Текст книги "Соломон Волков История русской культуры 20 века"
Автор книги: Соломон Волков
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 25 страниц)
Союзе? Ко
всемирной ядерной катастрофе? Или же Сталин, как это утверждают сейчас некоторые историки, не хотел ни того, ни другого, а просто пытался вновь переиграть своих реальных или воображаемых оппонентов внутри и вовне страны? Окончательные выводы на этот счет вряд ли когда-нибудь станут возможными, ибо когда Сталин 5 марта 1953 года умер (по официальной версии, от кровоизлияния в мозг), то он не оставил никакого политического завещания и даже не поделился своими сокровенными пианами пи с одним из соратников – видимо, ни одному из них вождь до конца не доверял. Хорошо помню ощущение страха и ужаса, охватившее меня, когда темным и промозглым утром 6 марта, собираясь в школу, я услышал
по радио произнесенные медленно и на предельно трагической ноте слова диктора: «Накануне, в девять часов двадцать минут вечера, дорогой и любимый вождь скончался, не приходя в сознание». Я не знал тогда, что в один день со Сталиным, и тоже от кровоизлияния в мозг, умер Прокофьев. Композитор был слаб, и напряженность, висевшая в воздухе в последние сталинские дни, видимо, ускорила развязку. В те хаотичные дни значимость смертей вождя и композитора казалась несопоставимой, о Прокофьеве никто, кроме самых близких ему людей, не думал, даже цветы к его гробу наскребли с трудом, ибо в Москве все венки и цветы были спешно реквизированы для похорон Сталина. Но в 1963 году десятилетие со дня смерти Прокофьева, отмечавшееся уже после официального осуждения «культа личности» Сталина, давало повод к шуткам о том, что, видимо, Сталин был незначительным политическим деятелем в эпоху Прокофьева. Последующие десятилетия изменили и этот ценностный баланс, тоже оказавшийся конъюнктурным. Видимо, баланс этот постоянно будет сдвигаться в одну или другую сторону, отражая неизбежные изменения и колебания в сравнительной оценке значимости фигур Сталина и Прокофьева и напоминая о тесной, хотя и антагонистической связи политики и культуры.
J
4
а с т ь
четеейтая
ОТТЕПЕЛИ И ЗАМОРОЗКИ Г ЛАВА Перед похоронами Сталина, которые состоялись в Москве 9 марта 1953 года, гроб с его телом был выставлен в Колонном зале Дома союзов. Там несколько дней подряд, сменяя друг друга, играли лучшие советские симфонические оркестры и солисты, среди которых были скрипач Давид Ойстрах и пианист Святослав Рихтер, привезенный для этого из Тбилиси на специальном самолете, где он был единственным пассажиром – все остальное пространство было забито цистами, отправленными в столицу на похороны. Рихтер позднее утверждал, что уже тогда он Сталина ненавидел. Не верить ему оснований нет: нсдь его отца, российского немца, в июне 1941 года расстреляли по обвинению в шпионаже в пользу нацистов и в том же 1941 году арестовали как анти-сонетчика и «пораженца» и продержали почти девять месяце» в одиночной камере печально знаменитой Лубянской тюрьмы рихтеровского любимого ментора, знаменитого пианиста и педагога (чьим учеником был также 'Омиль Гилельс) Генриха Нейгауза, тоже этнического немца. Но Сталинскую премию, пру-
ченную ему в 1950 году, 35-летний Рихтер принял, как приняли ее и другие награжденные музыкальные исполнители – Ойстрах (получивший эту премию в 1943 году), Гилельс (в 1946-м), дирижер Евгений Мравинский (тогда же), 24-летний виолончелист Мстислав Ростропович (в 1951-м). Премии этим артистам, отражавшие убеждение Сталина в том, что классическая музыка является эффективным инструментом пропаганды, символизировали важное место музыкальных исполнителей в советской официальной культуре. По идее Сталина, Бетховен или Чайковский, В блестящей интерпретации этих талантливых музыкантов, мобили-зовывались на службу марксистской идеологии, а сами исполнители превращались в идеальных представителей социалистического лагеря: ведь они обладали мощной музыкальной техникой (очевидная параллель со сталинской индустриализацией СССР), были оптимистичны, демократичны, общественно активны (как их рисовали газетные статьи и радиопередачи) и с радостью по первому зову партии и правительства отправлялись с концертами в любую самую отдаленную точку Средней Азии, Дальнего Востока или Сибири, чтобы играть там перед жаждущими приобщиться к высокой культуре (как об этом сообщалось в тех же статьях и передачах) рабоче-крестьянскими массами. Реальная картина была несколько другой. Да, государство давало своим лучшим музыкантам значительные привилегии, но рассматривало их как всего лишь прославленных рабов, обязанных безотказно обслуживать любую официальную оказию, будь то выступление в районном агитпункте во время выборов, в заводском цеху во время обеденного перерыва (где особенно унизительными и неловкими – и для музыкантов, и для насильно согнанных, утомленных рабочих – были появления симфонических оркестров, эти передвижные «потемкинские деревни»), перед и после разного рода политических речей или на похоронах, вроде сталинских, где Рихтеру и Ойстраху, как и другим исполнителям, не разрешали покинуть Колонный зал несколько суток, держа их там на сухом пайке. Пока музыканты сидели взаперти в Колонном зале, в перерывах между почти конвейерными выступлениями устало наблюдая за бес-Koi leu юй процессией пришедших взглянуть на скончавшегося диктатора москвичей, на улицах столицы разыгралась последняя кровавая драма сталинской эпохи. К Колонному залу пыталась прорваться, чтобы проститься с вождем, многотысячная толпа. Оказавшийся в этой толпе молодой пол Евгений Евтушенко вспоминал позднее: «Это было жуткое, фантастическое зрелище. Люди, вливавшиеся сзади в этот поток, напирали и напирали. Толпа превратилась в страшный водоворот». Повторилась трагедия, происшедшая в Москве пятьюдесятью семью годами раньше, в 1896 году, во время коронации последнего русского царя Николая II, когда в такой же давке покалечили и раздавили насмерть, согласно официальным данным, как минимум несколько тысяч человек. Разница была в том, что на сей раз катастрофа произошла не на загородном Ходынском поле, а в самом центре Москвы, и тем не менее эта трагедия в тот момент была полностью замолчана. Несмотря на это, некоторым свидетелям смутно почудилось, будто «даже в этом страшном, трагическом рывке москвичей уже был какой-то азарт нарождающейся свободы». Евтушенко тоже утверждал, что в тот момент «подумал о том человеке, которого мы хоронили, впервые с ненавистью». Это должен был быть сейсмический сдвиг для поэта, который всего год назад в своей первой книжке стихов «Разведчики грядущего» называл Сталина «самый мой лучший на свете друг», а на антисемитскую кампанию 1953 года против «врачей-убийц» откликнулся, по собственному признанию, таким перлом: «Никто из убийц не будет забыт. Они не уйдут, не ответивши. Пусть Горький другими был убит, убили, мне кажется, эти же...» (В 1989 году помудревший Евтушенко включил этот эпизод в свой перестроечный фильм «Похороны Сталина», присовокупив здравое наставление, которому сам он в прошлом следовал редко: «Пусть будущие поэты будут осторожней, когда станут писать «гражданские стихи».) Начало изменений в сознании столичной интеллигенции сейчас многие связывают с Московским международным фестивалем молодежи и студентов 1957 года (окрещенным пианисткой Марией Юдиной «всеобщим схождением с рельсов») и сенсационным успехом Американской выставки в Сокольниках в 1958 году. Но есть основания предполагать, что идеологическая трещина в послевоенном советском обществе, которое большинству западных наблюдателей представлялось абсолютно монолитным, проявилась раньше, где-то в конце 1940 – начале 1950-х годов. Своими бесконечными мозгопромывочными кампаниями Сталин стремился заткнуть дыры, возникшие в советском идеологическом пространстве в результате Второй мировой войны и возвращения из Европы Красной Армии. В отношении советских масс это Сталину но многом удалось, но западный вирус, затаившись, сохранился парадоксальным образом на самых верхах советского общества.
Прозаик Василий Аксенов описал молодежную вечеринку в доме крупнейшего советского дипломата, на которую ему, тогда девятнадцатилетнему провинциальному студенту, удалось попасть в 1952 году. На американской радиоле крутились джазовые пластинки Луи Армстронга, Вуди Германа, Ната Кинга Коула. Молодые «стиляги» (как тогда обзывали фанатов американской моды и поп-культуры во враждебных откликах официальной прессы; сами себя они именовали «штатниками») в модных западных пиджаках с огромными плечами, узких черных брючках и башмаках на толстой подошве потягивали виски и курили «Кэмел». Танцевавшая с Аксеновым дочка большого гэбэшного начальника с ходу ошарашила гостя: «Ненавижу Советский Союз и обожаю Соединенные Штаты Америки!» «Стиляги, можно сказать, – заключил Аксенов, – были первыми советскими диссидентами». Неслыханные блага, вроде перечисленных выше американских сигарет, виски и пластинок, в послевоенном Советском Союзе были доступны только в кругу суперэлиты. Но даже в тот период жесткой самоизоляции, когда, по памятному выражению Уинстона Черчилля, через всю Европу опустился разделивший советскую и американскую сферы влияния железный занавес, американская культура не обошла своим влиянием и советские массы. И что самое странное, эта американская культурная интервенция смогла осуществиться по инициативе Сталина, в 1948 году разрешившего выпустить в массовый прокат западные фильмы из так называемого «трофейного фонда», то есть захваченные во время войны в Германии или же подаренные союзниками. Сделано это было с расчетом заработать деньги и как-то развлечь народ. После войны производство отечественных фильмов неуклонно сокращалось: в 1948 году их было снято семнадцать, а в 1952-м всего пять. Благодаря сталинскому решению советские зрители смогли увидеть, среди прочих кинокартин, «Почтовый дилижанс» Джона Форда (переименованный в «Путешествие будет опасным») и, под названием «Судьба солдата в Америке», фильм Уильяма Уайлера «Лучшие годы нашей жизни». Согласно специальному декрету Политбюро, в каждом таком фильме были произведены «необходимые редакционные исправления», и они были снабжены тенденциозными антиамериканскими вступительными текстами и комментариями. Удивительно, что Сталин решился на такой шаг. Ведь он отлично понимал, каким может быть пропагандный потенциал кино. Еще в 1928 году Сталин говорил об этом в беседе с Эйзенштейном: «За границей очень мало книге коммунистическим содержанием. Наши книги там почти не читают, так как не знают русского языка. А вот советские фильмы все смотрят с интересом и все понимают».1 Сталин всегда учитывал влияние на умы прогрессивных западных интеллектуалов фильмов Эйзенштейна, Всеволода Пудовкина, Александра Довженко, Дзиги Вертова, за это он и уважал этих режиссеров. Почему же вождь (переоценив, возможно, санитарный эффект советских цензурных поправок) не просчитал возможных последствий показа «трофейных» кинокартин в СССР? А эти последствия оказались огромными. Иосиф Бродский вспоминал об американских фильмах: «Преподносимые нам как развлекательные сказки, они воспринимались скорее как проповедь индивидуализма». Аксенов подтверждает: «...для нас это было окно во внешний мир из сталинской вонючей берлоги». Я встречал советских людей, которые смотрели «The Roaring Twenties» по 20-30 раз, жадно впитывая мельчайшие детали американского образа жизни: особенности одежды, причесок, манер. Но наибольшей популярностью пользовались выпущенные в советский прокат в начале 50-х годов четыре фильма из серии о приключениях Тарзана, по парадок сальному утверждению Бродского, способствовавшие десталинизации в большей степени, чем впоследствии антисталинская речь Хрущева на XX съезде Коммунистической партии или даже появление солжени-цынского «Одного дня Ивана Денисовича»: «Это было первое кино, в котором мы увидели естественную жизнь. И длинные волосы». Эти длинные «тарзаньи» волосы отращивали юные бунтари по всему Советскому Союзу, а неистовый рев в подражание Тарзану разносился по бесчисленным дворам и даже в школьных коридорах. Учителя, следуя инструкциям сверху, боролись с этими и другими увлечениями «американской модой» как могли, вплоть до исключения из школы или института, что могло бесповоротно перекосить биографию пострадавшего. В соединении с неустанной медийной кампанией прочив «стиляг» и «плесени» (их обличали и высмеивали в кино, по радио, в газетах, помещали обидные карикатуры в сатирических журналах), все это создавало конфликтную ситуацию в молодежной среде. Быть может, сталинский просчет с «трофейными» западными фильмами можно частично объяснить желанием диктатора подгото 1 Подтверждения этому ложились на стол Сталину и впоследствии; см., напри мер, паническую статью херстовского издания «American» от 6 марта 1935 года, где иод заголовком «Советские картины идут в 152 кинотеатрах США» утверждалось, ЧТО следствием этого пропагандистского шага «многорукого спрута в Москве» в обчисти кино будет покорение Америки Россией и замена демократических ИНСТИТУЦИЙ диктатурой пролетариата.
нить советских людей к решающей схватке с американцами? В этой борьбе американские фильмы должны были, вероятно, сыграть роль идеологической прививки от западной «заразы». В узком партийном кругу Сталин откровенно говорил: «Наша пропаганда ведется плохо, каша какая-то, а не пропаганда... Американцы опровергают марксизм, клевещут на нас, стараются развенчать нас... Мы должны разоблачать их. Надо знакомить людей с идеологией врагов, критиковать эту идеологию, и это будет вооружать наши кадры». Сталин пытался оградить советские массы от разлагающего влия-ния западной идеологии. Поэтому он непрестанно раздувал ксенофобскую культурную кампанию. Но одновременно Сталин понимал, что Советскому Союзу, после войны превратившемуся в ядерную сверхдержаву, необходимо соревноваться с Соединенными Штатами на международной культурной арене: «Мы теперь ведем не только национальную политику, но ведем мировую политику. Американцы хотят все подчинить себе. Но Америку ни в одной столице не уважают. Надо в «Правде» и партийных журналах расширять кругозор наших людей, шире брать горизонт, мы – мировая держава». Конечно, коммунисты всегда придавали огромное значение международной идеологической пропаганде. Соответствующая роль созданного по инициативе Ленина в 1919 году так называемого Коммунистического И нтернационала (Коминтерн) и его культурного эмиссара в Европе и США Вилли Мюнценберга на сегодняшний день достаточно известна. (И менно Мюнценберг через организованную им международную сеть просоветских киноклубов подготовил успех «Броненосца «Потемкина» и других революционных фильмов на Западе.) Сталин старался использовать для этих целей новые технические средства: по его приказу в 1929 году было организовано Московское международное радио, первое в мире государственное вещание такого рода, со временем ставшее мощным пропагандистским центром. Американцы традиционно относились с недоверием к идее спонсируемой государством пропаганды на заграницу, хотя еще во время Нерпой мировой войны президент Вудро Вильсон организовал Комитет общественной информации. Этот опыт был использован и США для создания радиостанции «Голос Америки» после атаки японцев на американский флот в Перл-Харборе. Но с окончанием ВОЙНЫ некоторые конгрессмены начали, как это обычно случается, сомневаться в том, стоит ли продолжать тратить деньги американских налогоплательщиков на содержание международного радио. Эти сомнения исчезли с наступлением «холодной войны». 6 мая 1948 года Джон Фостер Даллес выразил ощущение американской политической элиты перед лицом мирового распространения коммунистических идей: «Впервые после исламской угрозы тысячелетней давности западная цивилизация находится в состоянии обороны». Через два года президент США Гарри Трумэн подчеркнул важность пропагандного аспекта в противостоянии с Советским Союзом: «Это борьба прежде всего за умы людей. Пропаганда – это одно из самых сильных орудий, которым коммунисты владеют в этой борьбе». По отношению к коммунистическому блоку, после существенных дебатов, в основу американской политики была положена разработанная амбициозным дипломатом, специалистом по России Джорджем Ф. Кеннаном так называемая доктрина «сдерживания». Сам Кеннан позднее пояснял, что он имел в виду прежде всего политическое и идеологическое сдерживание советской экспансии. Будучи спроецированной на область культурной контрпропаганды, доктрина сдерживания оказалась более успешной, чем это можно было поначалу вообразить. Джаз, одно из ярчайших проявлений американской культуры, был сразу задействован как сильное оружие, и пропагандистский ·ффект сказался почти немедленно. По предложению американского посла в Советском Союзе Чарльза Болена, заметившего популярность джазовых программ «Голоса Америки» в Москве, эта радиостанция в 1955 году запустила в эфир специальный проект «Music USA», посвященный джазу. Позывными этой программы, которую вел бархатным спокойным баритоном уроженец Буффало Уиллис Коновер, ставший кумиром нескольких поколений советских «штатников», была мелодия Дюка Эллингтона «Take the "A" Train». К этому времени в Советском Союзе уже был запрещен выпуск радиоприемников, на которых ловились бы передававшиеся на коротких вол нах программы «Голоса Америки» и других западных радиостан ци й, по во многих домах имелись довоенные или трофейные аппараты, да вдобавок передачи Коновера, поскольку они шли по-английски, глушили меньше, чем русскоязычные новости. (Глушение западных радиопередач, для чего по всему СССР были выстроены специальные мощные станции, влетало советскому правительству в копеечку.) Программы Коновера, из которых многие слушатели впервые узнали, о музыке Телониуса Монка, Джона Колтрейна и Орнетта Коулмепа, стали настоящей подпольной энциклопедией джаза для советской молодежи. В начале 1950-х годов в СССР в продажу впервые поступили магнитофоны. Появилась возможность записывать музыку «Голоса Америки», а оттуда был уже только шаг до знаменитой «•музыки па костях»: продававшихся па черном рынке записей джаза,
а потом и рок-н-ролла, подпольно изготовленных из рентгеновских пленок. Эти самодельные записи инспирировали начинающих джазовых музыкантов по всему Советскому Союзу. Но американцы не забывали и о «высокой» культуре. Зная об особом интересе русских к классической музыке (Сталин еще в 1930-е годы спонсировал на государственном уровне успешные выезды советских солистов-инструменталистов на международные конкурсы), в СССР начали приезжать лучшие американские симфонические оркестры – Бостонский в 1956-м, Филадельфийский в 1958 году. В 1957 году в Москве и Ленинграде с неслыханными программами (наряду с Бахом – запрещенные тогда в СССР модернистские опусы Пауля Хиндемита и Антона фон Веберна) объявился 25-летний канадский пианист Глен Гульд, и для многих потрясенных профессионалов жизнь, как свидетельствовал один из них, разделилась на «догуль-довскую» и «послегульдовскую» эпохи. Кульминацией музыкальной дуэли двух супердержав (скрипач Давид Ойстрах и пианист Эмиль Гилельс триумфально дебютировали в Карнеги-холле в 1955-м, а пианист Святослав Рихтер – в 1960 году) стала сенсационная победа 23-летнего техасца Вэна Клайберна на первом Международном конкурсе имени Чайковского в Москве в 1958 году. Высокий, нескладный, с мечтательной поволокой в глазах, бесконечно обаятельный пианист, прозванный москвичами «Ванечкой», он немедленно завоевал их горячие симпатии (особенно увлечены были женщины – о, если бы они знали...). Клайберн покорил также жюри конкурса, председателем которого был Гилельс, и других авторитетных русских музыкантов, вроде несравненного интерпретатора Скрябина Владимира Софроницкого, почувствовавшего в Вэне родственную романтическую душу, и патриарха Александра Гольденвейзера, любимого музыканта и шахматного партнера самого Льва Толстого. Гольденвейзер сравнивал Клайберна с молодым Рахманиновым. Когда пришла пора раздавать призы, первую премию Клайберну советские члены жюри осмелились дать только после секретной санкции самого Никиты Хрущева, тогдашнего лидера страны. Известие о победе молодого американца в Москве, подготовленное ежедневными репортажами с конкурса в «Нью-Йорк тайме», появилось на первых страницах газет по всему миру. Но, будучи политической сенсацией, эта победа оказала также существенное влияние на русскую культурную жизнь. В Москве впервые признали русских музыкальных эмигрантов: ведь учительницей Клайберна в нью-йоркской Джульярдской школе была Розина Левина, некогда выпускница Московской консерватории. С легкой руки Клайберна репертуарным коньком стал Третий фортепианный концерт эмигранта Рахманинова. Все это подготовило почву для триумфальных гастролей в СССР Игоря Стравинского и труппы Джорджа Баланчина, Нью-Йорк сити балле, в 1962 году, когда впервые, хотя и с неохотой, советский истеблишмент был вынужден принимать и приветствовать бывших эмигрантов, а ныне лидеров международного высокого модернизма. Другой важной американской акцией, существенно расширившей культурные горизонты и повлиявшей на мировосприятие советской элиты, была обширная книжная программа, специально ориентированная на Россию. Этим занималось несколько американских издательств, получавших субсидии из правительственных и частных источников: например, издательство им. Чехова, базировавшееся в Нью-Йорке и выпустившее в свет, среди прочих книг, тома Бунина, Алексея Ремизова, Евгения Замятина, Цветаевой, Набокова, получило грант от фонда Форда на 523 000 долларов. Согласно «Нью-Йорк тайме», всего таким образом появилась по меньшей мере тысяча названий, включая такие разные книги, как переводы стихов и эссе Т.С. Элиота, собрания сочинений Николая Гумилева и Мандельштама, произведения Пастернака, Ахматовой, Заболоцкого, Клюева. Бросается в глаза отсутствие идеологических преференций. Представлены самые разные направления: традиционная и экспериментальная проза, акмеизм, дадаизм, новокрестьянская поэзия. Антисоветизм не был, как можно было бы ожидать, главным критерием (К примеру, неопримитивистские стихи Заболоцкого трудно причислить к «антисоветским»); доминировало скорее стремление вернуть по возможности в обращение внутри Советского Союза произведения авторов, по тем или иным причинам там запрещенных. Книги русских писателей, изданные на Западе, были прозваны в Советском Союзе «тамиздатом». Когда они попадали в Россию (а привозили их иностранные туристы, моряки дальнего плавания и советские люди, выезжавшие за границу в составе официальных делегаций), то ценились на вес золота. Их размножали, перепечатывая па пишмашинках или переписывая от руки (поскольку о доступных публике копировальных машинах тогда и речи не было): так расширился отечественный «самиздат», на долгие годы ставший одним из главных резервуаров интеллектуальной оппозиции. Постепенно культурное пространство внутри Советского Союза, особенно в больших городах, насыщалось книгами на русском языке, изданными на Западе. На них можно было натолкнуться в самых Неожиданных местах и у самых неожиданных людей.
Помню, как, будучи приглашен на день рождения дочери одного крупного идеологического чиновника в Москве начала 70-х годов и заглянув в его роскошную домашнюю библиотеку, я начал доставать с полки какой-то заинтересовавший меня том, как вдруг книги обрушились, обнажив далеко задвинутое западное издание «Несвоевременных мыслей» Горького – сборник его антибольшевистских статей, в России не переиздававшийся с 1918 года, а в советских библиотеках надежно упрятанный в так называемые спецхраны. Я сразу стал расставлять книги по местам, одновременно как-то умудряясь лихорадочно пролистывать драгоценный томик Горького. Сколько успел – столько прочел, и прочитанное перевернуло мои представления об этом писателе. В 1972 году Евтушенко, возвращаясь в Москву из поездки по Соединенным Штатам, пытался нелегально ввезти в страну довольно много тамиздатских книг. Поскольку советские таможенники с наибольшим рвением выискивали именно культурную контрабанду, каждая попытка ее ввоза была опасным предприятием, каравшимся по всей строгости закона. Бывали случаи, когда Евтушенко (как и многим другим, менее именитым путешественникам) подобные авантюры удавались, но на сей раз поэта «замели». Среди конфискованных у Евтушенко томов были работы большевистских лидеров Троцкого и Бухарина, уничтоженных Сталиным; стихи расстрелянного большевиками Гумилева и погибшего в лагере Мандельштама; философские штудии деятелей русского «религиозного Возрождения» Бердяева и Шестова; проза эмигранта Набокова и «Окаянные дни» – антибольшевистский дневник первого русского нобелевского лауреата Бунина. Заодно с книгами у Евтушенко изъяли его фотографии с Ричардом Никсоном и Генри Киссинджером. Поэту пришлось составлять объяснительную записку, в которой он, сам себя описавший как «хитрого и достаточно ловкого Маугли советских джунглей», заявил следующее: «Во время моих поездок за границу с целью пропаганды идей нашей Родины я порой чувствую себя идеологически безоружным в борьбе с нашими врагами, ибо не знаком с первоисточниками, на которых они основывают свою оголтелую ненависть. Достать многие из этих первоисточников в СССР невозможно даже в спецхранилище Ленинской библиотеки. Поэтому я и привез эти книги – не для распространения, а для повышения моей идеологической бдительности». Самос интересное и удивительное, что после подобного демарша, да еще аудиенции Евтушенко у генерала Филиппа Бобкова, начальники Пятого управления КГБ, курировавшего культурный обмен с Западом, попу вернули почти все конфискованные у пего книги. С другими советскими интеллигентами, не защищенными связями в верхах, обращались несравненно круче. Для этого в Уголовном кодексе имелась, по саркастическому определению Солженицына, «великая, могучая, обильная, разветвленная, разнообразная, всепод-метающая Пятьдесят Восьмая» статья, грозившая суровыми наказаниями за так называемую «контрреволюционную, антисоветскую деятельность». Пункт десятый этой статьи гласил, что наказуются «пропаганда или агитация, содержащие призыв к свержению, подрыву или ослаблению Советской власти... а равно и распространение или изготовление или хранение литературы того же содержания». Трактовался этот пункт чрезвычайно расширительно: практически (согласно тому же Солженицыну) почти любая мысль, произнесенная или записанная, могла в советские годы подпасть под печально известную 58тю статью. Что уж говорить о печатной продукции! Многие мои знакомые или знакомые моих знакомых загремели в лагеря за найденные у них при обысках книги и рукописи «антисоветского» содержания. Нередкими были трагические курьезы. В Риге, в начале 50-х, приятель моего отца был осужден на семь лет лагерей за хранение выпущенных в 1920-е годы книг «Бурная жизнь Лазика Ройтшванеца» и «В Проточном переулке». В приговоре обе книги характеризовались как антисоветские, но имя их автора не указывалось, и не случайно: им был лауреат Сталинских премий Илья Эренбург, именно в это время представлявший Ригу в качестве депутата в Верховном Совете СССР И во все годы советской власти, даже при Горбачеве, найденная у человека при обыске подозрительная книга, особенно изданная на Западе, могла запросто поломать ему жизнь. Поэтому люди, передавая друг другу тамиздатскую и самиздатскую литературу на прочтение (а брали такие книги иногда на ночь и читали всей семьей, приглашая даже и близких знакомых), прибегали к конспирации, порой весьма неуклюжей, вроде Такого телефонного разговора: «Ты уже съел пирог, который я тебе вчера дал?» – «Съел». – «И жена твоя съела?» – «Съела». – «Ну, тогда передай этот пирог Николаю – он тоже хочет его попробовать». О том, насколько серьезно воспринимала советская секретная полиция задачу перекрытия потока нежелательных изданий с Запада и как широко она при этом раскидывала свои сети, свидетельствует недавно рассекреченный доклад руководителя КГБ Юрия Андропова Леониду Брежневу от 6 мая 1968 года, где с гордостью рапортовалось, что за год «в международном почтовом канале конфисковано более 114тысяч писем и бандеролей с антисоветской и политически вредной пптературой».
Среди этого гигантского потока «политически вредных» материалов было, парадоксальным образом, немало копий секретного доклада, сделанного 25 февраля 1956 года тогдашним коммунистом № 1 Никитой Хрущевым на XX съезде КПСС. Доклад этот, озаглавленный «О культе личности и его последствиях», впервые от имени правящей партии разоблачал преступления Сталина, а потому произвел сенсацию и в Советском Союзе, и на Западе, где его вскоре опубликовала «Нью-Йорк тайме» и другие газеты. Но внутри Советского Союза антисталинский доклад Хрущева хотя сначала и зачитали членам партии, но затем засекретили аж до 1989 года. Коренастый, крупноголовый, лысый Хрущев был настоящим политиком – изворотливым, хитроумным, упрямым и, главное, непомерно энергичным. Но по сравнению с Лениным и Сталиным он был необразованным человеком. Хорошо знавший Хрущева Дмитрий Шепилов утверждал, что новый вождь был не очень силен в грамоте, как пример приводя адресованную ему резолюцию Хрущева на одном документе: «азнакомица». Резолюция эта, добавляет Шепилов, «была написана очень крупными, торчащими во все стороны буквами, рукой человека, который совершенно не привык держать перо или карандаш». Свои многочисленные и часто очень длинные речи Хрущев наговаривал, импровизируя, увлекаясь и распаляясь. Как настоящего поэта, его несло на крыльях собственного красноречия. В конце жизни Хрущев надиктовал на магнитофон многотомные мемуары, призванные, как это обычно бывает с мемуарами, закрепить в сознании потомков прогрессивный имидж автора. (Позднее поэт Андрей Вознесенский заметит иронически: «Хрущев восхищает меня как стилист».) Вершиной политической и культурной деятельности Хрущева несомненно остался его антисталинский доклад, который готовила, как полагается, целая группа советников. Но в этой исторической речи немало ярких деталей, надиктованных самим Хрущевым. Именно Хрущев первым ввел тогда в оборот некоторые навсегда запомнившиеся цитаты из Сталина, например, заявление Сталина о том, как он расправится с взбунтовавшимся против него лидером Югославии маршалом Тито: «Вот, шевельну мизинцем, и не будет Тито». И Хрущев саркастически добавил: «Дорого нам обошлось это «шевеление мизинцем». Хрущев был генератором поэтических идей. По его инициативе мумию Сталина вынесли из мавзолея на Красной площади, распахали целинные земли в Казахстане, на ракете запустили первого человека в космос. Политические лозунги Хрущева тоже были явно литературного происхождения, из области научной фантастики: «Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме!», «Догнать и перегнать США по производству мяса, масла, молока на душу населения!» и обращенное к тем же США печально известное – «мы вас похороним». С подобными утопическими и эсхатологическими прокламациями советского вождя, от которых буквально замирал весь мир, никакому современному писателю соревноваться было, конечно, не под силу. Но группе молодых российских поэтов все же удалось тогда прославиться на всю страну, а затем и на международной арене. Имена Евгения Евтушенко, Андрея Вознесенского, Беллы Ахмадулиной, Булата Окуджавы были у всех на устах. Самым знаменитым из них стал долговязый, вихрастый, неутоми м ы й, обладавший дальнобойным голосом Евтушенко: по его собственным подсчетам, он выступил в 94 странах, стихи его переведены на 72 языка. Везде – и в России, и во Франции, и в США, и в Израиле – знали, что в 1961 году Евтушенко опубликовал мгновенно разлетевшееся по свету стихотворение «Бабий Яр» – о евреях, уничтоженных нацистами на Украине во время Второй мировой войны, но всеми воспринятое тогда как осуждение советского государственного антисемитизма. Евтушенко стал поэтическим хроникером политических перемен в Советском Союзе, то немного забегая вперед (за что он получал по голове от руководства, но зато его популярность – и внутри страны, и на Западе – еще более возрастала), то несколько запаздывая (и тогда все происходило наоборот). Хрущев оказался непредсказуемым капитаном, на его корабле всех бросало то на правый борт, то на левый, у народа голова шла кругом. А Евтушенко обладал талантом в простых, доступных многим, но эффектных и хлестких поэтических слоганах выразить внешнюю суть происходивших перемен. Вознесенский сказал о Евтушенко, что тот создал особый жанр -«поэтическую журналистику». На его выступления приходили тысячи людей, вместе со своими товарищами Евтушенко собирал переполненные стадионы почитателей. Член Политбюро, старый большевик Анастас Микоян поразился: он впервые увидел, как люди стоят в очереди не за маслом или сахаром, а за поэзией. Твардовский считал, что настоящие стихи – такие, которые знают люди, вообще-то стихами не интересующиеся. При этом Твардовский имел в виду не Евтушенко (к нему-то он относился весьма сдержанно и суровой критикой иногда доводил молодого поэта чуть не до слез), а себя, Есенина или Михаила Исаковского. Но если принять критерий Твардовского, то в любую, самую отборную антологию русской поэзии XX века войдет по десятку-другому стихотворений и Евтушенко, и Вознесенского.








