул он девчоночке, боязливо торопившейся куда-то на большом мужском велосипеде: залезла под раму, руками еле до руля достает, шага едва на педали хватает, а жмет во весь опор, вися как-то сбоку, будто велосипед взноровился и понес, а она хочет унять его и едва не орет от страха. – Давай-ка сюда! Гони к конюху, скажи: директор совхоза ждет его уже два часа. Давай!

Девчонка серьезно кивнула, подтерла нос и лихо завиляла на своем велосипеде по улице.

Эта улица, впрочем, как и все другие закоулочки деревеньки, была завалена дровами: высокие, метра по два высоты, поленницы, некоторые совсем уже черные от старости, некоторые медово-свежие, тянулись вдоль прясел от избы до избы так, что и самих прясел было уже не видно, и даже в несколько рядов, где, чьи, поди, и сами дровосеки уже не помнили, а дрова все прибывали, таскались из лесу длинными хлыстами, и эти хлысты, частью раскряжеванные «дружбами», частью долготьем, еще лежали вдоль поленниц, ждали своего часа, чтобы превратиться в мелко колотые, ровные полешки и занять свое законное место очередной поленницей. Ни в одной деревне Владимир Антонович не видел столько дров.

Перед закрытыми глазами Владимира Антоновича плавали желтые круги с черными безднами в середине, какие-то черные цветущие подсолнухи, лошадиные морды, пшеничные поля... В голове, под самым черепом, звенело. Мыслей никаких не было, и он не понял, то ли уснул он, то ли помер, но когда открыл глаза на сварливый голос и увидел перед собой старика со злым барсучьим лицом, то не сразу сообразил, где он.

– Какой директор? Где директор? Директор! – ядовито спрашивал старик.

– Телефон нужен! – прервал его Владимир Антонович.

– Телефон? – ухмыльнулся старик. – Так он не работает! Петруха Мясников позавчера еще искрутил. Еще позавчерась! Разбил что-то в ем. Езжай в Хазаргай, оттуда и звони. А то – директор!

До села было еще восемь километров. Владимир Антонович посидел, посмотрел молча на конюха, будто хотел его запомнить на всю жизнь, и тихо сказал: «Открывай!»

Тот прошел мимо Владимира Антоновича нарочно впритирку, шоркнув его по плечу ичигом, и дернул замок: тот отвалился вместе с пробоем.

– Чего тут открывать! Воровать нечего. И некому – сами живем. Иди смотри.

Владимир Антонович долго копался в аппарате, соединил проводки лопнувших батареек и осторожно покрутил ручку.

– Хазаргай слушает! – ответили вдруг на другом конце провода, и Владимир Антонович обрадованно заалекал, хотя радоваться, собственно, нечего, запоздало подумал он.

– Таня? Это ты, Таня? Просекин говорит. Из Хамоя. Дай-ка мне, Танюша, милицию...

Телефонистка, недавняя ученица его, теперь известная в селе гулена, не стала спрашивать, что к чему – во время разговора подслушает, – сразу забубнила: «Район! Район! Район!.. Район! Мне милицию. Да нет, никто меня красть не собирается! Милиция? Ответьте Хамою!»

И Владимир Антонович кратко рассказал чьему-то писклявому голосу суть дела.

– Оставайтесь там в бригадной конторе, никуда не отлучайтесь, – приказали ему. – Мы сейчас подъедем.

– Все ясно, – сказал Владимир Антонович и положил трубку.

– Кого, говоришь, убили? – заинтересованно спросил конюх.

– Человека убили, дед.

Старик, не сводя с него понимающих буравчиков глаз, покачал головой.

– Ах ты, напасть какая! За что же его в лесу-то?

И Владимир Антонович понял его. Действительно, убить человека в лесу – это из ряда вон. В городе другое дело. Там убьют, чтобы ограбить, или в пьяной драке, или из мести, или из хулиганства. Да мало ли? Человек там незаметный. И грехи его никому, считай, неведомы, и жизнь, и смерть – все. Вроде бы так и надо. В селе другое дело: здесь смерть – событие! Каждый вспомнит покойничка с пеленок, припомнит хорошее и плохое, и если собрать все, что говорится о нем в каждой избе, такое житие получится, что куда твоему Аввакуму! Так все сплетется, так увяжется, что вроде покойный был всю жизнь в центре сельского внимания. И если кто рискнет обойтись прибауткой, что де, «умер Максим, да и хрен с ним!» – то тут же получит по заслугам, дадут понять, что и в подметки не годится он этому Максиму. Уходит в селе с человеком частица села, его облика, его характера. И причина для смерти должна быть не абы какая, а основательная, солидная – болезнь долгая, старость глубокая или уж нелепица из нелепиц. А убийство – это светопреставление! Страх и непостижимость! Это – из ряда вон! А хоронят-то, хрронят как! Воз пихтовых лапок на дороге. У каждого дома родни остановка и причитания! У любых ворот старые и малые в ряд, а взрослые за гробом. Чинно все, серьезно.

«Нет, лучше умереть в городе», – подумал Владимир Антонович. Он видел городские похороны, и они нравились ему своей деловитостью, обыденностью – обрядили, выпили, музыканты сфальшивят похоронную, затолкают гроб в голубенький «газон» – и на кладбище. Другое дело, если умер человек известный, знаменитый. Но таких похорон Владимир Антонович не видел.

А вот Гришке будет все: и портрет, и венки, и залп, «Литературка», наверное, напечатает о смерти, вся страна читать будет. Вот так. Вот это и странно. Жил в свое удовольствие – и на тебе! Да только не будет в мире дырки: все останется, как и было. Умри вот этот старик, в Хамое вот такая щербина образуется! После Гришки щербины не будет. И умрет этот дед дома, на кровати, в красном углу...

А Гришка в лесу... Да, прав дед, в лесу смерть – это дико. Только мало ли диких смертей по сегодняшним временам! Что такое – смерть одного? Только если он друг твой, тогда еще больно. «А почему же мне не больно? – спохватился вдруг Владимир Антонович. – Вот хочу уверить себя, что больно, а на самом деле не больно. Только неприятно. И волынка предстоящая неприятна. А убей его кто-нибудь в городе, так, пожалуй, и совсем бы ничего такого не было бы. Ну, вздохнул бы, сказал бы что-нибудь приличествующее и пошел бы пиво пить. И только при встрече с кем-нибудь, знавшим об их дружбе, изобразил бы печаль. Вот оно как!»

– Ты чего молчишь, ай оглох? – услышал он конюха. – Кто же стрельнул его, спрашиваю. Аль нечаянность какая приключилась? Да не молчи ты! Говори.

– Чего говорить? Не знаю я ничего, дед.

– Так ты как, нашел его, что ли? Это бывает. И раньше бывало. Убивали, бывало, в тайге. Но не об эту пору – по осеням больше, когда с пушниной охотник возвращался, или спиртонос с золотишком пробивался, или старатель, скажем. Стреляли. «Охотиться на горбача» называлось. Так при ем-то было че-нибудь?

–  Жили мы вместе там.

– Ах, вон оно чё!.. – старик засуетился, попросил папироску и все наговаривал: – Ах вон оно чё! Вон чё! —потом съежился, посмотрел на Владимира Антоновича сочувственно, кисло и сказал, как положено хозяину дома: – Так что помянуть душу убиенную надо. Непременно надо!

– Нету у меня денег, – отозвался Владимир Антонович.

– Деньги у нас здесь ни к чему в этом деле. Автолавка, правда, когда привозит, но это заказывать надо. А так всяк себе сам... У меня тут бражчонка есть. От старухи прячу. Сейчас мы. Сейчас.

Он пошарил в запечье, нашел старенький топор, подважил им крышку западни и нырнул в низкое подполье.

– Держи – он подал Владимиру Антоновичу большой, литров на пять туесок, прохладный с остатками сырой земли на обычайках и крышке. – Счас мы!

Из тумбочки, покрытой красной когда-то тряпицей, конюх извлек две фаянсовые кружки и пошел сполоснуть их к колодцу за оградой. Вернулся быстро с кружками под мышкой и с пучком лука в руке. Поставил кружки на стол, полез в карман и извлек пару белобоких и, должно быть, теплых, с грядки, огурцов.

– Хороший человек-то был?

– Хороший. Как все.

– Ну царство ему небесное! – Он налил в кружки до краёв мутной, будто разведенное молоко, жидкости, подвинул одну кружку Владимиру Антоновичу и, не чокаясь, выпил.

– Не горюй! Все там будем. И грешные, и праведные.

– А кто грешный и кто праведный? Ерунда все это, дед. Выдумки. Грешные, праведные...

Владимир Антонович брезгливо понюхал бражку, она пахла дрожжами и сырой овчиной, хотел отставить, но почему-то стал пить – вкус был приятен, освежающий, и он выпил кружку.

– Чудно говоришь, – протянул дед, снова наполняя посудины, – чудно. Оно, конечно, греховать по нонешним временам вроде как и забавно – бога вон уже сколько лет нету, какие грехи? А все-таки грех – он мера человеку. Тут никуды не денешься. Всяк за собой грех понимает, и всякому неприятно это понимать, да не всякого совесть мучает. Всяк грешит, да не всякий кается. Раньше как бывало? Сходит такой к попу, исповедается, и – все – он как новенькая монета, опять греши – не хочу. А сегодня никакого отпущения нету. Нагрешил, так и ходи с грехом своим до самой гробовой доски, И хуже стало, скажу я тебе. Мается человек больше, тосковать начинает, в винце вот топит себя... – Дед выпил, поморщился, похрустел огурцом. – Хороша-а... Правда, подмолодить бы еще. Я ее на березовом соку заводил. По весне нацедил – и в банки с пластмассовой крышкой. Он как свежий. А бражчонка позабористей. Если сахару еще да дрожжей... Сын научил. Он у меня – голова! Да ты должон знать его: Толька Макаров, он твоих лет, сейчас большим человеком стал, тренером по стрельбе в Новосибирске, чемпионом был. Он с детства стрелять мастер был: рябчика влет сшибал. Вот. Так об чем это я? А, о грехе! Так тут оно, как сказать. Иногда гада спровадить на тот свет – дело, ей-богу, доброе. Вот сбежал от нас лет десять тому Михайло Журавлев. Такой варнак был, сказать – не поверишь. Бригадиром был. Сколь он колхозного добра переворовал, счету нету. А как другой кто что-нибудь, он тут как тут, заложит. Вон Леху Перевалова, коня который тебе дал, он засадил. Не то чтобы зазря, но можно было и без этого. Попортил жизнь парню. И вот гад, этот Михайло, как посадит кого, сразу к бабе его приклеится да еще и ребятенка сделает. А мужику-то каково? Да что там! Журавлев тот, Михайло, значит, так и до чужемужних добирался. А как доберется, так мужу и доложит. Ну не падла ли? Стреляли в него, ранили. Тоже в лесу. А кто – ищи-свищи: перед всеми виноват, каждому напакостил, а всех не пересажаешь. Сбежал. Даже в милицию не стали сообщать. Уехал и не вернулся. Ну, нечто такого-то убрать грех, а?

– Не знаю,– сказал Владимир Антонович, дотянув кружку, – всяких мерзавцев хватает. Есть и похуже!

– Это кто же? Тот, что ли? – просверлил его своими глазками конюх.

– Он был прекрасный парень.

– А-а! Понимаю. Ну, давай! – и они опять выпили.

В голове Владимира Антоновича прояснилось, он опять почувствовал себя здоровым и благополучным. Сидел, хрустел – сочно, с прихлебом – огурцом и посмеивался над стариком: поговорить здесь тому, видно, было не с кем, не с кем поделиться своими злыми, накопившимися годами наблюдениями, и он был рад вылить их на приезжего.

Владимир Антонович слушал и не слушал, думая о своем.

Предстоящая встреча с милиционерами не то чтобы пугала, а как-то неприятно настораживала его. Он вообще не любил общаться с людьми, занимающими ответственные служебные должности, и чем пост этот был больших масштабов, тем неуютнее чувствовал себя Владимир Антонович. Потом, правда, при случае любил упомянуть, что ехал в одном купе или охотился с таким-то, и эта случайность в его передаче принимала характер чего-то стабильного, короткого, чуть ли не панибратского. Это утверждало его в глазах слушателя, хотя сам понимал всю ложность и глупость такого утверждения. Тогда он обычно выкладывал какую-нибудь унизительную для «такого-то» подробность, что-то такое, что принижало того, ставило на ступеньку ниже, а то и вовсе низвергало на грешную землю. И тогда эффект собственной значимости весомо возрастал. При общении же с «такими-то» Владимир Антонович стушевывался, мучительно улыбался и становился тоньше и моложе, чем был. Такое самоуничижение, непроизвольное, глупое, злило его, и он, как ерш против воды, начинал противоречить им во всем, взвизгивать и скандалить и, в конце концов, всегда оставался в дураках. И не потому вовсе, что «такие-то» были умнее его, Владимира Антоновича, или достойнее, или хоть в чем-то лучше, или он добивался бы их расположения с какими-то целями и боялся отказа, – нет, все получалось само собой, бескорыстно, а потому особенно гадко, а отчего – было загадкой. Многих из «таких-то» он нередко презирал с первого взгляда, понимал все их слабости, даже тщательно скрываемые, но это ничего не меняло. Особенно скверно получалось в обществе женщин – там он проигрывал «таким-то» всегда и сразу и даже не пытался бороться, уступал первенство безропотно, как должное. Жену он тоже уступил, а потом подтрунивал над ней – видел, мол, видел, как ты... – и сознание того, что он «видел», как бы успокаивало его, давало возможность показаться самому себе выше подобных мелочей, неким судией – великодушным и прощающим. Но горечь поражения не исчезала, навсегда оставалась где-то под сердцем.

И теперь он знал, что как только приедут милиционеры, все будет, как всегда, и это заранее злило его, и он настраивал себя на независимый и решительный лад.

– Ты чем занимаешься в жизни? – услышал он голос конюха. – Тебя спрашиваю: чем занимаешься? Какой хлеб ешь?

– Свой ем. Детей учу.

– Тоже дело, – согласился конюх. – Однако, думаю, главное – хлеб. Вот нас чему учили? Пахать, сеять-веять... Возле хлеба человек лучше. Добрее. Труд ему и в тягость, и в радость. Для всяких глупостей время нету. А сейчас? Как ни ученый, так и ведет его не туда! Погоди, едут, однако! – конюх почти прилег на стол, прислушиваясь, перекосил рот и зажмурил левый глаз – так ему было слышнее – и тут же выпрямился, глянул в глаза Владимиру Антоновичу своими бусинками, пискнул тихо: – Едут! – и стал торопливо убирать со стола и вытирать столешницу рукавом. – Едут. Когда не надо, они быстрые.

И правда, вскоре под окном затарахтел мотоцикл.

В контору легко вошел участковый старший лейтенант Баянов, больше известный как Архангел. Прозвище это прилипло к нему не потому, что он уж так ревностно и надежно охранял на вверенной ему территории законность и тишину и вовсе не в пику его характеру – он был человеком снисходительным, даже добрым,– а шло от необычного по нынешним временам имени – Серафим. Был он худой, голубоглазый и выглядел абсолютно несоответственно своему возрасту. Если не приглядываться особо, совеем мальчишка. На самом же деле ему было уже под шестьдесят, и Владимир Антонович помнил его участковым, когда сам еще был школьником. Правда, тогда Баянов был действительно совсем молодым, лет тридцати, но их ему никто не давал. Моложавость, вернее, детскость, Баянова объяснялась контузией. В конце войны, чуть ли не в первом своем бою, Баянов в неполные восемнадцать был заживо погребен близким разрывом фашистского снаряда. Пришел он в себя только через полгода в тихом иркутском госпитале. И первая трудность, с которой пришлось ему, воскресшему, столкнуться, была чисто бюрократическая: надо было доказать, что никакой он не Сиротко и не Архип вовсе, как значилось в документах, а Серафим Иннокентьевич Баянов. Не очень хотелось Баянову снова становиться Серафимом – дурацкое имечко, он всегда тихо страдал из-за него, но и носить чужое имя, пусть даже имя дружка, не хотел. Сиротко был в расчете шестым номером, подносчиком снарядов, Баянов – стреляющим. Делить им вроде бы нечего было, но они вечно ершились друг на друга, подкусывали и подначивали, а ели из одного котелка и спали в обнимку. В том последнем бою они разделись до пояса, когда вышла передышка, и лежали на брустверег загорали. Попадание было прямым. Единственное, что помйил Баянов, это сильный ослепительный по всему телу удар и короткое ощущение полета.

Ни один осколочек не зацепил тогда, миновал. А контузия оказалась тяжелой. Она оставила Архангела навеки молодым. Конечно, если присмотреться, то даже неприятно становилось, такая чужая кожа была у него: землисто-серая, неэластичная... но это только, если знаешь, а так мальчишка да мальчишка – худенький, пухлогубый, борода так и не стала расти, седина сходила за белобрысость, да и в характере его оставалось много детского.

Архангел приветливо поздоровался с мужиками, пожал каждому руку, зачем-то бегло оглядел контору, будто старался запомнить все перемены, происшедшие в ней с тех пор, как не был здесь, и успокоился: ничего не изменилось.

– Бражку пьете? – спросил он, усаживаясь за стол.

– Какую бражку? – взволновался конюх. – Квасу вон человеку принес. Жарища. А он – бражку! Никакой бражки.

– Квасу и я попил бы, – мирно сказал Архангел, – жарища действительно адская. На мотоцикле и то – в какой-то слой как попадешь, дохнуть нечем. Квасу оно бы можно. А бражки нельзя. Кого помипалй-то?

– Чарусов за Шебаргой погиб, – сказал Просекин. – Вы должны знать его. Он часто в Хазаргай наезжал. Писатель. Про милицию тоже писал.

– Знаю, как не знать. Так полагаешь, убили? А почему ты думаешь, что убили? Может, он сам? Ну там, инфаркт, инсульт, просто солнечный удар...

– Парень он был крепкий, – возразил Просекин.

– Ну, это вскрытие покажет, – сказал Баянов.

Он порылся в своей полевой сумке, достал бумагу, ручку, пачку папирос и, аккуратно разложив все на столе, долго молчал, потом спросил конюха, кто разбил телефон.

– Ну, ладно, – прервал он веселый рассказ про безобразия Петрухи Мясникова. – Давай-ка, Демид Матвеевич, запрягай какую-нибудь, лошадиную силу да поезжай за Шебаргу, труп надо будет привезти. На. машине туда не пройдешь. Да бражку забери отсюда, воняет. – Он открыл тумбочку стола, достал туесок и брезгливо отставил его подальше от себя. – Вот сдам под суд, будешь знать бражку... Давай, давай, поворачивайся. Коня доброго возьми. Ходок смажь. Сбруя-то хоть есть?.. Хозяева!..

Владимир Антонович попросил Демида Матвеевича прихватить Алексеева коня, чтобы не посылать нарочного. Старик кивнул, подхватил лагушок и со словами: «Счас мы, счас!» – юркнул за дверь.

– Ну, рассказывай, Владимир Антонович, что да как. Ничего, не хмурься! Тебе теперь придется одно по одному сто раз рассказывать. Привыкай. Перевалов с конем как там оказался?

– За ягодой приехали. Да они далеко от нас брали, на Корабле. Мать с ним, вернее, теща и жена. А мы в Шебарге, если от Заглубокого, то в вершине мольки, на острове... Это где мы в позапрошлом году двух изюбрей взяли, – зачем-то счел нужным сказать Владимир Антонович и тут же осердился на себя: еще сочтет участковый, что он специально набивается в свои, в дружки хотя бы по охоте, и замолчал.

– Ну-ну! – подстегнул его Архангел. – Рассказывай.

Владимиру Антоновичу хотелось говорить об Алексее Перевалове, как-никак он тоже может быть в числе подозреваемых. К тому же сидел, Чарусова знал и находился-то не так уж далеко от места происшествия, но Архангел перебил его:

– Давай по порядку. Какой леший занес вас туда? Что вы там делали?

– Дом строили! – зло сказал Просекин.

– Чего? – изумился участковый. – Дом? Какой дом? Что за идиотизм? Скажи – дом! – и он засмеялся, но смех не тронул его детского неподвижного лица, смеялось только горло, а лицо было добрым и чужим, и глаза не смеялись.

Это не понравилось Владимиру Антоновичу.

– Мы действительно строили дом. Не зимовье, дом. Семь на восемь. Три окна на реку, два на дорогу. Хотя, какая там дорога? – тропинку пробили. Вот где бор, помните? Поляна там небольшая. Сосны одна к одной. Не вырубили как-то еще. Модельные!

– Ты брось про сосны! Ты про дело. Как был обнаружен труп? Да не торопись, я записывать буду. Начни с того, как вы все там оказались.

Расписываться за всех Владимир Антонович не собирался.

– Давай, как ты лично там очутился, – подсказал Архангел.

...Григорий Евдокимович Чарусов в этом году приехал в Хазаргай, в родную деревшо, где-то в начале июня, когда огороды были уже посажены и особой работы по дому не было. И чуть ли не сразу подался в лес. Это было в его манере – ни с кем не встречаться, а сразу в лес. Владимир Антонович, узнав стороной о его приезде, хотел было зайти к нему, но так и не собрался: шли экзамены. И потом Чарусов появлялся ненадолго в селе, видели его в магазине, купит что надо и опять исчезнет, но к Владимиру Антоновичу ни разу не заглянул. Это было неприятно – друзья детства как-никак, одноклассники... Владимир Антонович тоже встречи не искал. Можно сказать, даже избегал ее. Тут все понятно: не хочешь знаться – не надо! То, что ты писатель, еще не значит, что все к тебе на поклон должны идти. Хотя тут, может быть, и не в писательстве дело. Даже наверное не в писательстве. Гришка Чарусов вообще в последнее время начал сторониться своих односельчан, особенно одноклассников. Точнее, с тех пор как разошелся с женой, тоже одноклассницей. Тут понятно: большинство сельчан винило во всем его, Григория. У нас же так, кто бы ни был виноват в разводе, а все шишки на мужика. Возможно, оно и правильно, мужик и должен отвечать за все, да не всегда это получается. Да еще жена, встречаясь со знакомыми, болтала всякое, и сплетни про него шли по деревне самые невероятные. Верить в них не особенно верили, но болтать болтали. А он – писатель, учитель общества, так сказать, пишет про честность, справедливость, верность, а тут – на тебе! Владимир Антонович к этим сплетням лично никогда не прислушивался. Григория Чарусова всегда уважал, даже любил. И когда в прошлом году Григорий не сказал ему, чем он там занимается в лесу, Владимир Антонович не очень и приставал, поверив в то, что тот там дрова для сестры готовит: надо тебе быть одному, чтобы никто не мешал работать, будь! – может, напишешь что-нибудь толковое. А нынче в лес к Чарусову направился Василий Витязев, тоже одноклассник, теперь военный, ни разу за все годы не проводивший отпуска в деревне. Так, бывало, заедет на денек, и все. А тут вздумалось вот полешачить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю