Текст книги "Соломон Волков История русской культуры 20 века"
Автор книги: Соломон Волков
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц)
«Талантливейший художник, прекрасный знаток души каждого слова, он сухой, «недобрый» человек, людей любит умом, к себе – до смешного бережлив. Цену себе знает, даже несколько преувеличивает себя в своих глазах, требовательно честолюбив, капризен в отношении к близким ему, умеет жестоко пользоваться ими». Любопытно, что «босяка» Горького и дворянина Бунина объединяло схожее настороженное антисентиментальное отношение к русскому мужику, у Бунина особенно ярко проявившееся в его знаменитой повести (сам он считал ее романом) «Деревня» (1910), о которой Горький писал Бунину восторженно: «В каждой фразе стиснуто три, четыре предмета, каждая страница – музей!» Бунин же, Горьким причислявшийся (наряду с Леонидом Андреевым и Александром Куприным) к наиболее крупным фигурам круга «Знания», после революции, которую консервативный Бунин категорически отверг, резко отдалился от Горького, заявив ему, что считает свои с ним отношения «навсегда конченными». В эмиграции Бунин постоянно нападал и на просоветскую позицию Горького, и на его творчество и имидж, высмеивая печатно горьковские «стоеросовые сказки о его будто бы злосчастном, усеянном тысячами приключений и профессий детстве, о его смехотворно-несметных скитаниях и встречах в юности, о его мнимом босячестве...». Даже ко Льву Толстому ревновал Горького Бунин. Сам он с Толстым, которого боготворил всю жизнь, встречался всего несколько раз – в общем-то, случайно. Буниным, как писателем и человеком, Толстой вовсе не интересовался, отозвался о нем однажды вполне пренебрежительно – не то что о Горьком, к которому испытывал явное любопытство, как к личности яркой, явившейся из совсем другого мира. (Это же интуитивно ощущала чуткая Марина Цветаева, по мнению которой Горький был «и больше, и человечнее, и своеобразнее, и нужнее» Бунина: «Горький – эпоха, а Бунин – конец эпохи».) И при этом в своих экстраординарных воспоминаниях о Толстом Горький описал великого старца, как мы уже знаем, без особого почтения. У него Толстой, как это подметил Борис Эйхенбаум, всего лишь «хитрый старик, колдун, вяло говорящий о Боге, озорник, пересыпающий свою речь неприличными словами». Горький никогда не чувствовал себя литературным и идеологическим последователем Толстого. Более того, их культурные установки прямо противоположны. Пришедший к культурному анархизму Толстой отрицал в конце жизни искусство за его ненатуральность и лживость. Горький, напротив, обожествлял культуру: Господа! Если к правде святой Мир дорогу найти не сумеет, Честь безумцу, который навеет Человечеству сон золотой. В этих прямолинейных виршах из его пьесы «На дне» заключен, но наблюдению Ходасевича, «девиз Горького, определяющий всю его жизнь, писательскую, общественную, личную». Для Бунина, в молодости толстовца, в 1930-е годы писавшего проникнутую величайшим пиететом книгу «Освобождение Толстого», в которой ом сравнивал того с Иисусом Христом и Буддой, горьковская позиция была неприемлемой. К политическим и эстетическим разногласиям прибавилось все возраставшее соперничество Горького и Бунина па международной культурной арене, кристаллизовавшееся вокруг Нобелевской премии по литературе. Эта премия, впервые присужденная в 1901 году в Стокгольме по завещанию умершего пятью годами ранее изобретателя динамита шведского индустриалиста Альфреда Нобеля, вскоре завоевала мировой литературный авторитет. Соответственно, вокруг Нобелевской премии (ежегодно присуждаемой осенью Шведской академией по рекомендациям Нобелевского комитета) стали разгораться недю ж и иные страсти, неминуемо подогреваемые националистическими и политическими эмоциями. Создался определенный ритуал, со чранившийся до наших дней: мировая пресса в сентябре-октябре начинает гадательные игры, распечатывая всевозможные списки потенциальных победителей Нобелевской премии по литературе данного года, создавая атмосферу напряженного ожидания. Из-за полнейшей секретности, окружающей процесс отбора капди датов и обсуждения финального списка Шведской академией, пресса чаще ошибается, чем угадывает в своих прогнозах. Затем начинают на все лады склонять имя счастливого победителя: его и превошо ОЯТ, и поносят. Все это усугубляет мистический ореол Нобелевки и увеличивает ее желанность и авторитет. Об Альфреде Нобеле и его семье написано довольно много, но не так часто вспоминают об их русских связях. Между тем Людвиг, старший брат Альфреда, превратил основанный в Санкт-Петербурге в IH()2 году их отцом сталелитейный завод в одно из крупнейших в
Европе дизелестроительных предприятий. (Завод этот под названием «Русский дизель» существует до сих пор.) Эти новаторские по тем временам дизели работали на нефти, и Нобели построили нефтепромышленное предприятие в Закавказье, в Баку. Сын Людвига, Эммануэль Нобель (1859-1932), почти 30 лет, до революции 1917 года, руководил семейным бизнесом в России. Его сестра Марта вышла замуж за русского журналиста Олейникова, старше ее на 17 лет. Все это имело значение для интриги вокруг Нобелевки, столкнувшей Горького и Бунина уже в 20-е годы. В этой интриге непосредственное участие с самого начала принял Ромен Роллан. В начале 20-х годов Роллан, восхищенный рассказом Бунина «Господин из Сан-Франциско», согласился поддержать его кандидатуру («...он неистово, желчно антиреволюционен, антидемократичен, антинароден, почти антигуманен, пессимист до мозга костей. Но какой гениальный художник!»), но с примечательной оговоркой: «Если был бы выдвинут Горький, то я прежде всего голосовал бы за него...» Однако в 1928 году, когда у Горького был реальный шанс стать нобелиатом, разногласия среди шведских академиков лишили его премии. Она досталась норвежской писательнице Сигрид Унсет. В годы НЭПа (1921-1927) советское руководство допускало некоторые культурные контакты с эмиграцией, и произведения того же Бунина – конечно, без его разрешения и без компенсации автору – печатались в России даже государственными издательствами. В это время советская власть вела сложные игры с некоторыми интеллектуальными эмигрантскими движениями с просоветской ориентацией, вроде евразийцев или так называемого «сменовеховства». Таким образом она пыталась расколоть и нейтрализовать эмиграцию. Эта амбивалентная картина резко изменилась после 1928 года, когда книги Бунина и других ведущих писателей-эмигрантов были запрещены и даже изъяты из библиотек. (Дело зашло так далеко, что В 1943 году угодивший в сибирский концлагерь замечательный автор Варлам Шаламов получил там дополнительный срок в 10 лет за то, что в разговоре неосторожно охарактеризовал Бунина как «великого русского писателя».) Вот когда между метрополией и эмиграцией опустился настоящий железный занавес – на долгие 60 лет (с небольшим перерывом в первые послевоенные годы, когда, к примеру, советский поэт Константин Симонов встречался в Париже – несомненно, с разрешения Сталина с тем кс Буниным). Это объясняет, почему именно с политической точки зрения становилось столь важным, ы«· из русских писателей первым по– лучит Нобелевскую премию. Присуждение ее Горькому можно было бы интерпретировать как поддержку мировым культурным сообществом революционных изменений в России. Премия Бунину или другому эмигранту (а среди возможных кандидатов называли также имена Дмитрия Мережковского, Александра Куприна, Константина Бальмонта и Ивана Шмелева) посылала бы прямо противоположный сигнал. Эта премия также указывала бы, кого культурная Европа считает наследником Льва Толстого в русской литературе. Известно, что перед объявлением первой Нобелевской премии в 1901 году всеобщим было ожидание, что она достанется Льву Толстому. Когда вместо Толстого премию вручили французскому поэту Рене Сюлли-Прюдому, группа возмущенных шведских деятелей литературы и искусства, в которую входили Артур Стриндберг, Сельма Лагерлеф, Андреас Дорн и друтие, отправила Льву Толстому напечатанное в русской прессе письмо: «Все возмущаются тем,, что Академия по политическим и религиозным соображениям, не имеющим ничего общего с литературой, демонстративно игнорировала заслуги Толстого». Для Шведской академии пришла пора загладить эту свою вину перед русской литературой. Вопрос был только в том, какую линию в ней выделить – горьковскую или бунинскую? Открытое и все усиливавшееся противостояние метропольной и эмигрантской половин русской культуры придавало этой проблеме особое политическое значение. С обеих сторон были задействованы все возможные закулисные рычаги влияния. Самым мощным союзником Бунина в этой борьбе оказался, по-видимому, не кто иной, как «Эммануэль Людвигович» (как его именовали в семье Буниных) Нобель. Такой вывод можно Сделать, внимательно читая дневники Бунина и его жены (а также дневник любовницы Бунина писательницы Галины Кузнецовой) начала 30-х годов, когда вопрос о «русской Нобелевке» вновь был поставлен на повестку дня. 11обсль даже послал к Бунину во Францию своего русского зятя Олейникова в качестве эмиссара, дабы тот мог в доверительной обета попке обсудить с писателем все тонкости этого крайне щекотливою цела – ведь официально Нобель, разумеется, не имел права оказывать никакою давления на членов Шведской академии. (У Кузнецовой
можно прочесть о письме Эммануэля Нобеля 1931 года, «где он пишет, что он за Бунина: прочел пять-шесть его книг и в восторге от них».) Вот почему когда в марте 1931 года от того же Олейникова пришло сообщение, что у его шурина «кровоизлияние в мозг, упал в ванной» (он умер в следующем году), Буниным это было воспринято как катастрофа. Кузнецова записывала тогда в дневнике: «Олейников очень утешает, пишет, что шансы на успех те же, но все-таки, конечно, это уже не то». Еще одной важной фигурой, поддерживавшей Бунина в его нобелевских притязаниях в эти годы, был президент Чехословакии Томаш Масарик, влиятельный покровитель культурной русской эмиграции. Советское правительство перешло в контратаку, задействовав свои немалые возможности для дипломатического давления на Швецию; как сообщали Бунину, «большевики ведут агитацию против «эмигрантской премии», распускают слухи, что в случае чего – порвут договор» (речь шла о соглашении о телефонной связи между Советским Союзом и Швецией). Советским кандидатом на Нобелевку был, разумеется, Горький. В этом большевики, согласно информации, полученной Буниным, заручились помощью из Германии. Бунина, напротив, поддерживал демократический Запад, в особенности Франция. Советская стратегия успехом в итоге не увенчалась: после двух кряду неудачных попыток в 1933 году Бунин все же получил Нобелевку, утерев таким образом нос и Горькому, и Сталину (что и было отмечено мировой прессой). Особое значение – и это тоже подчеркивалось прессой – имело то, что в том же 1933 году отмечалось столетие со дня рождения основателя премии Альфреда Нобеля. (Тот факт, что Бунин, приехав в Стокгольм за премией, остановился в доме Нобелей, в то время как прочих лауреатов разместили в отеле, в газетах особо не акцентировался.) Бунинская речь в Стокгольме 10 декабря 1933 года, в день, когда он принял нобелевскую медаль (и чек на восемьсот тысяч франков) из рук шведского короля Густава V, была произнесена писателем по-французски и транслировалась по радио на всю Европу. В речи этой седой, поджарый, похожий на римского патриция Бунин был – несомненно, по предварительному согласованию с семьей Нобелей – сдержан, ни слова не сказал о большевиках, но все-таки подчеркнул, что впервые со времени своего учреждения Нобелевская премия была присуждена изгнаннику и что лог жест, имеющий политическое значение, «еще раз доказал, что любовь к сиободе есть настоящий национальный культ Швеции-' Как записала Кузнецова, среди при– сутствовавших на церемонии ВИПов «слово «exile» вызвало некоторый трепет, но все обошлось благополучно». Но когда Бунин вернулся во Францию, то он уже не чувствомал себя скованным дипломатическим протоколом и вскоре высказался о большевизме без обиняков: «Я лично совершенно убежден, что низменней, лживее, злей и деспотичней этой деятельности еще не было в человеческой истории даже в самые подлые и кровавые времена». К этой истории, положившей начало экстраординарному политическому значению Нобелевской премии по литературе для русской культуры XX века, можно добавить интригующее примечание. В оиу бл и кованном дневнике Бунина от 1 октября 1933 года, то есть почти за полтора месяца до официального объявления о присуждении ему 11обелевки, я обнаружил лаконичную загадочную запись об открытке, якобы полученной им от Сталина. О чем мог писать коммунистический диктатор крупнейшему белоэмигрантскому писателю? Ясно одно: вручение (вопреки всем усилиям советской стороны) премии Бунину должно было быть поспринято Сталиным не только как серьезный удар по между па родному авторитету (а следовательно, и потенциальной полезности на международной арене) его наиболее доверенного культурного советника – Максима Горького, но и как непростительное культурное унижение всей страны. В этом – корни последующего сверхмерно того отношения всех советских руководителей к присуждению Нобеленской премии русским писателям. Охлаждение, возникшее, по мнению многих наблюдателей, между I Ьрьким и Сталиным, повлияло на исход важного международною культурно-политического события тех лет: прошедшего и июне 1935 года в Париже Международного писательского конгресса «и за щиту культуры от фашизма», идея которого была сформулироиапа совместно Горьким и Сталиным по предложению Ильи Эренбурга. В этот момент Советский Союз многими европейскими иптсл пек гуалами носприиимался как главная, наиболее последовательная Антигитлеровская сила. Варварские нацистские идеи они считали Смертельной угрозой традиционным ценностям европейского гуманизма. Для сопротивления фашизму во Франции и Испании воз никли так называемые Народные фронты, объединившие либералов и коммунистов. Чтобы еще более сцементировать такой союз во
всемирном масштабе, и был задуман и проведен писательский конгресс в Париже. На его устройство Сталин отпустил большие деньги. Он хотел, чтобы в Париж приехали мировые светила – Бернард Шоу, Герберт Уэллс, Ромен Роллан, Томас Манн, Теодор Драйзер, Эрнест Хемингуэй. По расчетам Сталина, они должны были своим авторитетом поддержать лидерство СССР в антифашистской коалиции. Подготовкой конгресса занимались его главный закулисный идеолог Эренбург, а с практической стороны – журналист Михаил Кольцов, доверенное лицо Сталина не только в культурных, но и в важных политических делах. Но на роль центральной фигуры с самого начала был утвержден, разумеется, Горький: именно его присутствие гарантировало бы конгрессу и надлежащий вес, и «правильное», с точки зрения Сталина, политическое направление. Однако Горький внезапно отказался поехать в Париж, в письме к Сталину сославшись на нездоровье и на то, что конгресс – это «дело, которое не кажется мне особенно важным». Сталин, отлично знавший, с каким энтузиазмом Горький относится к идее объединенной борьбы писателей с фашизмом, не мог не воспринять демарш писателя как прямой вызов. Как назло, в отсутствие Горького ситуация в Париже быстро вышла из-под контроля. Вместо Томаса Манна там объявился его брат Генрих – не столь важная фигура; вместо Шоу и Уэллса – Олдос Хаксли, и так далее. Ромена Роллана, который вместо Парижа демонстративно поехал в Москву к Горькому, не могли в полной мере заменить взявшие инициативу в свои руки с французской стороны Андре Жид и Андре Мальро. Да и повели себя эти влиятельные авторы весьма строптиво: настояли на срочном приезде в Париж первоначально не включенных в состав советской делегации Бабеля и Пастернака и дали выступить на конгрессе с критикой советской политики французским троцкистам. Последнее, с точки зрения Сталина, было особенно вопиющим саботажем заранее утвержденного им плана. Надо полагать, именно тогда патологически подозрительный Сталин впервые подумал: а не сознательно ли Мальро и Жид вредят его политике? И кто с советской стороны им в этом помогает? Но пока что Сталин разрешил и тому и другому приехать в качестве почетных гостей в Советский Союз. Это было сделано опять-таки по настойчивой рекомендации Горького и Кольцова. Мальро уже наведывался в Москву до парижского конгресса, а теперь отправился к Горькому на дачу тою в Крыму,
до этого
встретившись в Москве с Мейерхольдом (важная деталь). И с Мейерхольдом (планировавшим постановку пьесы по знаменитому роману Мальро «Условия человеческого существования»), и с Горьким Мальро обсуждал амбициозные идеи, которыми он тогда был одержим. Авантюрист по натуре, Мальро был секретарем созданной под эгидой конгресса левоориентированной международной Ассоциации защиты культуры, которая, по его замыслу, должна была активно влиять на политику ведущих мировых держав. Как рупор такой федерации прожектер и фантазер Мальро хотел организовать новый журнал, но главное – предлагал подготовить и выпустить грандиозную «Энциклопедию XX века», по аналогии с многотомной «Энциклопедией» французского философа XVIII века Дени Дидро, сыгравшей важную роль в распространении идеалов Просвещения и интеллектуальной подготовке Великой французской революции. Согласно планам Мальро, «Энциклопедия XX века» должна была издаваться одновременно на четырех языках – французском, англий ском, испанском и русском. В качестве главы советской редакции этого издания Мальро продвигал Бухарина. Готовиться она должна была, разумеется, на советские деньги. Горький, тоже обожавший всякого рода эпохальные проекты, был полностью согласен и с планами, и с кадровыми предложениями Мальро. Безумные соображения француза парадоксальным образом вписывались в советские политические и культурные интриги па самом высоком уровне. Теперь нам известно, что Горький, совместно с Бухариным, вынашивал тогда идею создания в Советском Союзе альтернативного коммунистам политического объединения – так называемой «партии беспартийных», или «союза интеллигентов». Во главе такой организации должен был стать Горький. Самое интересное – к этому замыслу поначалу якобы одобрительно отнесся сам Сталин, в тот момент размышлявший о том, как ему эффективнее объединить все социальные слои советского общества и одновременно позиционировать себя как лидера антифашистских сил на международной арене. Вот почему к идеям Мальро о практической вовлеченности прогрессивных интеллектуалов, писателей в особенности, в политические дела так серьезно отнеслись в Советском Союзе. Культурно ориентированная советская «партия оеспартийных», контролировавшаяся Сталиным, могла стать ведущей силой в подобном процессе. Это могло бы дать Сталину в руки уникальный инструмент влияния на международное общественное мнение. Нам сейчас нужно сделать специальное усилие, чтобы оценить исключительную роль и моральный авторитет некоторых писателей,
воспринимавшихся как гуру, в социальной жизни общества между двумя мировыми войнами. Это был особый момент. Мировая пресса достигла тогда пика своего влияния, а телевидения еще не было; к разносимым газетами и журналами словам знаменитостей вроде Бернарда Шоу, Ромена Роллана, Томаса Манна, Горького, Андре Жида прислушивались миллионы. О планах Мальро Горький тогда же, в марте 1936 года, известил Сталина. Со ссылкой на мнение Бабеля (которого он назвал «отлично понимающим людей и умнейшим из наших литераторов») и Михаила Кольцова, Горький поддержал идеи Мальро о том, что, «организуя интеллигенцию Европы против Гитлера с его философией, против японской военщины, следует внушать ей неизбежность всемирной социальной революции». Это важное письмо стало, по-видимому, одним из последних письменных обращений Горького к Сталину. 18 июня 1936 года 68-летний Горький умер. До сих пор ведутся дискуссии о том, не ускорили ли эту смерть по приказанию Сталина люди из ближайшего окружения Горького, прошпигованного сотрудниками и информантами советской секретной полиции. Старый писатель в это время уже раздражал вождя своей непредсказуемостью и капризами. В любом случае ясно, что Горький был тяжело болен: при вскрытии обнаружилось, что его легкие почти полностью заиз-вестковались (результат тянувшегося много лет туберкулеза); когда прозектор кинул их в медицинский таз, они издали, как вспоминал свидетель, гремящий звук. Московское радио объявило о смерти «великого русского писателя, гениального художника слова, беззаветного друга трудящихся, борца за победу коммунизма». 19 июня мимо гроба с телом Горького, установленного в Колонном зале Дома союзов, прошло более полумиллиона человек; на специальный траурный митинг на Красной площади допустили только сто тысяч – по специальным пропускам. Стоявший на ленинском мавзолее Сталин слушал, как Председатель Совета Народных Комиссаров Вячеслав Молотов открыл церемонию: «После Ленина смерть Горького – самая тяжелая утрата для нашей страны и для человечества». Среди других дали выступить приехавшему накануне смерти Горького В Москву Лпдрс Жи/iy. Он говорил от имени той самой международной Ассоциации защиты культуры, руководителем которой был Мальро. Речь Жида переводил Михаил Кольцов, возглавлявший Иностранную комиссию созданного Горьким Союза советских писателей. Кольцов позднее поведал своему брату, что Сталин тогда поинтересовался: «Товарищ Кольцов, а что, этот самый Андре Жил, пользуется там, на Западе, большим авторитетом?» Когда Кольцов ответил утвердительно, Сталин, подозрительно на него посмотрев, промолвил скептически: «Ну, дай боже. Дай боже». Вождь не любил, когда его водили за нос. Сталин вскоре получил подтверждение своим сомнениям; как вспоминал Эренбург в своих мемуарах, Андре Жид в Советском Союзе «всем безоговорочно восхищался, а вернувшись в Париж, все столь же безоговорочно осудил. Не знаю, что с ним произошло: чужая душа – потемки». Даже на склоне лет Эренбург был вынужден лукавить, умалчивая о том, что последние дни пребывания Жида В СССР совпали с московским открытым судебным процессом по делу так называемого «антисоветского объединенного центра» (Григорий Зиновьев, Лев Каменев и другие бывшие видные ленинцы, находив шиеся в оппозиции к Сталину), ознаменовавшим, по мнению многих историков, начало Большого Террора. Все шестнадцать обвиняемых были расстреляны 24 августа 1936 Года, через два с небольшим месяца после смерти Горького. Подобная жестокость стала шоком не только для Жида; даже многоопытный Ьабель был уверен, что подсудимых помилуют. Сталин не разрешил Жиду присутствовать на процессе, чего тот добивался; он также не встретился с ним, хотя писатель этого ожидал. Крутой поворот Жида от про– к антисоветизму вождь воспринял Кб просто как предательство^ а как заранее спланированную дивер СИЮ («в этом виден расчет врага»). В шпионы и вредители Сталин тчислил также и Андре Мальро. Соответственно, под подозрение попали близкие к этим двум писателям советские интеллектуалы Кольцов, Бабель, Эренбург, Мейерхольд. Все они, за исключением 'Оренбурга, были арестованы в 1938-1939 годах по личной санкции САМОГО Сталина. Большой Террор (большинство историков определяют его хропо (ЮГИческие рамки приблизительно от лета 1936-го до конца 1938 года) принадлежит к самым черным страницам истории XX века. Однако
полной ясности относительно его причин, истоков, целей и последствий (включая точное число жертв) не существует до сих пор, и вряд ли такая чаемая ясность, несмотря на многие фундаментальные исследования, будет достигнута в обозримом будущем. Поражает существующий на сегодняшний день разброс в оценках Большого Террора, в особенности в отечественных консервативных кругах: от солженицынской характеристики этого периода как фронтальной «атаки Закона на Народ», когда по безвинным, по мнению писателя, людям был нанесен «крушащий удар», до высказанного ультранационалистическим историком Олегом Платоновым в его изданной в 2004 году книге «Государственная измена. Заговор против России» суждения, что «большая часть репрессированных в 1937-м и позднее были врагами Русского народа. Уничтожая большевистскую гвардию, Сталин не только разделывался с соперниками в борьбе за власть, но и в какой-то степени искупал свою вину перед Русским народом, для которого казнь революционных погромщиков была актом исторического возмездия». В писаниях некоторых влиятельных современных консервативных российских историков о Большом Терроре сильна нота явно нехристианского злорадства, когда речь идет о репрессиях против городской интеллигенции, которая, дескать, ранее не вступилась за уничтожаемое крестьянство. За российской интеллигенцией можно насчитать, вероятно, много грехов, но она все же не заслужила тех жестоких гонений, которые обрушились на нее в те годы. Подсчитано, что в период Большого Террора было арестовано более 600 авторов, то есть почти треть тогдашних членов Союза советских писателей. Каждого из этих несчастных жалко как человека. По-настоящему крупных имен, вошедших в историю русской культуры XX века, среди них не так уж и много; многие из репрессированных деятелей культуры были партийными работниками в первую очередь, а писателями – во вторую, «по совместительству». Культурный урон, однако, выражался не только количеством арестованных и уничтоженных гениев; небывало деструктивной оказалась также созданная Большим Террором леденящая атмосфера всеобщего страха, подозрительности, неуверенности, принявших эпидемические пропорции доносительства и перестраховки, непоправимо отравивших нравственный климат. Из общества не просто вырывались те или иные культурные или политические фигуры, но была разрушена уже сложившийся за двадцать лет существования советской власти система общественных взаимосвязей и культурного патронажа. Вина в дни Большого Террора определялась и доказывалась по ассоциации: за каждым арестованным в воронку сталинских репрессий втягивалась сначала семья и ближайшие родственники, затем – дальние, затем сослуживцы, подчиненные, просто знакомые. Как заметил историк: «Создается впечатление, что репрессивный маховик выскользнул из рук тех, кто его раскручивал: в результате чистки система управления экономикой была расшатана, армия обезглавлена, партия деморализована». Все это разрушало и культуру как интегральную часть общества. Как предполагают сейчас исследователи, начиная Большой Террор, Сталин ставил перед собой несколько политических задач: он укреплял свою личную власть, уничтожал подлинную и воображаемую оппозицию и «пятую колонну», устрашал население, а в качестве экономического бонуса обеспечивал дешевой рабской рабочей силой индустриальные стройки огромной страны. Решив, что он добился своих целей, и увидев, что общество оказалось на грани полной дестабилизации, Сталин с 1939 года стал свертывать репрессии, признан, что они сопровождались «многочисленными ошибками». Но именно в этот момент, когда полураздавленная и деморализованная элита страны пыталась перевести дыхание, Сталин вновь послал интеллигенции леденящий душу сигнал: арестованные в копне 1938 – начале 1939 года Кольцов, Бабель и Мейерхольд были, после необычной для той поры задержки (вызванной, видимо, колебаниями Сталина), расстреляны в начале 1940 года. Всех троих обвинили в том, что они входили в состав «антисоветской троцкистской группы» и участвовали в «заговорщицкой террористической организации», будучи агентами французской и других иностранных разведок. Всем им вменялись в вину контакты с Мальро, который в этот момент в воображении Сталина превратился в крупного западного шпиона и провокатора, ответственного И многие неудачи сталинской международной политики. (Известный советский писатель рассказывал мне, как в 60-е годы, когда он начал выезжать на Запад, КГБ склонял его к сотрудничеству, приводя в Качестве примера успешного писателя-шпиона... Мальро: вербовщику ·то почему-то представлялось самым неотразимым аргументом.) И Кольцова, и Бабеля, и Мейерхольда па допросах заставили признать свою «вину» и оговорить при этом ereme cle la creme совет
ской культуры – Пастернака, Шостаковича, Эйзенштейна, Алексея Толстого, автора изысканных коротких романов «Зависть» и «Три толстяка» Юрия Олешу. О том, каким способом были получены эти признания, мы знаем из заявлений (прокурору, а также Председателю Совета Народных Комиссаров Молотову) отказавшегося в итоге, как и Бабель, от своих показаний Мейерхольда: «Меня здесь били – больного шестидесятишестилетнего старика, клали на пол лицом вниз, резиновым жгутом били по пяткам и по спине, когда сидел на стуле, той же резиной били
по ногам
(сверху, с большой силой) и по местам от колен до верхних частей ног. И в следующие дни, когда эти места ног были залиты обильным внутренним кровоизлиянием, то по этим красно-синим-желтым кровоподтекам снова били этим жгутом, и боль была такая, что казалось, что на больные чувствительные места ног лили крутой кипяток (я кричал и плакал от боли). Меня били по спине этой резинкой, меня били
по лицу
размахами с высоты... следователь все время твердил, угрожая: «Не будешь писать (то есть – сочинять, значит?!), будем бить опять, оставим нетронутыми голову и правую руку, остальное превратим в кусок бесформенного окровавленного искромсанного тела». И я все подписывал...» При решении судьбы крупных фигур, вроде Мейерхольда, все решалось резолюцией самого Сталина: когда он ставил против фамилии обвиняемого две вертикальные черточки, это означало осуждение на десять лет, когда одну – расстрел. На деле Мейерхольда Сталин поставил одну черту. – Часто говорят: вождь сделал так потому, что ему не нравились авангардные постановки Мейерхольда. Трудно с этим согласиться. Сталин, политик до мозга костей, умел преодолеть и эстетическую, и личную неприязнь, если это было необходимо для дела. Он превознес до небес авангардиста Маяковского, пальцем не тронул ведущих авангардистов Татлина и Родченко. Андрей Платонов, произведения которого вождь ненавидел, никогда не был арестован. С другой стороны, у Сталина не было более преданного культурного функционера, чем уничтоженный им Кольцов. Сталин постоянно разыгрывал сложные политические шахматные партии, причем часто одновременно на нескольких досках. Деструкцию важного оппонента он рассматривал как ход в такой партии и стремился использовать этот ход для создания выигрышной ситуации. Случалось ли Сталину ошибаться – даже со своей, предельно циничной и жестокой, зачастую попросту людоедской точки зрения? Конечно, и не раз. Убежден, что такой псион рани мой политической ошибкой было уничтожение Кольцова, Мейерхольда И Бабеля. Сам Сталин, видимо, исходил из реального политического расклада того времени. Как известно, в 1939 году советский вождь неожиданно для всех резко сменил свой внешнеполитический курс, пойдя на союз с Гитлером и отказавшись, таким образом, от своей антифашистской позиции. Соответственно, Сталин похерил все столь тщательно разрабатывавшиеся им планы объединения международных антигитлеровских и коммунистических интеллектуалов под советской эгидой. В глазах Сталина эта потребовавшая много усилий и денег деятельность представлялась теперь явной неудачей. Особенно болезненным моментом было поражение поддерживаемого Советским Союзом республиканского правительства Испании в гражданской войне, начатой генералом Франсиско Франко в 1936 году. В этой войне Франко помогали Германия и фашистская Италия, а на стороне республиканцев сражались антифашисты со всего мира, среди них Эрнест Хемингуэй и Мальро. Политическим эмиссаром Сталина в Испании был Кольцов, чьи попытки сплотить просоветские элементы В Испании окончились крахом. Кто-то должен был ответить за этот И другие международные провалы. Сталин всегда находил подходящих на роль громоотвода злоумышленников, вредителей и предателей. В данном случае ими должна была стать группа ведущих советских культурных фигур, которых через Жида и Мальро якобы дергали за веревочки, как марионеток, их «подлинные хозяева», европейские империалисты и плутократы ИЗ Франции и Англии. Все это удобно соответствовало и сталинскому мировоззрению, и текущим потребностям его политики. Но какие-то сомнения Сталина все-таки одолевали. Душераздирающее обращение Мейерхольда вождя, как мы знаем, не разжалобило. Но показательно, что другие шаменитости, на которых в ходе следствия выбивался компромат, никогда не были арестованы: видимо, поразмыслив, Сталин решил псе же не устраивать определенно планировавшегося им громкого публичного процесса над видными деятелями культуры. Тем не менее расстрел Кольцова, Мейерхольда и Бабеля, хоть и не объявленный тогда в прессе, сыграл роковую роль во взаимоотношениях Сталина с интеллигенцией. Эта беспощадная экзекуция показала, что ни талант, ни заслуги перед советской властью, ни шчпая преданность и приближенность к Сталину (а все знали, что Кольцов, де-факто главный редактор газеты «Правда», числился ВГО любимцем) не могут спасти от гнева вождя. Будучи по-своему весьма прагматичным человеком, Сталин внезапно приобрел в гла








