Текст книги "Соломон Волков История русской культуры 20 века"
Автор книги: Соломон Волков
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 25 страниц)
(
!oio i, Который включал бы в себя Россию, Украину и Белоруссию, а также шесленные русскими северные области Казахстана. Решать эти жизненно важные вопросы должен был бы тогдашний Нерховный Совет СССР, но ни одна из его ведущих фракций осенью 1990 года не поддержала идей Солженицына – они не пришлись ко а нору пи Горбачеву, пытавшемуся сохранить разваливавшийся на гла-inx (оветский Союз, ни националистическим политическим элитам Украины, Казахстана (и других республик), рвавшимся к независимое т. Предложения Солженицына были отвергнуты практически (V i обсуждения и коммунистами, и демократами. Горбачев тогда заявил, чао идеи «великого писателя неприемлемы», поскольку Солжепицып-де «весь в прошлом». Этому демагогическому ttpi умету об «устарелости» способствовал намеренно архаичный стиль t олженицынского текста, читан который, по замечанию одною на-
блюдателя, «получаешь впечатление, что Солженицын обращается к нашим прадедушкам 1913 года». Оппоненты тут же обозвали «Как нам обустроить Россию?» ретроспективной утопией. В Украине и Казахстане были срочно организованы антисолженицынские демонстрации, на которых портреты писателя и газеты с его статьей предавались сожжению. Тут Солженицын опять ошибся с адресатом: он пытался вразумить не конкретных политических лидеров, не депутатов, а народ вообще, абстрактные массы, которые, по его мысли, прочтя работу Солженицына, должны были каким-то непонятным образом реализовать все предложения писателя (а их в «Как нам обустроить Россию?» было не меньше двухсот). Но как раз массового читателя манифест Солженицына не взволновал: показался слишком длинным, скучным и вычурным. Писатель не захотел сформулировать свои идеи в виде простых, ясных и эффективных тезисов, предпочтя использовать заковыристый, нелегкий для восприятия словарь. Это был конфликт между Солженицыным-писателем и Солженицыным-проповедником, в котором первый победил, к ущербу его послания. Солженицын этого так и не признал, объясняя неуспех своих предложений тем, что их «сперва Горбачев придавил, запретил обсуждать... а потом многие люди, занятые повседневной жизнью, сиденьем у телевизоров, как это было модно тогда, – все смотрели, смотрели, как депутаты выступают, вот сейчас что-то произойдет там, – пропустили эти мысли... это значит, что страна еще в тот момент не созрела к этим мыслям». Когда, по мнению Солженицына, Россия наконец «созрела» для его мыслей, он вернулся на родину. Произошло это в мае 1994 года, и популярность и престиж Солженицына в России были все еще невероятно высоки. Писателю даже предлагали баллотироваться на пост Президента страны (он отказался), а некоторые всерьез считали, что Солженицын, если захотел бы, мог стать новым русским царем. Но Солженицын, как выяснилось, вовсе не собирался взваливать на себя бремя реальной власти и ответственности, хотя от воздействия на актуальную политику тоже поначалу отказываться не собирался: «Сам я, сколько у меня будет сил, словом своим, письменным и устным, буду стараться помочь народу. Ведь у нас кризис». Механизм своего участия в разрешении этого кризиса Солженицын, I удя по всему, все еще представлял себе весьма смутно. Он не хотел КМ примкнуть к какому-то уже существующему в России движению, пи создать свою партию: «...я вообще против партий. Есть создания Небесные – нация, семья, а партия... Я никогда ни к одной партии НС только не принадлежал – я принципиально отвергаю партийное 1 ! роительство и партийное устройство». Но тем не менее Солженицын Претендовал на то, что «влияние нравственности должно не только через сердца политиков проходить, но иметь какое-то совещательное нпияние. Не законодательное, не исполнительное, не власть, а лишь -mвещательное влияние...» , Эта позиция Солженицына накануне возвращения в Россию была очередной модификацией его давней идеи о том, что «большой пи-t .мель это как бы второе правительство». Несомненно, что моделью |десь для Солженицына был неслыханный моральный авторитет Л ьва Толстого, в свое время продемонстрировавшего могучий потенциал культурного воздействия на политическое развитие. Но когда 28 октября 1994 года Солженицын по приглашению Государственной Думы выступил перед ее депутатами с большой речью, которая в тот же вечер была полностью показана по главному клевизионному'каналу, то эта акция напоминала не о Толстом, чуравшемся торжественных встреч с власть имущими, а, скорее, 0помпезно обставленном возвращении в 1928 году из Италии в ста линскую Москву Максима Горького. При некотором внешнем сходстве разница, по существу, была, конечно же, огромной. Сталин, в ту пору уже бывший полновластным диктатором Советского Союза, видел в Горьком потенциального могу щественного союзника. Культурные программы Сталина и Горького, вопреки традиционным представлениям, далеко не всегда совпадали, по вождь и писатель демонстрировали миру свою солидарность, втайне Надеясь использовать друг друга для достижения собственных целей. И обмен на публичное одобрение его политики Сталин предоставил 1Орькому беспрецедентное право и возможности из-за кулис реально вIIпять на культурные преобразования в стране. Именно потому, что Президент Борис Ельцин не был Сталиным, ( олжепицын, даже если он того захотел, не смог бы играть при нем рОЛЬ Горького. У Ельцина не было даже диктаторских возможностей Хрущева. Без санкции Хрущсиа «Один день Ивана Денисовича» в ( оветском Союзе той поры появиться не смог бы. Хрущев худлитом, в m ничис от Сталина, не увлекался, по это произведение Солженицына терпеливо выслушал в чтении одной из своих шестерок в сентябре 1%2 года и даже попросил ПОВТОРИТЬ.
Брежнев Солженицына вряд ли читал; Андропов – читал определенно (и не только из служебного интереса). О том, как воспринял солженицынского «Ленина в Цюрихе» (главу из «Августа четырнадцатого») Горбачев, мы знаем из воспоминаний его помощника, которому советский вождь долго и эмоционально пересказывал прочитанное: «Сильнейшая штука! Злобная, но талантливая!» Ельцина в особом пристрастии к чтению в период его политической активности вряд ли можно было заподозрить, но зато он стал первым руководителем России, публично продемонстрировавшим Солженицыну свое глубокое уважение. По мнению его пресс-секретаря, Ельцин мало кого из современников считал равным себе, но ценил силу морального авторитета, поэтому перед первой своей встречей с Солженицыным лицом к лицу 16 ноября 1994 года весьма нервничал. К этому времени Ельцин, как свидетельствуют мемуаристы, все чаще позволял себе на официальные встречи с гостями даже высокого ранга являться навеселе. Но Президент инстинктивно чувствовал, что с Солженицыным, известным моралистом, этот номер не пройдет. Солженицын, не будучи тотальным трезвенником, к алкоголикам относился неодобрительно. Сильно выпивавший писатель Виктор Некрасов, автор классической книги о войне «В окопах Сталинграда», с иронией вспоминал о том, как Солженицын, еще до своей высылки на Запад, пригласил Некрасова для разговора «о судьбах русской литературы», который вылился в получасовой монолог Солженицына о вреде пьянства: «Когда Вы бросите пить? Вы уже не писатель, а писатель плюс пол-литра водки». Советники пытались приободрить своего Президента: «Ну что Солженицын? Не классик же, не Лев Толстой. К тому же всем уже надоел. Ну, пострадал от тоталитаризма, да, разбирается в истории. Да таких у нас тысячи! А вы, Борис Николаевич, – один». Писателя перед объявленной заранее встречей с Президентом тоже подстрекали: «Неужели Солженицын удовольствуется жалкой ролью частного конфидента при пьяном самодуре, сознательно и беспощадно изничтожающем нашу общую родину Россию?» В итоге Ельцин решил не дразнить быка и на встречу с Солженицыным не только явился трезвым как стеклышко, но и основательно подготовленным, над чем серьезно потрудились его помощники. Разговор с писателем (наедине, без единого свидетеля) продолжался более четырех часов и, по-видимому, прошел – несмотря на очевидные политические разногласия – достаточно успешно, ибо собеседники все-таки выпили, к облегчению Президента. Когда один из журналистов попросил Солженицына прокомментировать |Г0 визит к Ельцину, писатель заметил: «Очень русский». И добавил: « in in ком русский». Несмотря на это временное перемирие, влияние Солженицына иг реальную политику страны продолжало оставаться фантомным. 11с I орическое» выступление Солженицына в Государственной Думе ВЫЛО встречено кисло: члены правительства и добрая половина Депутатов не пришли, зал реагировал вяло, аплодировал скупо (в Основном коммунисты). Некоторые молодые депутаты во время речи ('оижсницына откровенно посмеивались: уже знакомые им стенания и "Наших бедах и наших язвах» их мало трогали. Между тем отношения Солженицына с Ельциным быстро ухудшил ись. Поначалу власть дала писателю платформу для пропаганды п о взглядов: в апреле 1995 года на Первом всероссийском телевизионном канале (ОРТ) начались беседы Солженицына, в которых он критиковал Думу, российскую избирательную систему, сетовал па Псдственное положение в деревнях и резко нападал на правительство in поенные действия в Чечне. Эти телевыступления Солженицына особой популярностью не пользовались, но все же раздражали власти, которые, выждав полгода (in )го время успело пройти 12 передач по 15 минут каждая), вне-i;niiio закрыли писателю доступ на телеэкран, неуклюже объясни!! это «низким рейтингом» (всем было известно, что рейтингами в Москве манипулировали как хотели). Один комментатор иронически заме I ил: «Представьте себе Льва Толстого, приносящего статью, скажем, н "Пиву», и получающего ответ: «Низковат у вас, граф, рейтинг! Мы лучше на этом месте анекдоты про городовых напечатаем...» 11одобное бесцеремонное выдворение Солженицына с телеэкрана, встреченное некоторыми со злорадством, другими воспринималось как печальный символ эпохи. Эта акция сигнализировала о значительных изменениях в культурной атмосфере страны. Все яснее становилось, что давний русский логоцентризм с его обожествлением слова, которому приписывались магические функции, находится на ущербе. У этой русской традиции были свои звездные часы. Одним из них пилилось героическое противостояние Солженицына советской по лирической системе в 1960-1970-е годы. В 1978 году Максимов, тогда рвдак гор ведущего эмигрантского журнала «Континент», вовсе не будучи инологетом Солженицына, подытожил распространенные представлении о значении этого писателя: «Солженицына можно принимать или не принимать, слушать или не слушать, любить или ненавидеть, по трагическая эпоха, которую мы переживаем, протекает под его знаком и, вне зависимости ОТ нашей вони, будет названа его именем...»
Тогда это утверждение Максимова казалось более бесспорным, чем сейчас. В 1991 году в России произошла революция, как ее ни оценивай, со знаком плюс или минус. Философ-эмигрант Георгий Федотов, в 1938 году наблюдая из Парижа за тектоническими сдвигами, происходившими в то время в сталинской России, вздохнул: «Ни один народ не выходит из революционной катастрофы таким, каким он вошел в нее. Зачеркивается целая историческая эпоха, с ее опытом, традицией, культурой. Переворачивается новая страница жизни». В числе причин, способствовавших радикальным культурным переменам, Федотов назвал тогда утрату народом религии и быстрое приобщение «масс к цивилизации, в ее интернациональных и очень поверхностных слоях: марксизм, дарвинизм, техника». К концу XX века в России сложилась в чем-то схожая ситуация: развалилась уже давно искрошившаяся изнутри пирамида коммунистической идеологии, и страна вышла на новый головокружительный виток вестернизации, оказавшейся во многих отношениях смешанным благословением. Советская цензура тщательно просеивала поступавшую с Запада культурную продукцию. Теперь в Россию хлынул поток дешевых американских фильмов, халтурной поп-музыки, криминального чтива. Одновременно, отказавшись от тотального контроля за культурой, государство резко сократило финансирование национальных драматических театров, серьезных кинофильмов, оперы, балета и симфонических оркестров. Особенно заметным образом сдала свои позиции литература, сыгравшая столь заметную роль во время перестройки. Советский Союз гордо называл себя «самой читающей страной в мире». В современной России, как и во всем мире, читают все меньше и меньше, соответственно падают тиражи и книг, и традиционных для русской литературной жизни «толстых» журналов, и серьезной периодики. Кумирами публики являются не писатели и поэты, как это было раньше, а поп-музыканты, киноартисты и модные телеведущие. Одним из последних серьезных авторов, пробившихся в новейший пантеон культурных героев, оказался эксцентричный Венедикт Ерофеев, в своей популярной повести «Москва – Петушки» (ходившей в СССР по рукам в виде рукописи и опубликованной там только в 1988 году, за два года до смерти писателя) создавший автобиографический образ алкаша и бродяги, перекликающийся в нарративном и философском плане с некоторыми страницами Достоевского и Розанова. I |xi(|)cciiy, эрудированному автору и тонкому стилисту, использо-ианшему сюрреалистскую технику письма, удалось, как и умершему и один с ним год Довлатову, поразить читательское воображение и I i i лап» примечательный и запоминающийся имидж «простого парня», | помощью поллитры водки преображающегося в экзистенциалиста, иронически комментирующего абсурдную советскую действительность. ')га посмертная слава Ерофеева вызвала ядовитый выпад бывшего •деревенщика», некогда тоже популярного Василия Белова, заодно I vi | пувшего и «русофобскую» книгу ненавистного ему Синявского ••Прогулки с Пушкиным»: «Нынешний наш массовый читатель, да и (ритель в придачу, вынужден путешествовать по таким маршрутам, | и «Москва – Петушки», либо вместе с Синявским прогуливаться по самым омерзительным духовно-эстетическим задворкам». 11о в целом русская словесность последнего десятилетия XX века на глазах утрачивала свою центральную в прошлом роль, причем в пом процессе особенно пострадало общественное значение поэзии, • I авшей, как съязвил критик Виктор Топоров, маргинальной профес i ией в рамках маргинальной литературы: «Один написал несколько ТЫСЯЧ стихотворений, но прославился тем, что кричит кикиморой. Другой раскладывает каталожные карточки, невнятно матерись себе пол. нос, что в сочетании с сугубо интеллигентной внешностью про и шодит неизгладимо комическое впечатление. Третий сочиняет ПО одному посредственному стихотворению в год – и этим гордится Четвертый гулким голосом рассказывает скучные байки, умеренно ритмизуя их, чтобы это смахивало на стихи». Очевидно, что эти памфлетные описания видных современных ионов (соответственно – Пригова, Льва Рубинштейна, Сергея Гапдлсвского и Евгения Рейна) были пристрастными и несиравед-II иным и, но в них отразилась характерная для русской поэзии конца ВОКа «анонимность» ее протагонистов, которую они сами осознавали и которой даже до некоторой степени гордились, оправдывая тем самым свою позицию наблюдателей, а не участников и уж, в любом I 1чае, не арбитров общественной жизни. « кажем, Гандлевский (серьезный мастер, хотя действительно пи пн.ший очень мало) признавал: «С годами я свыкся с мыслью, что принадлежу не к той цивилизации, к которой принадлежат девять исситых населения моей страны. Это сужает круг претензий. Как IIитератор понимаешь: ты не рупор этих людей». Любопытно, что Гандлевский объяснял свои отказ от общественных заявлений тем же советским опытом, который породил «бо'лыпие-чем-жизпь» фигуры
Солженицына и Бродского, подчеркивая «опасность проникнуться особой важностью своего сообщения, сверхзадачей, тем же миссионерством – гордыня всегда найдет себе лазейку: пусть мы сели в лужу, зато в самую глубокую». Склонный к эпатажу постмодернист Пригов пошел еще дальше, открыто отказываясь от традиционных русско-интеллигентских притязаний: «Интеллигенция живет идеями власти, транслируя народу претензии власти, а власти – претензии народа. Короче говоря, она борется за умы. Я за умы не борюсь. Я борюсь, условно говоря, за выставочные площадки, за влияние среди кураторов и за место на рынке». При подобной атомизации русской культуры по западному образцу писатели устремились на поиски комфортабельной жанровой или стилистической ниши. К примеру, Владимир Сорокин пародировал русский классический роман и соцреалистические производственные треугольники типа «парень встречает девушку и трактор», разрушал традиционные схемы описанием (вслед за первооткрывателем в этой области, автором мистически окрашенных «ужастиков» Юрием Мамлеевым) сцен секса и садизма. Подобные эпизоды особенно шокировали в авторском чтении, ибо в жизни Сорокин – тихий человек приятной наружности да вдобавок заика. Другой прозаик, Виктор Пелевин, напротив, культивировал имидж сначала эксцентрика (ходил по Москве в обезьяньей маске), затем затворника в стиле Томаса Пинчона (не давал интервью, не фотографировался), а работал в жанре стильной фантастики а-ля Роберт Шекли и Филип К. Дик, высказываясь при этом сходным с Приговым образом: «Я никого никуда не веду, а просто пишу для других те книги, которые развлекли бы меня самого». К более широким аудиториям обращались автор популярных исторических романов в манере Анри Труайя – Эдвард Радзинский и Григорий Чхартишвили, японовед по профессии, под псевдонимом Б. Акунина представивший циклы детективных «ретро»-романов (очевидным образом ориентированных на соответствующие британские образцы, но для России тогда новый жанр), а также менее амбициозные (и потому еще более популярные) поставщицы современных детективов-сериалов и «дамских» романов Дарья Донцова, Александра Маринина и Мария Арбатова. Разрушилась не только советская, но и постсоветская иерархия ценностей. Когда на переходе к новому столетию группе влиятельных критиков предложили назвать наиболее важные произведения 90-х годов, то Сорокин собрал столько же голосов, сколько и Солженицын (два), а Гандлевский сравнялся с Бродским (оба получили по четыре Родоса). У поэтов лидерами оказались изощренные иронисты Тимур К кбиров и Лев Лосев, а у прозаиков Пелевин вплотную следовал за Победителями рейтинга Маканиным и Георгием Владимовым, опубликовавшим роман о повешенном по приказу Сталина в 1945 году нацистском коллаборанте генерале Андрее Власове. Эта вещь стала питературной сенсацией 1994 года. 31 декабря 1999 года, в канун XXI века и третьего тысячелетия (дата, которой многие в тот момент придавали мистическое значение), первый Президент независимой России Борис Ельцин выступил ВО телевидению с сенсационным обращением к народу, в котором объявил о своей добровольной досрочной отставке и передаче высшей власти в стране 47-летнему Владимиру Путину, еще недавно малоизвестному чиновнику, бывшему офицером КГБ, с 1998 года директором Федеральной службы безопасности, а в августе неожиданно для всех ста вшему премьер-министром. Этот акт Ельцина, подготовка к которому втайне велась довольно долго, но для страны оказавшийся абсолютным сюрпризом, подвел черту под целой эпохой. За время турбулентного правления Гльцииа Россия несколько раз приближалась к опасной черте полною экоио мического краха, политического развала и даже гражданской ВОЙНЫ, Итоги подвел сам Ельцин: «Я устал, страна устала от меня». Судя по всему, ельцинские годы долго еще будут оцениваться
i
противоположных позиций. Одним он представлялся харизма тическим волевым лидером, обеспечившим необратимость остро необходимых России экономических и политических реформ, дру I им – вечно пьяным самодуром, развалившим великую сверхдержаву и разорившим русский народ. («Ничего не осталось такого, что не РЫЛО бы разгромлено или разворовано», – подытожил в 2000 юлу окончательно разочаровавшийся в Ельцине Солженицын.) Гльцин, в отличие от Горбачева, действительно хотел окончательно ликвидировать в России коммунистический режим. Но он, как и Горбачев, часто импровизировал, петлял, принимал необдуманные решения и, уходя с поста Президента, оставил страну в весьма бед-• I пенном положении. Массы обнищали и разочаровались в демократии и рыночной экономике. Крах либерального идеала породил словечки «дерьмократ» и «прихватизация».
И
возникшем идейном вакууме вновь, как и в начале века, бородатые (и бритые) иптеллек
туалы усердно занялись поисками национальной самоидентичности, «русской идеи». В первые перестроечные годы модными стали философские труды умершего в 1948 году во Франции великого путаника Бердяева, в особенности его написанная во время Второй мировой войны книга «Русская идея», где главным свойством «славянской души» объявлялся религиозный мессианизм: «Русский народ не был народом культуры по преимуществу, как народы Западной Европы, он был более народом откровений и вдохновений, он не знал меры и легко впадал в крайности». Но Бердяев с его эссеистскими рассуждениями о русской амбивалентности всегда был подозрителен националистам (уже поминавшийся ортодокс Белов нападал и на Бердяева). Своим новым кумиром некоторые современные консерваторы сделали историка Льва Гумилева (1912-1992). Сын двух знаменитых поэтов – расстрелянного большевиками в 1921 году Николая Гумилева и вечно преследуемой властями Анны Ахматовой, – он был незаурядной и трагической фигурой. Я познакомился со Львом Гумилевым в 1966 году, когда после смерти Ахматовой ее близкие решали вопрос о процедуре панихиды. Меня, тогда молодого скрипача, студента Ленинградской консерватории, пригласили, чтобы выбрать, какую музыку можно исполнить на гражданской церемонии в Союзе писателей. Я предложил Баха, зная, как его любила Ахматова. Невысокий картавящий Гумилев быстро и решительно возразил: «Нет, только православного композитора!» В качестве компромисса я сыграл Первую скрипичную сонату Прокофьева; разумеется, ни я, ни Гумилев не догадывались тогда, что евразиец Прокофьев был также приверженцем протестантской «Христианской науки». Льва Гумилева четыре раза арестовывали – как думал и он сам, и многие другие, именно из-за «антисоветской» репутации его великих родителей, и он провел в заключении в общей сложности 14 лет, умудрившись создать там оригинальную теорию этногенеза, согласно которой биологической доминантой развития наций является так называемая «пассионарность» (расшифровывавшаяся Гумилевым как возникающая вследствие влияния биосферы повышенная тяга к подвигам, самопожертвованию, вообще активной деятельности). Согласно Гумилеву, «любой этнос возникает в результате определенного взрыва пассионарности, затем, постепенно теряя ее, переходит в инерционный период, инерция кончается, и этнос распадается на спои составные части...». Жизнь этноса Гумилев определял примерно в полторы тысячи лет, причем современная Россия, согласно его теории, близко подошла к инерционной фазе, что даст ей в ирсдска– tyoMOM будущем «триста лет золотой осени, эпохи собирания плодов, Когда этнос оставляет после себя неповторимую культуру грядущим поколениям». ')ти комфортные для многих, а потому ставшие популярными II хаотической посткоммунистической стране идеи Гумилева имели неоевразийские корни. Гумилев позиционировал Россию между Гвропой и Азией, отводя ей уникальную роль связующей силы и напирая на то, что с тюрками и монголами Россия всегда ладила: по мнению Гумилева, монгольские нашествия в XIII веке и позднее вовсе не были таким бедствием, каким их привыкли считать. Это давало повод некоторым традиционалистам объявить Гумилева русофобом, по, с другой стороны, оказалось выгодным влиятельным противникам сближения России с Западом, кстати и некстати приводившим высказывание Гумилева о том, что «тюрки и монголы могут быть in кренними друзьями, а англичане, французы и немцы, я убежден, могут быть только хитроумными эксплуататорами». Современные неоевразийцы открыто призывают к созданию на развалинах Советского Союза новой империи, центром которой бу нот Россия, а движущей «пассионарной» силой – русский народ. Их ма но смущает то, что Лев Гумилев подобные выводы из своей теории делать избегал. Для этих неоевразийцев главный враг это США, а миссия русского народа состоит в том, чтобы остановить спонсируемое Америкой распространение западной либеральной модели эконом и 'некого и культурного развития. Для этого предлагается создавать новые геополитические оси: Москва – Пекин, Москва •– Дели и Москва – Тегеран, а также опираться на поддержку арабского мира ('(^ответственно, культурные приоритеты современной Росси и дон ж пы I гать восточными, а не западными. Для Солженицына подобная идея построения новой глобальной империи во главе с Россией всегда была – вопреки распространенным представлениям о политической позиции писателя – абсолютно Неприемлемой. «Величие народа – в высоте внутреннего развития, а И внешнего», – писал он. Солженицын в сердцах обозвал неоевра-1Ийцсв «новыми горе-теоретиками». Но и он главную опасность для Poi СИИ конца XX века видел в культурной американской экспансии, как мощный каток подминающей и нивелирующей русское национальное сознание.
В своей вышедшей в 1998 году книге «Россия в обвале», которую можно рассматривать как финальный культурно-политический манифест и своеобразное духовное завещание писателя, Солженицын страстно возвысил свой голос, предостерегая, что XXI век может стать «последним столетием для русских» – и в силу демографической катастрофы (писатель указал, что население России уменьшается на миллион в год), и из-за деградации национального характера: «Мы – в предпоследней потере духовных традиций, корней и органичности нашего бытия», – каковое Солженицын определял как «всю совокупность нашей веры, души, характера, – наш континент во всемирной культурной структуре». На это отчаянное солженицынское предупреждение о национальном культурном кризисе, который писатель полагал более страшным, чем любые политические и экономические неудачи, в тот напряженный момент мало кто обратил внимание. Солженицына все еще рассматривали как важную фигуру, но принадлежавшую прошлому, как культурного героя хрущевской и брежневской эпох. В России конца века он воспринимался многими как патриарх и трагический персонаж, схожий с шекспировским королем Лиром. У других наблюдателей Солженицын вызывал ассоциации также театральные, но более скептического свойства – как великий режиссер и артист, впечатляюще сыгравший в шоу под названием «битва с коммунизмом» роль пророка, моралиста и аскета. Бывавший у Солженицыных в Вермонте эссеист Парамонов даже предложил, «если Солженицыну еще суждено сыграть роль, то пусть это будет роль, максимально совпадающая с его реальным обликом рачительного хозяина, у которого дом полная чаша. Вот какие имиджи надо сейчас демонстрировать русскому народу, вот какие идеалы ему преподносить, а не о морали говорить, не о покаянии и не о спасительности страдания». Как некогда в Вермонте, Солженицын замкнулся в своем подмосковном поместье в Троице-Лыкове, все реже выезжая в столицу и, как это было в американском изгнании, не подходя к телефону. К Солженицыну, долгие годы находившемуся в завидной физической форме, позволявшей ему работать без устали и выходных, вдруг подкрался возраст. После инсульта у него отнялась левая рука. Солженицыну стало трудно вставать, ходить, принимать посетителей. Все это дополнительно ограничило его контакты с внешним миром и усилило восприятие Солженицына публикой как изолированной, одинокой фигуры. Связанное с Солженицыным ощущение трагизма и обрыва «связи времен» усугублялось болезненно воспринимавшимся многими общим Пилением авторитета «высокой» культуры. Опросы общественного мнении, подтверждаемые и другими данными, указывали на неуклонно N ми пинающееся влияние интеллектуалов на массы. Тем не менее » он женицына, единственного из писателей, некоторые продолжали ни пивать моральным маяком и «властителем дум», хотя число его преданных поклонников сократилось. Рядом с Солженицыным в про-п| п.le годы назывались также имена академиков Сахарова (умершего I 1989 году) и знатока древнерусской культуры Дмитрия Лихачева (умершего в 1999 году). 11римечательно, что в последние годы века в этом недлинном спи-РКС культурных героев на место вслед за Солженицыным претендовал иммепитый актер и режиссер Никита Михалков, член вызывающего I моры клана Михалковых. Его отец Сергей – популярный детский и" »т, трижды лауреат Сталинской премии, был также автором одобренного Сталиным текста гимна Советского Союза, а затем пере-риботал этот текст в 2000 году сообразно пожеланиям Президента Владимира Путина; брат Андрей Михалков-Кончаловский – кинорежиссер, успешно работавший и в Советском Союзе, и в Голливуде, п.| его счету несколько первоклассных работ: евразийский по духу • I 1ервый учитель» (1965), «История Аси Клячиной, которая любила, и не вышла замуж», где Ия Саввина незабываемо сыграла ценим пьную роль деревенской девушки-хромоножки – запрещенный мензурой в 1967 году фильм, выпущенный на экраны только через 11 пег, а также снятый в Голливуде (по сценарию Акиры Куросавы) филлер «Поезд-беглец». 11 исатель Леонид Бородин не без иронии уверял, что «беспри мерная выживаемость клана Михалковых есть не что иное, как своеобра i пi.ili сигнал-ориентир «непотопляемости» России, буде она при этом м енмом что ни на есть дурном состоянии духа и плоти». Полушутя понусерьезно Бородин заявил, что «будь наш народ на уровне монархи ческого миросозерцания, лично я ничего не имел бы против династии Михалковых: извечная задача России – удивлять мир». С ам Никита Михалков, причислявший себя к просвещенным консерваторам, постоянно заявлял о желательности для России консти-I шюппой монархии, утверждая, что монархия – «единственный для нишей страны путь, как бы ни смеялись либералы», а на вопрос о том, поддерживает л и он возвращение династии Романовых, неизменно отмечая уклончиво: «Я никого конкретно не имею в виду». В своих фильмах ироде «Нескольких дней из жизни И.И. Обломова» с трогательным Олегом Табаковым иди «Сибирского цирюльника», где Михалков Многозначительно появился в роли императора Александра III, режис-
сер настойчиво создавал ностальгическую картину царской «России, которую мы потеряли». Высокий и обаятельно усатый Михалков был весьма активен и политически, и в делах общественных, возглавляя в течение многих лет и постсоветский Союз кинематографистов России, и Российский (бывший Советский) фонд культуры, созданный в свое время «первой леди» Раисой Горбачевой. Тогда этим фондом, распоряжавшимся огромными деньгами и фактически являвшимся альтернативным министерством культуры, руководил более авторитетный академик Лихачев. У Михалкова задачи скромнее – в основном поддержка культурной жизни в провинции, где, по его убеждению, все еще живет не коррумпированный западным влиянием настоящий русский дух. Но своей популярностью у масс Никита Михалков обязан не столько его общественному профилю (в этой области его как раз охотно и жестоко критикуют), сколько киноуспехам – фильмы Михалкова в конце XX века были трижды номинированы на премию «Оскар»: чеховский пастищ «Очи черные» в 1988 году; евразийский манифест «Урга» в 1993 году и антисталинская мелодрама «Утомленные солнцем», получившая наконец эту награду как лучший иностранный фильм в 1995 году. Этот странный триллер, вновь погруженный в ностальгически чеховскую атмосферу, тем не менее проигрывает как художественное изображение ужасов сталинской эпохи киношедевру Алексея Германа «Хрусталев, машину!» (1998) – брутальной черно-белой фантасмагории о последних сумеречных днях сталинского режима. Фильм Германа, на Западе прошедший незаметно, стал, быть может, вровень с лучшими работами Эйзенштейна или Тарковского, подведя итог всему постперестроечному периоду российского кино. Герман отвергал ностальгию по советскому прошлому, но это прошлое – ужасное для одних, прекрасное для других – присутствовало в его «Хрусталеве» как некий кошмарный сон, из которого вырваться невозможно. В «Хрусталеве» Герман поставил вопрос – способно ли русское общество освободиться от наваждений тоталитаризма и преодолеть соблазны анархии, не утратив своей национальной идентичности? На языке кино Герман перефразировал идею Солженицына о том, что «наша высшая и главная цель: это