355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Софья Купряшина » Видоискательница » Текст книги (страница 4)
Видоискательница
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:57

Текст книги "Видоискательница"


Автор книги: Софья Купряшина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)

История со шкафом

У меня в квартире жили девочка Паша и девочка Станиславочка. Паша снимала у меня комнату, а Станиславочка была моей любовницей. Паша была очень аккуратная. Из ее комнаты несло духами и бананами. На всех стульях лежали деньги и гомосексуальные журналы. Когда она уходила по делам, мы со Славусенькой рассматривали ее духи и серьги, бережно беря их двумя грязными пальцами.

Станиславочка не отличалась аккуратностью. Она часто ночевала на складке, укрываясь какими-то чехлами, а утром подбирала с земли бычки, докуривала их, рылась в помойке и тут же шла на работу; поэтому у нее часто не хватало времени для утреннего туалета. К тому же она была большой грубиянкой.

– Попьем, Санек, Пашины брюлики? – спрашивала она, почесывая хорошо развитую грудь. – Ой, чтой-то у меня вскочило-то? Будто сыпь? – спрашивала она, приглядываясь к животу. – Не СПИД ли, едрена-матрена?

– Мыться надо чаще, – отвечала я.

Узкая Паша уписывала на кухне чизбургер с молочным коктейлем, а широкие мы пили в комнате водку, хрустели огурцами, громко хохотали вконец осипшими голосами и гладили друг друга по толстым ляжкам.

– Вот оденусь потеплее и спать лягу, – сказала Станиславочка и принялась напяливать на себя свои ароматические шерстяные носки.

На руках у нее лежал толстый слой городской копоти. Она работала дворником на Новом Арбате. Паша, естественно, в «Макдоналдсе». А я сдавала бутылки, комнату, поебывалась изредка за прокорм, в общем, все мы были женщинами деловыми, но довольно болезненными. Паша страшно кашляла по ночам, настоявшись в своем кокошнике за прилавком, продуваемом с четырех сторон, у нас со Станиславочкой текли сопли, случались истерики, болели поясницы от ношения тяжестей, у Славуси после стройбата начался ревматизм: она дергала во сне ногами. Паша от армии откосилась как-то или по правде хворая была – уж не знаю. У Славуси было недержание мочи и малиновое лицо, у меня нервный тик и заикание, но это не мешало нам временами радоваться жизни, крепко обниматься, плакаться друг другу в рваные кожаные куртки, от чего мы тоже получали большое удовольствие, и делать друг другу подарки. Паша иногда дарила мне воздушные шарики, Славуся – тушенку, старый костюм ожиревшего полковника и нежную себя; я же в ответ иногда убиралась в Пашиной комнате и никогда не обкладывала ее хуями, а Станиславочке воровала носки и зажигалки.

На нашей улице жили только гулящие женщины. Других женщин на этой улице не было. Их руки были покрыты кривыми самопальными татуировками и шрамами.

Славуся часто хулиганила на работе и по вечерам жаловалась мне, что ее снова прибили, дали вина и назвали гулящей. Чтобы утешить ее, я совала голову ей под свитер и целовала сосочки и пупочек. На ее животике росли светлые и жесткие волосы. Но она не спешила возбуждаться и критически оглядывала меня, указывая на свинцовые мерзости костляво-опухшей жизни. Временами она говорила, как Горький в «Университетах»: называла меня во множественном числе, велела сменить рубашку и проч. Чуть покрасневшие от насморка крылья моего носа превращались у нее в сизые, пористые, мясистые и похотливые, сносная рубаха от Кельвина Кляйна – в жалкое грязное рубище, волосы становились сальными и всклокоченными прямо на глазах – весь мир тускнел и проваливался, как нос сифилитика… Потрогав ее гульфик, я нашла его мокрым, а она в припадке действительности, опоенной сатрапами, стала яростно тереть руками причинное место, а потом картинно нюхать их, изображая крайнее блаженство и даже оргазм.

– Да! – кричала она. – Обоссатушки! Опять обоссатушки! Ха-ха! Да! Вы, надменные, присно засранные, исполненные той унылой говнистости пирога, когда и горе-то… Горе! Какое горе! Я – мандавошка! Ссыте на меня, унылые женщины!

После всего сказанного она повалилась на кровать и захрапела. Я долго принюхивалась и приглядывалась к этому странному проспиртованному существу и думала, что я вообще в ней нашла. Водки она мне все-таки притаранила. Выпивая ее, я стянула со Славуси носки, погладила пяточки, поцеловала одну из них, попыталась снять мокрые штаны – но она плотно склеила ласты.

Потерев себе нос грязным кулаком, она свернулась еще калачистее и опять отключилась.

Пришла с дискотеки веселая Паша и зашагала с шариками по коридору. Я чуть не сблевала от ее духов, выпила и втянула носом остатки Славусиного запаха в кухне. Бабки кончались. Было прозрачно грустно. Голод отпустил маленько. Я постукивала по бутылке ногтем, подперев голову кулаком, потом достала из помойки пакет макдоналдовой картошки, выброшенной. Пашей, и разделила на две равные порции: нам со Славусей на завтрак. Я думала о том, что только моя недюжинная натура может вынести такую голодную и пьяную жизнь, как сказал некогда трущобный дядя Гиляй.

Я стала вспоминать, как меня выгнали из дома в восемнадцать лет за то, что я подняла во дворе юбку по просьбе моего любимого Вити Комарова. Дом был ведомственный, и родители очень испугались позора. Во дворе было много народу: сумерничали баянисты и балалаечники оркестра народных инструментов, с ними поддавали и певцы, и балерины, переквалифицировавшиеся после пенсии в поэтесс, и непьющий физик Гартман, который не проходил по ведомству, а просто любил послушать чужие разговоры и пристально вглядывался в говорящих сквозь сильные очки.

Выгнали меня, правда, не на улицу: избрали компромиссный вариант – отстегнули захламленную миниатюрную квартирку, сшитую из дополнительных площадей; не кооператив, конечно; так – для складирования старых журналов и мебели.

Я тогда умела только ебаться, есть, пить, читать, стирать трусы и помнила несколько стихов из школьной программы. Начались кровавые бытовые будни, бессонница от голода, всякие-разные странности… А тут и Витю посадили.

Правду говорят, что голодный человек способен на все. И настал момент, когда я решила прийти к родителям поесть. Я не особенно долго готовилась: поддала маленько, замазала синяки под глазами (только это в обратном порядке), надела пиджак и пошла, показав на контроле вместо проездного календарик за прошлый год.

Соседи снова сумерничали, рассуждая о бекарах и дирижерах. Никто из них меня не узнал, хотя я громко и внятно здоровалась со всеми.

Первым очнулся полуслепой Гартман:

– Боже мой, это же Сашенька! Добрый вечер, Сашенька! Как ты изменилась!

Все обернулись ко мне и разинули варежки.

Я стала грубая, коротко стриженая, местами поджарая, местами опухшая, в Витином черном пиджаке с пыльными следами, в кепке, в калошах на босу ногу (но это вранье: в ботинках я была, в ботинках), я имела мужскую походку, глубоко затягивалась сигаретой, не выпуская ее изо рта, сверкали голодные сузившиеся глаза, желваки ходили ходуном, наметились морщины скорби и волевые углубления на щеках, которые тоже обещали быть морщинами. Во! Нормально? И я говорю.

Ну а дальше все было хорошо: родители быстро отобрали все то, что уже испортилось, отдали мне, дали денег на метрецо, полбатона, дедушкину кофту; потом была сцена, как на картине Маковского «Свидание», то есть все наблюдали, как я кушаю в коридоре бутерброд с татарским мясом, держа его двумя руками. Я была сильная мордатая баба, и хули мне не идти работать – с такой харей, с такой жопой, с такой пиздой, в конце концов, – что ж такое, в самом деле! Сколько можно?! Страдаю хуйней, валяюсь с книжками, устраиваю себе праздники, как в передаче «Тинтоник» (Здравствуй! Сегодня у нас будет праздник причинного места.)…

Надо идти.

И я пошла жить дальше.

Вспоминая все это, я машинально сожрала свою утрешнюю порцию картошки, обругала себя самыми грязными словами, сдвинула ароматическую Славусю к стенке, вжалась в нее, как в креслице, и начала засыпать. Она обняла меня, погладила…

Ну и на том спасибо.

*

На следующий день Славусю выгнали с работы. Денег уже совсем никаких не стало. От горя жизни мы пропили кровать и стали спать на шкафу, приставляя к нему лесенку. Крыша у шкафа была жесткая, узкая, с какими-то идиотскими заклепками и стерженьками, которые вонзались в тело и рвали наши и без того ветхие одежды.

На полу Славуся спать наотрез отказалась:

– Мине ревматизня мучить. Кости ноють. Спи, коль ты така закаленна.

Но я закаленной не была, а изнеженной алкоголем и простудилась в первую же ночь, хотя была одета продуктивно в свалявшиеся шубы и валенки, и в головах у меня было много теплого, но с пола шел могильный холод, и совсем некого тепленького мне было обнять – ни животика, ни шейки короткой, ни взлохмаченных русых кудрей.

Я оторопела от горя холода, извелась, затемпературила, и это было приятно, потому что Станиславочка рвала на себе рубаху ночную (начиная с груди, конечно) и ставила мне водочные компрессы, задумчиво посасывая уже разгоряченные мною использованные тряпочки.

Только одного мы не решались сделать: выпить Пашин одеколон – уж больно резко пах (как лисья моча, наверное).

Оправившись, я перебралась спать к Славусе на шкаф. Начались новые терзания: борьба за то, кто будет спать у стены. Никому из нас не хотелось наебнуться во сне с двухметровой высоты. Ей повезло, сучаре, и в картах и во всем таком, – она всегда вытягивала или выпаймывала себе стенку.

Она быстро привыкла к всесторонней защите, стала спать по ночам и временами нагло ссаться на шкаф. Струйки стекали по его полированным дверцам, пропитывали полки, наше несчастное одеяло и все остальное (про себя я уж молчу). И когда она в третий раз устроила мне «небольшое, но вонючее озеро», я пролезла к стене, сдвинула ее к краю, одновременно вытерев ею шкаф, и блаженно уснула.

В четыре часа утра раздался жуткий грохот.

– А! Ебена дрожь! Едрена вошь! Ебать те конем через три коромысла! Дрочить те ежами по самые уши! Умираю!

– По уши чьи – ее или ежовые? – спросила прибежавшая на грохот Паша и деликатно отвернулась, увидев небольшую катастрофу. Она собирала народный фольклор для института и очень интересовалась нашими перебранками.

Славуся лежала на полу, колотила ногами по шкафу и горько рыдала.

– Ну спихни меня отсюда.

– В жопу пиша!

– Спихни, жизнь моя, спихни, золотенький самоварчик.

– Фуфло! Даже здесь надо было насрать!

– Где, на шкафу? – спросила любознательная Паша.

Она стояла в коридоре и тщательно записывала все это в блокнотик, оклеенный яркими цветочками…

Утром Паша дала мне деньги за следующий месяц и пошла по своим пахучим делам.

Славусю периодически рвало от сотрясения мозга, у меня не открывался правый глаз, потому что, когда я все-таки сама спрыгнула со шкафа, она в процессе моего полета двинула мне коленкой по морде. Дурная, дурная картина! Надоело, прости господи! Стоит еще добавить, что мы сосали (и это тоже) ананасные доли и пили ЕЕ, незарегистрированную торговую, потому что по трезвянке ненавидели друг друга, а под кайфом улетали в то самое измерение, где нам суждено было друг другом восхищаться. Вот что жизнь делает. Остается только развести руками, если вам их еще не оторвали, конечно.

 
Все просто:              Химия
                                       и
                               Жизнь.
 
*

Мы думали о том, что со шкафом и Пашей надо кончать. Они нам надоели. Оба были высокие, узкие, лакированные и непьющие (ничего, кроме мочи), а мы таких не любили.

Мы держались до вечерухи кое-как, чтоб не впадать в коматозное состояние, и кое-что замыслили.

Едва Паша вошла в квартиру, Станиславочка подковыляла к ней на своих кавалерийских ножулечках и начала зазывать ее к нам на пир.

– Ну что, Пашута, – вопрошала она, – бабок в «Макдоналде» настреляла, а? Да ты не ссы – выдай на общачок пару гамбургеров, а остальное – наши проблемы!

Она была уже поддатенькая, глупенькая – отлеживалась и прикладывалась, а я в это время хотя бы белье стирала (иногда, кажется). Я боялась, что она все испортит, но нет: таблеточку мы растворили. В десять она отключилась, а в одиннадцать мы сволокли ее с нашего двуспального диванчика и водрузили на шкаф. Это было несложно: мы же широкие, мы же прошли огонь, воду и камеру предварительного заключения (где нас, кстати, очень уважали).

Мы легли со Станиславочкой на наш диван в чистое белье и замерли на несколько минут от блаженства. А потом – вот вам и прелесть комфорта! – повернулись друг к другу жопами, повозились еще, как

собаки, устраивающие себе ямку в песке и – ……Как я спать люблю, еп-ы-мать! Ведь нету никакой этой жизни (там), и нет меня, похожей на остатки веника, и нашей любви, похожей на спиртовой фитилек в кабинете химии. Мне снилось, что я больше не ворую, не пью, а покупаю в маленьком светлом магазине босоножки со множеством тончайших ремешков, а свои ботинки отдаю окончательно спившейся переводчице с нижнего этажа. Ведь должно же что-то поменяться.

В четыре часа утра в соседней комнате раздался жуткий грохот. Затем легкий стон. И молчание.

Мы встрепенулись, как по команде, побежали, увидели желанную бордовую струйку из Пашиного рта – и добили ее табуреткой. Я все-таки удивляюсь Славусиной силе: добить человека табуреткой! Ну а дальше – все как обычно: выпустили кровь в ванную, дальше Славуся сама заправляла: целлофан, коробки. В контейнер носили вместе. Ментяра напротив посольства дрых. Утром оставалось еще три коробки.

– Что, девочки, переезжаете? – спросила нас старушка с нижнего этажа. – Я смотрю – шкаф внизу стоит, а вы с коробочками…

– Нет, обновляемся, Мария Марковна. Меняем мебель, хлам ликвидируем.

В ее резиновую улыбку просунулась злобная претензия: откуда деньги? То они трясущимися руками толкают перед собой тележку с бутылками, низко надвинув шапочки на побитые лица, а то, понимаешь, обновляются…

Пашиных брюликов и тугриков нам хватило не очень надолго, но мы успели сделать много кардинальных покупок и отдать долги. Мы сделали ремонт, купили фланелевые джинсы и дорожные часы.

Однако Одинцова совсем ополоумела (Славуся то есть). Мне и так было тошно, а тут еще у нее активно стала ехать крыша. Она поддавала в самых экзотических местах (в шкафу, в туалете, в холодильнике, предварительно вынув из него все полки и продукты), после чего начинала с воем бегать по коридору и биться об двери с такой силой, что с потолка сыпалась штукатурка.

– Что, милый… и Пашеньки кровавые в глазах? – спрашивала я. Она кидалась на меня с визгом, достойным лучшего применения.

Мне пришлось коротко подстричься.

Иногда она не билась, а произносила длинные рифмованные монологи, где некрасовское пасторальное нытье перемежалось рифмами типа «и кровищи до хуищи». Это было что-то вроде припева.

Я стала относиться к ней с прохладным любопытством, переходящим в отвращение, и когда она среди ночи вдруг стремительно прижималась ко мне – жалкая, дрожащая, хватала меня холодными руками и кричала:

– Санька! Санька! Вот она стоит! – я брезгливо отталкивала ее и уходила в другую комнату.

Ну, стоит. И здесь стоит. И духи эти, еп их мать. Мне легче?

Когда-то она считалась сильнее. Когда-то я исполняла ее прихоти, думая, что так будет проще.

А эта лужа жидкого говна…

И тогда я решила завязать с нашей amor spiritus, перестала пускать ее в дом, покрасилась, потому что от седины не было уже никакого спасения, нашла выход из этой бездны, нашла себе кое-что невинное и покладистое.

И на шкафах больше не сплю.

История обмана

Одна респектабельная пара должна была пересечь несколько пограничных постов, дабы попасть в штат N. Недавно супруги сделали приобретение. Это была изящнейшая белочка, сумчатая, что ли, или серебристая, – милейшее существо с глазами куртизанки, и стоила она тысячу франков. Как известно, перевозка животного через границу сопряжена с некоторыми трудностями, и тогда супруги решили…

Нет, лучше так:

Когда мы воровали в булочной конфеты, то мы прятали их в лифчики, а одной девочке лифчик был несколько свободен. И вот уже когда мы почти благополучно открестились от подозрений, пастила в шоколаде выскочила у этой девочки из-под юбки, поскольку проскользнула из лифчика, минуя кофточку и пояс.

И тогда зоркий пенсионер осторожно взял ее за плечо и сказал:

– У вас что-то упало.

– Это не мое, – ответила девочка и загнала батончик ногой под дверцу кассы.

*

– Дорогой, – сказала жена, – я думаю, что самое безопасное место для перевозки нашей Зи-Зи (так звали белочку) – это твои трусы. Удобно и надежно.

Супруг после некоторых колебаний согласился. И вот уж позади несколько границ, и вот уж осталась последняя. Супруг бледен. Вдруг он сует руку в штаны, выгребает оттуда бесценную белочку и швыряет ее as far as he could.

– Что ты наделал! – вскричала жена. – Мы миновали почти все преграды, и теперь, у цели!.. Как ты мог!

– Дорогая, – ответил супруг.

*

Потом мы ехали в автобусе в комбинат производственного обучения – старое здание с ржавыми трубами. В автобусе зоркий пенсионер осторожно взял меня за плечо и сказал: «Пойдем выйдем», – или как-то сказал, что нам надо абстрагироваться, то есть уединиться для разговора.

Когда мы отошли, он сказал:

– Вы ведь знаете, что у вас с юбкой?

– А что?

– У вас оторвалось все – подол оторвался.

– Что, совсем?

– Кто, я?

– Нет, подол. Совсем оторвался?

– Еще висит.

– A-а. Ну, это ничего. Спасибо.

Мы подъезжали к комбинату с тяжелым сердцем и с тяжелыми лифчиками.

*

– Дорогая, – сказал супруг. – Когда Зи-Зи подумала про мой определенный предмет, что это сучок, и стала по нему прыгать, – я терпел. Когда она пыталась надергать ниток из моих трусов для гнезда – я тоже терпел. Но когда она подумала про два других моих предмета, что это орешки, и стала их грызть, – я не выдержал.

*

Уже выходя из автобуса, мы заметили, что девочка Лена вся как-то извивается от стыда. Автобус остановился рядом с мусорным контейнером. Мы вышли. Вдруг она страстно сунула руку в кофточку, извлекла пастилу в шоколаде и с криком: «Не могу больше! Жжет она меня!» – выбросила ее в контейнер.

Так закончилась эта история.

Забор и горы

Монахини рассказ

О прежней жизни при дворе.

Кругом глубокий снег.

Басё

За длинным каменным забором была необозримая, бесконечная свалка, как другой мир, и из щелей в заборе часто выходили наши алкоголики, разыскав там достаточное количество бутылок. Я никогда не была по ту сторону наяву, но теперь я была там. Огромный пустырь, весь состоящий из ненужного: композиций из тряпок, старых шпал, бревен – в преддверии Киевской железной дороги; там можно было сесть на пустое ведро и смотреть на засохшее дерево. Я не знаю, откуда у меня взялось это сочетание: 11 апреля – день Великого Сухого Дерева. Там были камни, доски, трава, явственный запах земли и миллионы запахов той жизни. Еще – пакля, которая вьется на ветру, что-то вьющееся и на дереве. Я ждала большого черного пса, он приходил, мы разговаривали, потом он начинал скулить, и я понимала, что ему нужно. За этим занятием нас заставал алкоголик, развевающийся на ветру тем, что было шарфом, гнал пса, и начиналось все сначала: на двух бревнах, близко к земле.

– Папа, папа, папа.

– Я ищу цинковые белила; ищу и не нахожу.

*

Занудную песню об изнасиловании заглушал ветер: во-гау-у-у! во-гау-у-у!

 
Отдалася ему не по-доброму
Разорвал он на мне бельецо
Ууууу – Вогаууууу!
И, смеяся над тошшими ребрами,
Изувечил нагайкой лицо.
 

Песня была шарманная, наша, и пелась от стола к столу шарманщиком Рублевым Петром и девкой без имени, но в шляпе с угасшими маргаритками. Песне этой верили все, хотя было ясно, что никакого бельеца на девке не было и не могло быть, а было: две кофты, поданные порты, ботинки-ковылялки, юбка без крахмалу и сборок, об которую она вытирала пальцы, когда ее кормили в уплату масляным пирожком, но это было редко, а больше потчевали угрозами сдать в участок, если она не уберется из нумера – утром, быстро, в дождь.

Она сходила по деревянной лестнице, делая пред половым счастливое лицо и будто бы шурша бумажками, уложенными на груди. Ей разрешали посидеть на кухне, где рано утром выставлялись противни с сырыми пирожками, начинали разжигать плиты, поэтому было дымно, искусственно полусветло и полусоннодобро. Наконец находилась бутыль по имени Вчерашняя, все испивали и двигались уже бессмысленно быстро: опрометью стригли капусту, проверяли пирожки, стремительно тыкали бритвенно-острым ножом мясо. Она мешала здесь одна со своей папиросой и двойной заботой: как прикинуться веселой и куда пойти.

Она ходила стирать ветхие кальсоны к солдатам, но не сдержалась и отдалась почти целому батальону. С тех пор они ждали ее, чтобы выдумать еще какую-нибудь каверзу, вроде всеобщего мочеиспускания на бедняжку: она не в силах была встать с пола.

Сырые вокзалы и неотопленные сапожные будки были похожи на цветы ее шляпы, а цветы были похожи на старую композицию одного художника, которую он не мог разобрать пятнадцать лет: каменный бублик, деревенская крынка с отколотым краем и бронхиально шуршащие астры – черные у начала лепестков и высветляющиеся постепенно к краю до белизны – от света и пепла.

В сапожной будке ей подали кофе.

В каждой таверне она спрашивала себе горькой селедки с черным хлебом и пива низшего качества: без наклейки вовсе или с остаточным безымянным клочком. Поедая пятую за утро порцию селедки, она удивилась, что все еще голодна. Закашлявшись от крепчайшей Ambassador’ы, она почувствовала по сторонам брюха напряженную маленькую боль и осознала, что опять в положении. Чтоб вы провалились все – Пьер, Поль, Сюзанн, Лотрек, Кружкин, Шварц и Негер! На серой от сельди газете она считала циклы. Двадцать пятого брюмера был аншлаг и также второго термидора, и в промежутках – плыли, плыли, плыли. Кто-то из них имел сперму с запахом дорогого одеколона. За тридцать два года – пятеро детей, а ты попробуй ухитрись за двадцать три – троих. Мир полон спермы и шуток.

Сарра Бергман, очень худенькая, с небольшими серыми глазами, когда ей прожигали сигаретой колготки, переходила на идиш и советовала девке вылить (влить) бутылку водки вагинально. «Уж лучше я ее выпью, – думала она. – Закажу и выпью. А Саррочке-курице – пива, продам обои, пойду к старухе, и она вынет вымытой в лохани кочергой все, чего у меня там наебалось. А потом я завяжу, пойду на курсы шитья, заведу книгу о пище и буду мешать ее ложкой…»

*

Среди местных разговоров: «У меня папка моряк», «А у меня – военный» странно звучало мое хвастовство: «А мы с папкой ебемся».

Он разыскался поздно, после смерти, позвонил по пьяни, как бывало, вызвал меня через девочку (а их у него было очень много); он был веселенький, длинноволосый, широкогрудый, с намеченной уютной лысинкой. Ожидал увидеть тоненькую девочку с куклой, с мольбертом, но увидел шляпу с угасшими маргаритками и затих, протрезвел.

– Что это с тобой?

– Это от радиации.

С родным и понятным мазохизмом он выслушивал про гарнизоны, гостиницы, подъезды и перебиваниями своими сюжетно усугублял ситуацию. Мы смеялись, медленно раздвигая руками хлам кровати, он понял, что мне уже можно налить, и немало. Я смотрела навзрыд картины и трогала вещи, пропитанные его чувством. Он посомневался, нельзя ли чем-нибудь от меня заразиться, но счел это вторичным. Нежные и теплые ночи сменяли одна другую. Утром же, одинаково злые и похмельные, мы шли в разные стороны, но вскоре он огибал забор и возвращался, когда я была уже достаточно далеко, и шел тем же путем.

Потом я увидела у него своих братьев: Ваню и Вову. Мы так же сладко потрахались. Они были красивые – такие же широкогрудые, с родными кургузыми пальчиками, и матери их не смогли размыть родной романовской породы. Папа подпрыгивал в летних хлопчатобумажных трусах с выцветшими парусами, держа в одной руке бокал с водкой, а в другой – кусок сахару, и говорил: «Ну, детка, кто сегодня первый – я?» Я старалась оставить ребят на потом, чтобы успеть исцеловать этот немыслимой мягкости смуглый живот и то волшебство, что покоилось за выцветшей резинкой. Но вскоре их увезли куда-то, а я продолжала ходить за бетонный забор, беременная и сентиментальная, и видела там то туманный пейзаж Кутаиси, то горы, сосредоточенно резала стеклами руки, залезала на бетонные круги, стараясь разглядеть номер проходившего поезда, стала много читать. Потом прогнала Салавата, Тимура, Дато, Савву Шапкина, защитила диссертацию, стала профессором, а папа больше не приходил, ибо понял, что сделал для меня все возможное.

– Кем была монахиня до подорожания? – часто спрашивали меня в Институте мировой литературы.

– Проституткой, – скромно отвечала я.

– Но почему же?

Это великая сила искусства – видеть и знать, как душный пар размывает силуэты и углубляет ранние тени, как пылятся по обочинам розы, продаваемые в бутылках «Алазанской долины» – старых и широких, оплетенных пластмассовой вязью бутылях, как густеет вечер и пенится молодость, и вместе с серпантином – каплями виноградного сока в пыли – уходит жизнь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю