412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Софья Купряшина » Видоискательница » Текст книги (страница 5)
Видоискательница
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:57

Текст книги "Видоискательница"


Автор книги: Софья Купряшина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)

Странники

Я убежал из дома, когда мне было двенадцать лет. Дедушка (А.) убежал, когда ему было сорок восемь лет. Не совсем из дома, но тоже убежал. Наше суровое братство подкреплялось ночными ласками. Вечером он сулил мне шоколадку и кожаную куртку, а утром слал на хуй и велел что-нибудь на завтрак доставать. Вообще-то он был полковник КГБ, деталей не знаю.

– Хорошо без баб, – говорил он, глубоко затягиваясь, когда я вываливал на стол ворованное: лук, хлеб, селедку, чеснок, иногда – сыр.

Первым делом, конечно, по косячку. Потом, чтобы найти повод для пиздиловки, он заводил далекий разговор о море. Мы видели дым в снегу и сухие подвижные травы недостроенного здания.

Пока я наворачивал на себя все свое тряпье, пока возился с ботинками и чесал голову, он неприязненно оглядывал меня:

– Худой ты какой-то… в шрамах весь… немытый… даже ебать противно…

– А ты не еби.

Вот тут-то и начиналось. Если бы не колеса, я давно сошел бы с ума. Мне две чужие шлюшечки из жалости подарили презерватив и набор свечей для торта.

У народного пирса нас встретили псы. Во сне было такое отчетливое видение: мы хорошенько разделали псовишну и на земле, под лестницей (в том самом здании), жарили ее в сковороде. Кругом белая трава. И вдруг видим: мясо жарится на земле отдельно, а сковородка шипит пустая. Дедушка дергал шеей.

Вечером в кабаке он каялся перед публикой:

– Ни перед кем я не чувствую такой вины, как перед тобой. Посмотрите на него; вы не знаете, что это за человек. Это ангел, пастушонок.

Он солировал смачно, вдохновенно, подпускал слезы, подергивал шейными жилами, временами вообще терял голос и снова хрипел о Христе и каре.

Я пил пиво, размазывал слезы и все прощал. Я не хотел помнить про утро, когда ударом ремня он меня разбудит и погонит за похмелкой.

Как-то на переезде он сел на рельсы и сказал, что дальше никуда не пойдет, чтобы искупить передо мною свои грехи. Я крутился вокруг его стокилограммовой туши. Бесполезно. Желтые ласковые глаза уже ширились и притягивали. Я не смог его сдвинуть и откатился в кусты…

*

Летом ночи пахнут церковью. Холодно. У меня из башмака пошла кровь. По другую сторону рельсов сидел старик в остроконечной полуфрицевской шапке. Он драл пучками охровую траву путей и ел ее.

– Дедушка, что же ты молчишь, разве тебя не убило поездом?

– А? Меня-то? Нет. Я думал, это тебя убило, а ко мне новый пацан прибился, и вот мы идем.

Они старались быстрее идти в сторону домов через белое, искристое, бесконечное поле замерзшей реки, но ветер мешал им и слезы.

Диктант № 1
(Для детей миллионеров)
Часть 1

И, как стреляный воробей,

Сахар колотый и пиленый…

Ключ скрипичный, фа-диез.

Бравурно, с сарказмом.

Для освежения нёба полезно съесть утлый мандарин. А то. Сминаемые сочные доли в целлофановых пленках, растекашеся, раздают сок в ротовые закоулки, и одна подлая капля скатывается в идиосинкразический угол рта и приятно теребит и дразнит его.

Мандаринные корки веерят в снег. Окна корчатся в подушках утреннего дыма. Тяжелеют кусты туи. Кухонный вентилятор вмонтирован в изразцовую печь; закоулки виньеток наклонились, другие отпали, как пуповина. У Советов отпало искусство, а они все советуются: как бы натянуть ременную передачу на особняковые колонны. Все плённо-сизо, зело студено, обло…

 
        Утлое утро
                                Стакатто
 
 
Из сини – в серь
пленный хлеб
блюдец сплин
комлин-мин
Плюев в клюв
взял полено
пляски потный анапест
плотоядный заяц
полиэтиленовый пакет
положил в пасть.
Походя – поливанные пюлки
полуклюнки и пилки
а плевел – гортанная пена?
покрутился полет
никто никого не a bird
вылетела птичка Абрикос
и алкоголизировала атмосферу.
С приветом.
Я скоро приеду.
 
Часть 2

…И провисает выпаренный драп

От запаха подсолнечного масла…

С любовью и знанием матерьяла.

Безударные инструменты.

Верхняя октава – советский пьяный надрыв.

 
Вы попали на трапезу.
Что ж, будем пикантно-ножливы.
Этим ножиком – спаржу,
                                 а этим – гортань.
Край полотна
                            говорлив и приветлив,
ваза узорчата, словно «Тамань».
 

Ветер, ускоренно обученный с закрытыми глазами другим ветром, топит дифтонги в капустном рассоле. Давит сок. Экономит слюнку. Вы были вчера у Мозеля? Что он? Острит? Записной Острополер. Подкиньте соусцу. Вот с этим, бледненьким. Хренку с лучком. Ах, запах – фантом невроза. Что пьем? По хрусталику. Крахмалики от души – утереться дохлый номер. Милый, тему Лундстрема. Стандарт. Что вы? Чирик в хлебало, бубенчик. Анекдот – нокдаун. Полемизируйте, а мне мятную и тачечку в Химки. Нароем особнячок. Дорожите коротким рукавом, протирайте уши лавандой.

…И провисает выпаренный драп от запаха подсолнечного масла.

Часть 3

Было нехорошо всю ночь на мокрой, сладкой и липкой постели: вечером был задет чай со сливовым вареньем и опрокинут. Не убирали постели – почто? – так мягше. Был чай и на полу – красный и маркий. Перемежали чифирь с коньяком и хлеб с колбасой – толстый кусок мокрой колбасы пластался на масляный слой, припечатывался горчицею, смешанною с соусом «бодли». Биде давало струю шабли в разгоряченный пах. Попыхивал сиреневый огонек папиросы, снабженной разнотравьем казахских степей. От коньяка было горячо, от чифиря сексуально, от горчицы хотелось пить, но все были голые, темные в полусвете древесного лака и двигались медленно, ища партнера. Дымно, сладкое дыхание вместо воздуха, трое сплетаются и выпадают из комнаты. Если ты пассивен, они в две секунды сделают тебя дрожащим мокрым зверем, хрипло орущим, скулящим, славящим главный инстинкт сладкой судорогой мышц. Если ты активен, люби его слюну, как свою, его соль и запах, как свой, и вы будете срастаться, как больные листья дерева, вы будете неделимы.

Еще кислого холодного и шипучего «Вессенда»! Принесли виноград – черный, мокрый, как глаза пинчера. Ударные кашляют, лижутся, небрежно балагурит рояль, громоздкий от пар, врезанный в портьеры. Все устали от любви и колбасы. Впереди тлеющая ночь с иссушенной глоткой и неприятием чужих ступней и колен. В сиреневом фильтре – одежды, блюда, бокалы, ночь льется фонтаном лимонных капель, фрукт сочен и ароматен, влажно все и вся, вкусно; того, кто поскользнулся на ананасе, отпоили абсентом.

Заснули.

Утром был позорный разброд и разбор. Искали красное сабо, льюисовский шарфик, бикини с лейблом «Чингачгук». Пошли бродить, картежничать, возникли слезы, звонкие пощечины, падала мебель на людей, били кого-то в лиловом халате, выбили зуб. Кто-то поседел на треть. Маскировали морщины, засосы, царапины, бледность, мылись, покуривали, снова кричали и били. Пошли за водой, коньяком, презервативами и ватой. Одна дама сидела в банановой ванне, положив на глаза опухшие чайные примочки, и жилистой рукой подбривала причинное место. Ждали гостей, гнали надоевших и больных. Варили покушать. Желтые женщины прикуривали от синих горелок, подобрав животы, как гончие. Слали телеграммы: «Лелею. Люблю. Привези кипятильник». Задушили девушку шапкой – смуглую Лизу, а к вечеру сверстали веселье.

Часть 4 Правописание сонорных
Правописание сонорных

Колыбельная. Си-бемоль.

Окисленные снегом основания мутных домов стальны и солоны. Опрокинутые часы показывают полдень. Отодвигая кресло, видишь, как оно лучезарно. В желто-фиолетовом свете находятся ветки: они попали в собственные путы и потому красивы. Слышен резкий крик лимонного пятна. Деревья устало поворачиваются и вздыхают. Они боятся только насморка и света. Лимонное пятно силится перекричать тонкую трубу с конусной крышкой. Но спектр – не крик, а правило. И каждый остается при своем, только секундная стрелка часов копьецом улетает в форточку. И все засыпает, варьируя зелень и охру в окнах.

Диктант № 2

Купили квелого, колченогого коня. Конский круп казался кукишем, конь кряхтел, кашлял, клацал клыками, крестился копытом, кошмарно картавил, косил, крича крапчатому кошачьему клану:

– Крохоборы! Карликовые кролики! Кровопийцы! Кто крал каракуль?!

Керамический кот когтил кривой клен. Казалось, конструктивный конвоир короновал красноватый корень красноармейской кокардой конусообразной конструкции. Круша королевский конвой, красавец кот корректировал карандашом карту Копенгагена, критиковал картины Кустодиева, Крамского, Карамзина, Кафку, курил «Казбек», кишащий кромешной копотью.

Кто-то каркнул:

– Ку-ку?

Крушина кренилась к кусту красной клубники. Курились костры. Кровожадный кот клевал канарейку, как канарейка когда-то клевала крупу. Когда котяра колотил клещами канареечную кость, конь кемарил, кривя колени. Казалось, конская каста канула камнем.

Кругом кричали:

– Карету! Красный Крест! Колоритному королю котов – каюк!

Кардиолог Кривошеев констатировал:

– Коту крышка. Кататонический криз. Каталепсия. Кретинизм. Крупозный, коронарный климакс. Клёво кирял котяра, картинно. Кардиограмма кривая, конечности конусом. Карусель какая-то. Клокотали кизиловые кузнечики, красуясь канифольным крылом. Коновалы кушали камерную кантату киргизского композитора Карабаса Киреева. Кирпичная кровля коровьей кибитки кренилась кургузым краем к кривому карнизу калифорнийской кирхи «Коктебель». Кот катапультировался. Коня кремировали. Конец.

Диктант № 3

Гужевой старичонка проснулся с ножовкой в ужовнике; сделал зачес, суп желудевый, пшенник, борщок. Он был смешон, лущеный ухажер. Растушеванная хрычовка забралась в чащобу – отстегнуть индюшонку деньжонок – так, мелочовку. Это был Лихачев.

Камышовый ерш работал монтажером, уж моржовый – кому он нужон – хрящевой?! В деревне Сычовке продавали пиджаки: чесучовый, меланжевый, грушевый – и бутерброды с грошовой мороженой алычой. Уличенный старичонка смущенно выкорчевывал и без того смещенные освещенные моржовники. Это был прожженный уркаган Межов. При Хрущеве увел сгущенку с копченым хрящом, грушовку, сережек, черешен – грешен. Страшен. Нужен. Должен.

Вынул из ножен моржового ужа и сказал:

– Горячо говоришь, но общо, Цирцея ты аукционная, бацилла цимлянская.

Взял вожжи и похрычовил корчевать желуди. В ушанке Межова лежала тушенка.

Диктант № 4
(От А до Я три раза)

Аббатство Безенчука выглядело гибельным. Давно епископ Ёксель жил зло и коварно, любил мелочных негодяев, описывал пороки, развратные страсти, тлетворно улыбаясь Франческе. Хлюпая, целовал чело, шею, щурил твердый знак, ыкал мягким знаком – эдакая юла яблочная.

А бедная вдова глубоко дышала, если Ёксель жадно залезал и кричал: «Люблю!» Мастурбируя недотрогу, он подолгу разглагольствовал, сопел, трепетал, урчал, фыркал, хватал цепи, член, шлем, щетинистым твердым знаком ызводил мягкий знак эдемского южного языка.

Ахнув, Безенчук выронил голову. Девушка его ёбнула железным забралом и кованным литым мечом, немного описавшись, правда, развалила старую тыкву. Убежала Франческа. Холодные цепенеющие челюсти шептали щербатым твердозначным ытверстием: «Ь! Эх, юдоль ядреная!»

Сочинение № 1

ученика 10 «Б» класса

91-й школы АПН

Королькова Саши

на тему:

«Как я провел лето»

В саду ростральных колонн – тыща. Они пригибаются к земле. Сад – глухой, островной, совсем не острый, а – теплый протертый суповой.

Есть несколько таких садов, много есть: один у пневмонического отхаркивающего диспансера, другой – у Люблино: меж мебельным и сладким магазином «Салах». Я – мальчик в черном, у меня украли штаны. Я ходил по саду, думал про Олешу, думал про Градскую. Знал: это будет сегодня; с самого утра проснулся, как всегда, с жуткой эрекцией, я иногда боюсь моего джокера в стоячем положении: он поворачивается ко мне лицом, как короткий змей, требует чего-то, заставляет меня ходить без трусов, целыми днями лежать в постели и покачиваться вперед-назад, он сделал мои бедра негритянски подвижными. Я танцую, борюсь с ним – мне кажется, он не устает никогда и не падает полностью никогда; пару раз я увидел вместо него что-то женское, как увядший кактус, – когда была температура. Я думаю, что весь я не умру: сразу весь; он проживет дольше всех, только побледнеет.

Или как у Платонова: убили красноармейца, а у него – поллюция. Возможно, я его распустил, но мне не хотелось бы Чернышевского варианта. Мне вообще хотелось бы покоя; не знаю, что мне выбрать: старческий профиль семнадцатилетнего Мандельштама или младенческий фас (ан фас) – потенциально-пузырепускательный – сорокалетнего. И у меня так; поэтому в моем внутреннем сорокалетии я выбрал себе сорокалетнюю Градскую, чуткую работницу больницы. Она долго таскала меня за нос, лечила, неоправданно долго водила ваткой по попе, изъязвилась вся по поводу моей мнительности, но были моменты – она обмякала; эта сорокалетняя растерянность ей так к лицу:

– Не знаешь, что заварить от поноса?

Я осторожно осведомился, давно ли это у нее, и тут же был смят бессвязной (по-женски) тирадой об отсутствии воспитания и, как следствие, наличии многих болезней. Эх, ворона ты крашеная, медсестра ты вокзальная, наладчица шин, любительница зайти в общественный туалет. Зол я бываю на всех и всегда: не по годам зол, не по средствам, не по положению.

Что до логики – я и сам ею никогда не обладал в полном объеме, в пределах петтинга – да, не более. Оттого я и зол на всех, что – на себя (по нарциссическрму типу). Поэтому я сильно отклонился.

Итак, утро – зеленое, солнечное, хуй знает какое. Я иду за рецептами к Градской – я, семнадцатилетний мокрый Мандельштам, со всем набором давно не стриженого волчонка: черная футболка, глаза, волосы повились от болотной воды, крест облез, и тошнит от предчувствия, что сегодня я лишу ее сорокалетней целки. Люблю ее и ее коммунистические брошюрки; жар полыхает прямо из футболки, ну и так далее – наколки, креолки, картины, корзины – вся пыльная снедь у мебельного магазина окружает своих хозяев.

А какой все же стандарт! Есть интонации желания, на которые не провибрировать мог только Чернышевский. Есть множители: время, дразнилки, ее постепенное распечатывание, и вот мы повязаны… да кто был повязан… Я, что ли? Ха! Письку в рот! Предрассудки! И еще: чем больше патологии, тем крепче (какой-то ее антимнестический афоризм). Она – с ярко выраженным мужским началом, я – с неярко выраженным женским (типичным для неврастеника).

Итак, шахматность положения очевидна.

Случилось же по дороге вот что. Я решил скупнуться в гадкой люблинской реке, ибо вышел охуительно рано, ибо знал – выебу ея! Ну и, значит, снял, значит, штаны и, значит, сумку, и поболтался у буйка, и вылез, и, кладку одежд оставив у кромки, вошел в тот Сад в трусах в мокрых. Я сразу понял, что он непотребно волшебный, и знал другим ухом, что сейчас у меня одежду пиздят, но выйти из Сада не мог. Как хорошо было в Саду одному! Я сразу вспомнил синие груши Олеши (не подумайте плохого!), волшебство густого воздуха, летающих тигров, и все озарилось для меня тем многоцветием любви, которое там описано. И так я задыхался, смеялся, вдыхал, садился, катался и все такое делал приятное и тихо, про себя, говорил слова. Наконец вышел из зарослей, ибо захолодало. Епядь – одежонка – ёк, сумка – ёк, ни ключей, ни бабок. Какой хуй польстился на железный рубль и рваные штаны? Наш, советский. Ну и я как-то почему-то думаю: «Вот класс!» Трусы у меня сошли за шорты, футболка черная, мокрая, опорки оставили (наверно, у них были валенки), и я вышел на шоссе. Мне это было в пику: теперь Градская будет носиться по отделению мне за штанами, а я прикинусь мокрым и холодным сиротой – любимый имидж! – и, конечно, от жалости до любви – один шаг.

Но обманулся. Она мне не поверила и начала мне рассказывать, как я тащился в трусах из самого дома, а потом обвалялся в луже и придумал эту историю – «благо фигура у меня хорошая, девушки смотреть будут». Так, перемежая комплименты с оскорблениями, она меня начала медленно хотеть (или быстро). Потому что она меня уже ебла в словесном эквиваленте – это понятно каждому: там поласкает, там укусит.

– Значит, вы не дадите мне штанов. (Мандавошка дряхлая.)

– А ты думал, я приглашу тебя домой, в теплую ванночку и спинку потру, и рюмку поднесу, и спать с собой уложу?

Под халатом у нее была мужская майка по случаю жары.

– Ну, тогда извините за беспокойство.

– Постой! Вот рубль.

– На чай! – И бух его в кружку с кофе; и по руке – вверх – вверх – вверх – вверх – нет, ей не больше двадцати…

Надо же – вкуса ее не помню. Помню, своим ключом открыла кабинет сестра и принесла ей торт с кулинарного конкурса медсестер. Я в это время был в шкафу – смотрел пособия.

– Что это вы, Лидия Павловна, безо всего?

– Жарко, милая.

Подростковая комплекция Градской причудливо соседствовала с тремором рук и головы, седые вихры – с медными, обезьянья юношеская гибкость – со старческим шарканьем при далеко отставленной (отставной) заднице; все было зыбко, взбалмошно, то сливочно, то говенно, то глупо, то умно – как погода Подмосковья.

Несколько постоянных качеств:

– уважить всех, а потом всех обложить;

– спазмы сосудов горла;

– стремление пересказывать научно-популярные передачи, придавая им заостренно-детективную или событийно-психологическую форму содержания плюс пару эпизодов из своей жизни, ласково вкрапленных (каплями масла) в биографию Сирано де Бержерака.

Причем интересно, что потом так и оказывалось: фантазии становились малоизвестными научными фактами, а то и теориями с крупными названиями; и изо всей этой цепи малоуловимых превращений (фантазия – факт – фантазия – факт etc.) можно было понять только одно – она обладала даром пророка-спринтера, если включала то, что надо и когда надо.

Постоянной чертой ее было также непостоянство, столь филигранно исполненное, что казалось постоянством.

Через сутки я от нее вышел в голубых брюках медбрата: глупым, безмозглым суперменом. Счастлив был бессловесно, как бабочка, стебелек какой, как глухонемой крот – ворсистый несколько.

А ночью меня настиг мандельштамовский приступ астмы, и понял: повязан уже по рукам и ногам. Хоть на месяц, а – скручен. Пока чувство не переросло в поединок, надо сворачивать декорации. И свернул, конечно, через какое-то время. Счастье – бесцветное и безмозглое, в нем вырубаешься, и оно не для настоящего мужика. Для меня, например, остался Сад-предчувствие, радость обокражи; любовь – средство, а не цель, и это, как его, красиво кидать баб по всему свету, где индонезийку, где черненькую, где монголочку – как бусы, чтоб они остались в плане планеты. Я ратую за масштаб, экологию и популяцию.

Она тогда сказал мне:

– Если ты сейчас такой, что же будет лет через десять, – и вытерлась мужским клетчатым платком.

Сочинение № 2

ученицы 10 «А» класса

91-й школы АПН

Сергеевой Саши

на тему:

«Как я провела лето и часть осени»

За две недели дом полностью промерз. Настоявшись в теплой, но микроскопической кухне с холодной сосиской в руках, обняв братика и подарив ему рапан, разноцветные камушки и полуживую саранчу, я снова вернулась сюда, в пустой и холодный летний дом на той же улице. В зимнем доме места для меня не нашлось. Тетка сказала: «В нашем шкафу для тебя места нет» – и выставила пакет с моей одеждой в кухню.

Летом в доме жили плодовитые и запасливые мещане. Кругом висел лук и вязаные разноцветные носки с тринадцатого по двадцать девятый размер. Была там и богатая коллекция рапанов, и маленький шкапчик с книгами о путешествиях, очень много мужских шляп и вообще одежды. Но комната была одна.

– А дедушка на всю пенсию картин накупил.

– Какой дедушка?

– Дедушка Глеб.

Я не могла нигде уединиться, надеть серые широкие штаны, выпить свою кружечку кофе, выкурить свою сигаретку, почесать свою серо-коричневую спину, сильно пострадавшую от южного солнца…

Летом я ездила на юг с одним уголовником. Это был небольшой, ненормальный, крепко сбитый идиот с узкой задницей и широченными плечами. Звали его Анатолий Гаврилович. Наверное, его и сейчас так зовут, если не выправил себе новую ксиву.

Каждое утро он отправлялся в Лягушачью бухту за крабами, частенько оставляя меня без еды. Возвращался вечером, пахнущий шашлыком и хересом, очень некультурно обзывался, потом гнал меня за морской водой для рапанов, в гастроном. У меня было семь тысяч рублей.

Иногда я уходила в летнюю кухню к коммунисту Андреичу. Мы снимали у него комнату. Он лежал, положив черные пятки на спинку кровати, и говорил сам с собой. На плите у него имелась сковорода с картошкой, а под высоченной кроватью – бутылка водки. Мы говорили с ним о БАМе, и он нерешительно дотрагивался до меня: в нем еще были живы коммунистические принципы. В 1959 году в газете «На посту» он напечатал свой рассказ от имени котенка. «Меня зовут Мурчик». Седьмой день запоя.

– Ты не беспокойся, фигура у тебя хорошая. Я за тобой на пляже смотрел.

Прекрасный у него был профиль. Служил он капитаном в самых различных уголках нашей Родины. Был он небольшой и уютный.

Застав меня у Андреича, Уголовник побил меня трубкой для подводного плавания, а Вера Васильевна побила Андреича уголовной удочкой – не знаю почему.

По ночам Уголовник страдал бессонницей и каждые десять минут кричал: «Пожар!», а потом заливался веселым смехом, когда я подскакивала на кровати. Он говорил, что я должна пройти школу выживания. Через пять дней меня шатало от голода, начался левосторонний нервный тик.

Мы отправлялись на виноградные плантации через горы. Уголовник бережно держал меня за руку, но босоножки все равно порвались у меня на спуске, и я шла в его больших теплых кроссовках, а он в носках. Когда мы подходили к канализации, начался закат. Потом дождь. Он отправил меня с сумкой винограда по дороге – домой, а сам остался еще поесть, шныряя между мокрыми лозами.

Я шла по широкой пустой дороге. Вскоре он догнал меня и сунул в сумку бутылку водки и две увесистые грозди мертвецких «дамских пальчиков» (синих). Мы сели в степи, стали пить водку и есть грязный виноград. Потом мы потрахались на жестких лиловых степных цветах и пошли уже по узкой тропинке к шоссе. Еще там росли странные шерстяные растения: на стебель был намотан миниатюрный енотовый хвост. К темноте пришли в дом. Цветы я развесила на гвоздях, как горжетки.

Я привыкла к нему и ненавидела его. Было полнолуние. Теперь я уже не спала и рассказывала ему что-то, сидя в его кровати.

Он взлохматил мне волосы и сказал:

– Что ж ты такая седая? Кого ты убила? Колись, колись.

Сам он убил троих. Я не помню, убила ли я кого-нибудь и как это было. Я помню, что купила себе серые домашние штаны с темно-сиреневыми вставками из полосок по бокам и светло-сиреневые носки. Это цвет спокойствия.

Вообще, на юге мы очень много ругались, дрались и пили, а потому к концу нашего пребывания были сильно выгоревшие – и внутри, и снаружи. К тому же голодные. На отходе, как всегда.

Перед поездом он довел меня, и я кинула в него сумкой с яйцами для поезда, куском сыра, мыльницей и коньяком. Коньяк уцелел. Мы на 1,5 суток остались без гужону. Я опять получила плавательной трубкой по жопе – чувствительно. Потом, придя в наш сарай, громко и долго ебались под завистливое сопение Андреича. Почему это: как разосремся вдрызг, так начинается непроглядная ебля – и он такой нежный. Прощения просит. Потом мы напились коньяку и нетвердым шагом двинулись на катер, который, в свою очередь, греб на вокзал.

На катере он ел арбуз, как Гуров, и опять выебывался. Он был красивый в моем клетчатом платке, надетом по-рокерски, блондинистый и узкозадый; я тоже ничего – рыжая и в семи серьгах, но сильно оборванная по его вине. Блондин и рыжая более друг другу соответствуют, чем шатенка и светло-русый: не такой сильный контраст. На катере мы были как девочка Оля и мальчик Санька. Веселили публику. Я его обнимала, а он кокетливо показывал мне пустынные и нудистские пляжи, проплывающие мимо. Сыр размяк.

В поезд сели, как было говорено, злые и нищие. Мы так материли друг друга в вагоне, что у всех пассажиров горели уши и потели ноги. Вскоре пришла проводница и сказала, что высадит нас, если мы будем растлевать белобрысых детей в костюмчиках, которые рассматривали чье-то знаменитое влагалище в журнале – то ли Натальи Негоды, то ли Мерилин Монро. Мы притихли и стали ебаться.

– Хуёчек ты мой тепленький, – говорила я в любовной истоме.

– Опять! Опять! – закричали пассажиры. – Они опять за свое!

Прибежала проводница и выдернула из-под нас матрас.

Я вытерла слезы и полезла за арбузом. Нам пришлось догоняться меновазином, содержащим в себе новокаин.

– А Васька опять вчера у Вовки хуй сосал.

– А ты по губам его, по губам.

– Бютнер не велит.

В темной и холодной Москве мы потерялись на вокзале.

*

В конце концов он склонил меня к сожительству: всегда добивался, чего хотел. Это случилось через две недели после приезда. С утра меня ломало, и я, сложившись в несколько раз от боли и ужаса жизни, сидела на полу и тонко скулила. Он был пободрее, но тоже измотанный пьянкой; волосы у него уже были не золотые, а сероватые, рубашка порвана, глаза щелками, но щетина все-таки золотая.

– Бедная девчонка, – сказал он и поцеловал меня в макушку.

Это было настолько неожиданно – поскольку он меня никогда не жалел, – что я схватила его руку, стала исцеловывать, потом ноги тоже через штаны, потом я стояла перед ним на коленях и обнимала его коленки, и мне совершенно не было стыдно и унизительно от такой позы – я хотела бы стоять так всю жизнь. Я даже не знала, что смогу преодолеть в себе стереотипы воспитания. Бабушка всегда говорила, когда по телевизору бабы ползали за мужиками на коленях: «Фу, как противно она унижается». Ну, конечно, я не стала бы за ним ползать, если б он меня посылал по страшным хуям все время. Но ведь он пожалел! Это было так сладко, как две бутылки пива или капельничка, выводящая всякую отраву.

И дальше он сказал в совершенно несвойственной ему манере:

– Знаешь что, эвакуируйся-ка отсюда ко мне… Только помой здесь все предварительно.

У меня схватило сердце, и я спросила его, будет ли он плакать, когда я подохну.

– А зачем мне жить-то после этого? Подыхать надо вместе.

У него был второй ключ, рыжий лес и куча магазинов на первом этаже – очень дешевых и разных.

*

«Разница бывает разная, – как говорит мой младший брат, – строгая и пакостная». Мне было все равно, где жить: или в Теплом доме, где все, кроме братика, заняты одной мыслью: куда бы меня спихнуть; или жить с Уголовником, переносить его издевательства, как солнечный ожог, ходить по его поручениям, получать от него какие-то дешевые и нелепые подарки, порции секса, ругани, страшноватой откровенности и снова издевки и мордобой… Или жить в Холодном доме – одной; нудно вести хозяйство, выпрашивать бабки и жратву, топить осыпающуюся печку сырыми дровами, ходить проверяться и вставать в шесть утра в школу.

Мне было все равно, но я выбрала Уголовника: не надо клянчить деньги и трястись в холодных электричках.

Я решила не ходить в школу и изображать из себя домашнюю хозяйку. Это получалось у меня так же хорошо, как задачи по алгебре. Я тосковала по каким-то несуществующим пейзажам и людям, лежала у телика, слонялась по обглоданному лесу, разглядывала огни на вышках и яйца в ячейках, путала покупки и цены.

Он стал запирать меня снаружи, оставляя на день только хлеб и ложку заварки, потому что я плотно подсела на чифирь, а деньги тратила, по его мнению, совсем не на те продукты. Пока он справлял свои темные делишки, играл в карты и пил по ночам где-то в других местах, я сидела на полу и курила, или рылась в шкафах в поисках денег и колес, или нюхала его одежду для сеанса, обложившись ею со всех сторон. Все эти его зэковские игры с запиранием и голодным пайком не могли окончиться хорошо: он переоценил силу своей власти. Я понимала, что превращаюсь в неполноценное существо – и это в семнадцать лет! – что я опускаюсь в вечный страх и покорность всему, и мне уже настолько все равно, что я не вижу разницы между жизнью и смертью, между грязью и чистотой, что я опускаюсь, как баба, и ловить мне с ним уже больше нечего.

Во мне давно доминировали звериные инстинкты: хотелось трахаться и хотелось есть, и в очередной день, нанизанный хуй знает на что, я просто перевела замок на «собачку», прикрыла дверь, вышла из квартиры и быстренько склеила мальчика у соседнего дома. Сговорились за пятьдесят баксов. Он жарил мне курицу в микроволновой печи, поил «Абсолютом», добивался телефона. Но я быстро свинтила оттуда, удовлетворенная во всех отношениях, кроме одного: мне страшно хотелось увидеть эту уголовную рожу, прижаться к нему, исцеловать, слушать, как он говорит: «Санька, не борзей», постирать ему что-нибудь, приготовить, насмешить, снова слушать его издевки, а потом извинительные, жуткие истории о том, как он мучился на зоне. Я не могла ничего с собой поделать и снова пошла в нашу хату.

Он сидел в темноте, в изменившейся почему-то нашей комнате (я не поняла по пьяни, в чем дело) и курил.

– Что ж ты наделала, сучара! Кто разрешил выходить?! – Первое, что я услышала.

Нас обчистили. Не было телевизора, видика и компьютера. Все перевернуто на хрен. Я попятилась, но он быстро загородил дверь. И началось наше последнее свидание. Рифленые подошвы. Изшрамленные кулаки. Красивые слова – в бога и в душу. Он вырубил меня довольно быстро, поскольку я была уже в кондиции.

А дальше – очнулась, конечно, куда ж я денусь, глубокой ночью, на лестничной площадке. На мне лежала моя сумка со шмотками, баксы были при мне, а жизни при мне не было. Я вынула шнурки из ботинок, сделала кое-как петлю, спустилась на этаж ниже и прицепила ее к шпингалету. На улице пели залихватские песни:

 
Выбросили ежа
С десятого этажа.
 

Я чуть-чуть постояла на подоконнике и резко спрыгнула, уже понимая (и надеясь), что все это барахло порвется. Мне казалось, что я лежу на дне моря и рву на шее водоросли. Не знаю, как я выглядела, как рвала шнурки и пыталась продышаться, – дикое, должно быть, зрелище. Очень сильно захотелось жить сучаре: хоть как-нибудь, хоть где-нибудь…

А на дворе был покой: горело несколько разноцветных окон – еще сонно, вполсилы, мягко, тепло. Я заглядывала в эти окна, и видела массивные картины с дальними метелями, афиши с автографами, железные банки с водой и воском; все это было тускло, имело множество теней и оттенков; были предметы с запахами винными, телесными, смертными, заключенными в ветхую раму, где, перечеркивая друг друга, мостились провода, снежные потоки, далекие мириады домов, труб, антенн и тусклых осколочных окон без штор, переложенных съестными свертками, имеющих притороченную к форточке бутыль шампанского в сетке, окон минорного ночного действа, дверных рельефных отделов, брызжущих окнами, снова окнами, похожими на рамы картин и камеры тюрем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю