355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Софья Купряшина » Видоискательница » Текст книги (страница 6)
Видоискательница
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:57

Текст книги "Видоискательница"


Автор книги: Софья Купряшина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)

*

Я приехала в Теплый дом еще в темноте. Был седьмой час утра. Гудела колонка. Было ослепительно, жарко, пахло чистым бельем. Брат и тетка спали.

Я вяло представила себе ее подъебки по поводу моей физиономии, еле слышно обрадовалась его предстоящим карабканьям по моим больным частям тела, положила на стол пакет с книжкой «Грибы в лесу и на столе» и набором динозавров и стала изучать кастрюли. Мне было все равно. Я снова стояла в теплой микроскопической кухне – на этот раз с холодной куриной ногой в руке.

Жареная в рот рыба с двумя «н»

Русская орфография в действии (в течении, в продолжении, в заключении):

мочёные яблоки,

мочёные люди (которых хотели замочить, но не смогли),

меченые люди (с пометкой: списано – списсано: спи-ссано все кругом – обо-ссано – спи!).

Раненные тяжело в жопу джигиты с двумя «н» и зависимым словом разъехались по степи; так и надо им: неча шастать по чужим угодьям. Пулю вынул врач молодой сослепу кишкою со слепою. Фамилия у него – Сгущёнкин.

– Тужьтесь, джигиты, – говорит.

Джигиты – краденые, студеные, граненые, все – как на подбор, с ними дядька, его фамилия – Анальнов-Отверстиев, как Мамин-Сибиряк и Папин-Пермяк; на нем армяк, а в руках армянский коньяк.

Ну вот – короче. Семантика в действии. Видят они – стоит желанный, жеманный, медленный, невиданный, ряженый, суженый – в «Арагви» ужинал. Суженый – ссуженный (кому ни то под проценты), с-уженный (узкий),

осужденный (условно) —

устриц жрет – Минакер-докер-покер-джокер.

– А как вам нравится этот джентльмен?!

Все так и упали. Воблин Глаз всех наебал на чирик и поехал стоя на скачки. Ему перстни не нужны, вальяжному такому; догнаться только хотел, а вышло видение. Кранты, бинты, глаз голубой и кровавый. Ну и зашился, конечно. А что делать? Проблематика.

Берут сходу на шоссе:

– Братан сидел?

– Сидел.

– Ну и ты посиди. Ты у нас на районе не бывай: у нас все крыто шифером (шофером Шифриным). У нас шарики-хуярики катаются почем зря, чирики-чинарики валяются – подними да прикури. И не трогай женщину у стенки.

– Трогай! (ямщик).

Тушенки свИнной запросили – на три рупии – у гопничков; они корежатся – целки, что ль, все? Молчат притырки. Догонки хотят. А куда их ткнуть?

– Ты где, – говорит, – вчера шмонался?

– Да так – маленько былое вспомнил – побегал с сачком по болоту.

– Не утоп?

– А ты думал, я святой уже? Шмары все болото запарковали; хотят мотель с заведением отгрохать – на финские. Телячья водка (для тельцов), закуска «Новая», закуска «Старая», закуска «Укус суки», капуста была квашеная, без приставки, с одним «н».

Летают халдеи и режут газелей на части, в хрусталь наливают вина и ворочают в жертвенной печке на предмет готовности пирожков «Улёт сапожника». Все скромненько, без лишней недостачи, генералы добреют и без коктейлевых зверств, и кто благодарит на шумерском диалекте, тому не уехать без бабы.

Итак, действие в орфографии: блюдо года – «Рыба, жаренная с двумя „н“».

Ванда
Глава 1
Первые дни. – Сны и воспоминания. – Ненавистный компьютер. – Песни

Ванда Лисицкая очень тяжело привыкала к новым условиям. Половина ее мозга была закодирована гипнотизером, вторую съедал «очаг патологической активности», как именуется по науке эпилепсия. Припадки обещали через год.

Ее не веселила ни прозрачная пелеринка, датая ей взамен разлохмаченной жакетки, сквозь которую просвечивало голое тело, ни уверенные, хоть и простые козловые башмаки на пуговках, датые взамен калош, ни опрятный макинтош, ни летнее пальто, ни панталоны, ни бязевая кофточка, ни чистые косы. Она мечтала о пивбаре «Три пескаря», где никто не замечал ее грязных ног, если спрятать их под стол, а замечали красивую шею с пылью между ключицами и пышную грудь, еле сдерживаемую порванной зигзагообразно тельняшкой. Копна неопрятных волос тоже воспринималась делом естественным.

А тут, с косами, в платье, сидя у окна, она мечтательно смотрела на улицу, даже не думая учиться работать на компьютере. Она с отвращением принюхивалась к себе – пахло мылом, фиалками.

У Ванды была пробита грудь, потому что в приемник она поступила бухая и треснулась грудью об угол стола. Тугие косы жали, жал воротничок… Она привыкла к широким юбкам и кофтам, еле застегнутым, с шароварами под ними зимой, к портянкам и калошам сорокового размера, привыкла к распущенным волосам, в крайнем случае кое-как схваченным ржавой заколкой, не любила сидеть прямо, со сведенными ногами, не умела пользоваться носовым платком и вилкой.

Она жила картинками прошлого и его снами. Но в эту ночь ей приснилось, что они должны встретиться с Крупской в бане, и там та ей все объяснит.

Ванда прошла по подземному переходу и вышла прямо на баню, грязно-кремовое облупившееся здание с четкими малиновыми буквами.

У стены уже стояла Крупская, и Ванда подошла к ней, с перепугу назвав Надеждой Ульяновной. Они вошли внутрь и стали раздеваться. Ванда все ждала, когда Крупская начнет объяснять ей все, но та сосредоточенно намыливала свой круп и вообще оказалась гораздо крупнее, чем на фотографиях. Особенно спина у нее была мощная. Потом она вообще куда-то провалилась, и Ванда осталась одна на пороге, боясь пройти босиком к душу и подцепить еще какой-нибудь грибок к своему хроническому трипперу. А у самого душа стоял ряд разноцветных, резиновых, но совсем малышовых тапочек…

Когда Ванда вышла из бани, то выпила литровую кружку пива и увидела, что напротив киоска сидели беспризорницы и грелись у костра.

– А! Чистюлей заделалась! – крикнула ей Нинка Хорошко, хотя Ванда только потопталась в мыльной воде, сполоснула руки, а лицо и вовсе протерла мокрым рваным полотенцем, оставив на нем темные следы.

После этого из бани вышла их группа и во главе с Крупской отправилась на физподготовку на лыжах. Лыж у Ванды не было, и, пройдя сколько-то строем, она спряталась в овраге, а после поехала на конке в другую сторону, в «Три пескаря».

Теперь она додумывала этот сон, вспоминала какие-то мелочи из него, а также мыслила, прилично ли поискать на территории коммуны бычок.

Бригадир третьего отряда Поросяева незаметно подкралась к ней и дернула за поясок. «Уйди, пидарюга поганый!» – хотела крикнуть Ванда по привычке, но вид подруги остановил ее.

– Синячки сошли… Шарики принимаем? Учимся?

– Скучно мне, – зевнула Ванда. – Это моя височно-лобная доля проклятая…

– Почему компьютер не учишь?

– Тупая я. Доля моя… пойду в аптеку, куплю я яду, сама себе я отравлю… – пропела она и вдруг неожиданно вскочила на стол, топнула башмаком по клавиатуре и заорала:

 
Из-за леса, из-за гор
Показал мужик топор.
Но не просто показал:
Его к хую привязал!
 

Поросяева так и ахнулась, плеснула из графина на пляшущую и побежала за заведующей.

Заведующая долго бежала в приемную из самого горячего цеха. Опрятная и разгоряченная, она застала Ванду в таком же виде. Она пела песню: «Над бедой моей ты посмейся, посмотри мне вслед из окна. Сладку ягоду рвали вместе, горьку ягоду – я одна».

В экране компьютера зияла огромная дыра.

Глава 2
Воспоминания продолжаются

Трудно приходилось Ванде. Трудно было вставать по горну, размахивать привычно вывихнутыми ногами со следами сигаретных ожогов, орудовать вилкой в столовой, где разглядывали ее пристально и брезгливо, трудно было на ночь раздеваться, надевать кружевную сорочку и ложиться одной под белое одеяло. Она привыкла спать в куче тряпья на бетонной, чуть теплой плите чердака, натянув на уши шапку, на тело – все, что было у них из шмоток: жилетки, ватники, кофты, шарфы, потому что ночью и в летнюю пору сильно холодало. Они грелись все вместе, и обязательно чья-нибудь рука лежала у нее между ног, чьи-нибудь волосы, пахнущие жирной гарью, щекотали лицо, а утром, когда щели чердака становились сиреневыми, все вставали, такие же грязные, как легли; иногда Ванда подмывалась в узком проходе между двумя мансардами, чтобы не заметили ребята; ели остатки ужина, иногда похмелялись и расходились: кто пощипывать, кто погуливать по вокзалу. Она была свободна и изобретательна по части туалетов и прихорашивания. Теперь все исчезло.

Глава 3
Наглый Смолыгин

Спальни у девочек были необычайно чисты, прибраны. Каждая имела в тумбочке и кружева на воротнички, и пастилки от курения, и занятные фарфоровые безделушки. Только у Ванды было напихано, насорено, насрано: табак, апельсиновая кожура, кофе, картинки с непристойностями, не очень чистый лифчик, ржавая заколка.

В спальню заглянул Смолыгин.

– Пойдем кувырнемся в мастерских: все на толчках сидят, передач объелись, – интимно шепнул он.

Ванда посмотрела на зарешеченное окно и сказала:

– Завязано.

– А то расскажу, кем была.

– Стучи, лягашок, стучи.

– Ну, бывай, вокзальная.

Он взял с ее тумбочки йогурт, потуже натянул беретку и вышел из спальни уверенной походкой рабочего человека.

Глава 4
Разговор с учителем

Раз в неделю, а то и чаще с ней беседовал Макаренко. Это был крупный человек с водянистыми зелеными глазами, которые он временами обалдело выкатывал. Под глазами прочно залегли усталые сиреневые тени. Темные пальцы его резко сужались к последней фаланге и венчались некрупными аристократическими ноготочками. Звали его Константин Геннадьевич. Зубов его она никогда не видела. Они были посажены далеко и глубоко. Во вьющихся волосах обнаруживалась обильная тусклая седина. На носу располагалась яркая бордовая развилка, что свидетельствовало о микроинфаркте.

Начал он с того, что у него никак не может разродиться жена, и жалостно выпучил глаза.

Ванда посочувствовала и сказала:

– Да, это точно. Вот я когда рожала в первый раз…

Глаза у Макаренко полезли еще дальше, как будто были насажены на стебельки и выдвигались постепенно на любое расстояние.

– И где ваши дети?

– Та… не знаю. Одного в ГУБОНО подложила на крылечко, а вторая задохлася.

Он понятливо покачал головой и заправил глаза обратно.

Зазвонил телефон. Алё. Ага-ага. Угу-угу.

Ну, обними меня, что ли, старый хуй. Поцелуй своими темными губами. Ну и опухшая же харя у тебя.

И точно. Он подошел к стенке, достал из нее бутылку водки, пачку «Беломора», привез из дальнего угла, сильно оттопырив под халатом зад, журнальный столик, поставил стаканы и помидоры.

– Пейте, девушка, ешьте.

– Не-е-е, – сказала она и впилась в помидор сначала блестящими зубами, а потом изуродованными в пылу битв губами, имитируя поцелуй, и скосила на него глаза, – я пить не буду и курить не стану. Вы ж мне сами говорили, сами руками махали…

– Хорошо, хорошо. Я думал, будет хуже, – сказал он раздумчиво.

Ванда бесшабашно закинула руки за голову, положила щиколотку одной ноги на бедро другой и завела свое обычное: «А я не папина, а я не мамина…» и «Я на Севере была, золото копала…».

Довженко, то есть Макаренко, резко прервал ее:

– Э-э-э, нет, девушка. Надо идти до конца.

Ванда презрительно-тоскливо посмотрела на него и, налив себе водки, отошла со стаканом в дальний угол кабинета.

Он мгновенно очутился рядом с нею и рявкнул:

– Брось стакан! Брось, кому говорю! Брось быстро!

Девушка выпустила от неожиданности стакан, и щиплющая жидкость потекла с платья на только что побритые ноги.

…Что и говорить – трудно было Ванде…

– Хорошо, хорошо. Поступим мы с вами так, дорогая, – сказал Макаренко, отступая к столу. Он иногда педалировал «о» и офрикатинивал «г», чем думал сблизиться с простыми колонистами и персоналом, но Ванде эти наигрыши были как плевок в тарелку с супом. Она сморщила прямой с горбинкой породистый носик и потрясла юбкой, суша ее.

– Назначу я вам таблетков…

– Тьфу ты, еб твою мать! – вырвалось у Ванды.

– А? – насторожился Макаренко.

– Я говорю – юбку надо стирать, – смешалась она.

– Прошу не перебивать.

«Не буду, еб вашу мать», – подумала Ванда.

– Использовать нецензурные выражения надо умеючи, – сказал ушастый телепатический Макаренко, – а то получится как в том анекдоте, когда мальчик, практически незрелый зеленый вьюнец, опозорил себя и свою семью, практически не подозревая об этом, при пересказывании товарищам того, как он провел выходные: «Пошли мы на хуй в кино: мама блядь, сестра блядь и я ебаный в рот».

Ванда громко заржала и закурила под шумок, пока на великого учителя не нашел новый приступ непримиримости.

– Все! – заорал Макаренко. – Ваше время истекло!!

– Га! – перепугалась Ванда.

– В спальню! Меня ждут в Наркомате! – И он замахал на нее длинными пальцами в чернилах.

Ванда размашисто, порой не попадая в пепельницу, забычковала «Беломор», сунула его за пазуху и вылетела из кабинета.

Каждый раз с нетерпением и надеждой ожидала она с тех пор визитов к Макаренко.

Глава 5
Враги

Были у Ванды в коммуне и две непримиримые врагини – две неудовлетворенные падлы: Маргарита Прокофьевна и Светлана Федоровна. Первая заведовала библиотекой, а вторая – кладовкой. Мужья у них были щуплые, белесые, как близнецы, хотя одного из них звали Замков, а другого – Крючков. Женщины завидовали Ванде, что все мужское население коммуны оборачивалось на нее, когда она шла по двору вешать белье, в хозчасть или в мастерские, а особенно когда услышали разговор пьяного Крючкова с Замковым, что портрет Ванды (в голом виде) хорошо бы «повесить на стенку и дрочить двадцать четыре часа в сутки». Женщинам было обидно, потому что они не знали, что такое оргазм, а Ванда кончала со второй фрикции, а то и вовсе от собственного мочеиспускания, даже не притрагиваясь к своему телу, и мир ее – парадоксальный и порочный, мир фаллического и дионисийского культов – был им совершенно непонятен. Они только и ждали случая, чтобы подловить ее на какой-нибудь фигне и отчитать – «по-матерински, по-отечески».

Например, Макаренко выучил Ванду по утрам вежливо говорить всем «доброе утро», после 12.00 – «добрый день», а между пятью и шестью вечера – «добрый вечер». Ванда старательно, задорно улыбаясь, произносила каждый день эти магические словосочетания, и все (почти все) отвечали ей улыбкой, приветствием и добрыми шутками, и только две эти выдры смотрели сквозь нее оловянными глазами и молча шли мимо, протирая тесными юбками безжизненные лобки. Ванда пЕшила и печалилась.

Однажды она столкнулась у мастерских со Светланой Федоровной и, улыбаясь чему-то, вежливо поздоровалась.

Светлана Федоровна выпустила воздух из плоских ноздрей, подождала, пока Ванда отойдет шагов на десять, и заорала так, как будто ее за жопу укусили:

– Ванда!!

Девушка испуганно обернулась.

– Почему мастерские не заперла?!

– Дак… открыто было… – И не успела она договорить, что там осталось работать несколько ребят, как Светлана Федоровна обрушила на ее небрежно встрепанную голову массу проклятий и неприглядностей.

Ванда, прищурив потемневшие от злости глаза, медленно приближалась к Светлане Федоровне, и когда та поняла, что хватила лишку, было уже поздно. Мигом вспомнила девушка все то, чему ее учили на улицах Москвы, в подвалах и на чердаках. Издалека эта сцена напоминала веселую пантомиму. Ванда говорила тихо, но была выразительна ее мимика и темпераментна жестикуляция. Кладовщица мелко отпрыгивала от нее, совершенно настежь отворив рот и глаза. Таким образом Ванда загнала испуганную Светлану Федоровну в узкий промежуток между двумя сросшимися деревьями, забором и зданием мастерской. Там она показала ей финальное «от винта», повернулась и спокойно пошла в другую сторону. Фригидность была посрамлена. Блядство восторжествовало. А если честно, то не было в коммуне человека, который бы любил выжигу и обжору Светлану Федоровну вместе с ее подхалимной тенью, библиотекаршей Маргаритой Прокофьевной.

Глава 6
Покража. – Красные кисти. – Честная работа

Утром все уже знали, что в коммуне им. Петра Великого произошло ЧП: Ванда Лисицкая пробралась в кладовку и съела там четыре тульских пряника, две конфеты-«свечки», полплитки шоколада и полбрикета горохового концентрата.

Она вышла из кладовки разболтанной походкой десятилетнего беспризорника, с раздувшимся животом, подмурлыкивая «сладку ягоду». Косы ее порядком растрепались, успела испачкаться и клетчатая юбка о какую-то крупную консерву, вымазанную солидолом.

– Как дела, Ванда? – весело спросила ее заведующая.

– Отлично, пацаны. Все-таки одной похавать – это высший кайф. Никто на тебя не пялится, как ты вилку держишь.

– Объяви общий сбор отряда, Скропышев.

Скропышев задудел на мотив «В магазине Кнопа», но слова уже, конечно, были другие:

 
Были мы бродяги.
Голые бедняги,
А теперь в коммуне
Мы живем, как в ГУМе.
 

И собрание началось.

– Как же так, Ванда? – говорил председательствующий. – Посадили тебя за компьютер, приставили умелую Поросяеву – живи, учись! Лечись, в конце концов! Многое ты испытала, но мы не корим тебя, а стараемся вернуть к нормальной жизни. Может, не нравится тебе компьютер? Может, у тебя есть какая-нибудь мечта?

– Мечта? Нажраться от пуза. А потом спереть у вас скатерть красную с кистями и скомстролить себе из нее куртку и брюки, чтоб на молниях. Во какое у меня мечта!

И Ванду поставили в цех, в кистяной отдел, рядом с кабинетом Макаренко.

Не все шло гладко. Живот у Ванды рос не по дням, а по часам. Кисти становились все ровнее.

Макаренко часто хлопал ее по плечу и другим местам:

– Молодец, дивчина!

– А и чего ж! Это ж я ж делаю ж сама ж! Никто ж мне ноги не раздвигает, руки не заворачивает! Не забуду мать родную и коммуну я Петра! – шутила она.

Скорбно смеялись. Макаренко был серьезно болен.

Глава 7
Положение меняется. – Смолыгин. – Не наглый. – Секрет Ванды

Следующее событие потрясло вообще всех. Ванда, как всегда, нарезала кисти и вдруг грохнулась вместе со стулом на пол. Поросяева подбежала к ней со шпулями.

– Ой, Лидок, сколько раз была беременна – никогда такого токсикоза не было, – прошептала бледная Ванда.

– А сколько ж тебе лет, Ванда, голубушка?

– А и что ж. Пятнадцать. Смолыгин-то… грозился все… скажу, мол… Да не сказал бы, хоть бы сто ежей ему хором в жопу запустили… Любит он меня… А я ведь с двенадцати лет… это… на вокзале…

«Уж не припадок ли у нее начался?..» – подумала Поросяева.

– Что с двенадцати лет? Мороженым торговала?

– Каким мороженым?! Пиздой! Ясно тебе?! Вот этой вот самой!

– A-а, ну это ничего. Это пройдет. А теперь живенько – Ноздратенко! Труби гинекологическую тревогу! – закричала Лида на весь цех.

Шпули смешались.

Глава 8
Роды. – Смерть учителя. – Нарушение кода. – Прощай, Ванда

Чистая белая палата не радовала Ванду Лисицкую. Не радовал черноглазый смуглый малыш.

Она запахивала халат, распахивала окно и кричала верной Поросяевой:

– Пивка переправь! И сигарет! Банки две б!

– Так ты ж закоди…

– Делай, что говорю!

А в коридоре главного здания коммуны в траурной рамке висел портрет Макаренко. Траурный караул менялся каждые три часа.

Никто не видел Ванду плачущей.

Но теперь, сидя среди роз, апельсинов, девочек и пива, она крепко затягивала и выла:

– Девки, вы все знаете, что я сволота. Руки у меня из жопы растут. Глаза завидущие. Я ведь и у вас попиздила много. Но у меня сын от Макаренко. Я из-за этого старого пидора и пришла сюда, и терпела весь этот маскарад. Вы простите меня, девки. Но теперь все: завод – дом – молочная кухня. Выблядовалась я до предела. А он мне глаза открыл: «Кли-и-тор, – говорит, – потрогаю тебе, кли-и-итор. Так – говорит, – приятнее, если ебаться и подрачивать». А меня на вокзале драли, как пиздили, – кто во что горазд. Я и слова-то такого не знала: «кли-тор» – будто ручеек журчит, молочная речка. А книжки какие мне читал по ночам! «Добрый день»… «Приятного аппетита»…

И тут у нее начался настоящий припадок. Сестры с бараньими глазами побежали все в одну сторону и долго не возвращались. А Ванда стукнулась головой об угол кровати и больше в себя не пришла. Так закончилось ее пребывание в коммуне им. Петра Великого.

Тверской бульвар, 25

В Доме Герцена один молочный вегетарианец, филолог с головенкой китайца – … – лицейская сволочь, разрешенная большевиками для пользы науки, – сторожит в специальном музее веревку удавленника Сережи Есенина.

О. Мандельштам, «Четвертая проза»

Ловилий Униформович, велите подавать!

Тверской бульвар есть непереносимость пространства и несмыкание его. Сцена непереносимости. Замещение солей на что-то другое.

Обломки дыма.

Меня больше нет.

(надпись на двери мелом)

Салют в честь дня.

Скоро я смогу выебать себя в рот.

(из дневника гимнаста)

Или рассказывать свои сны: утром, в тумане, сонным мудицам, когда в синейшее окно впадает лист и не заутрело еща.

Подморозило, бля. Боты стоптались.

Спижжено:

стакан мудачьего кагора

помидор гнилой

грызена корка

крем для ног «Эффект» лежит вместе с сапожными щетками и кремом для сапог. Это загадка.

Тверской бульвар есть теория возмущенного движения. Возмущение – жестовая орфограмма. Возмущение в движении. Радиокомпозиция «Я гоняюсь, как мудак, за туманом» (в приложении). Достигал – Нахтигаль. Золото стрелки. Твердить вердикт. Застарелый мастер Зуб (молчат, притырки; догонки хотят). Полное пространство. Подлое. Больные дебаркадеры (и добавить: декабря). Графика мертва. Черно-белого текста. Сыновняя улица Мамыш-Улы.

Надо облюбить это пространство. Но смогу ли я вспомнить что-то кроме холода?

Мед и мел. Медимел – фамилия и фамилия Олинсон.

Тверской бульвар есть гормональный укол в матку.

крик виз

краг визг

вонз. игла —

потревожила и ушла

обратный путь

падает грудь

Пустозерск, Белосток

«Голубые края серебра»

A question:

– Скажите, я доеду на этом троллейбусе?

Reply:

– Куда?

– Ну, это… как его… к метро…

– Какому?

– Ну…

Внезапно оборачиваюсь, хватаю ветку дерева, велю, куда положить потерянные ключи, со всей этой занудной сибирской обстоятельностью описываю город К.

На философии у меня встал клитор и необычайно разросся, и лектор всю лекцию простоял у моего стула, прикованный мощным сексуальным потоком. Тьфу, тьфу. Я стала вспоминать все подряд: беременную женщину, изнасилованную мною два года назад в туалете института, и ее ушастого мелкого мужа, боявшегося мне перечить, парты, исписанные моими нецензурными призывами, и вот я снова такая же, со своей беззаветной и беззащитной эрекцией, и уже пьяная умею и писать, и говорю, только падаю с лестницы, волос не укладываю, курю где попало, а дома хорошо – молоко. Новый метод подразумевает полную полноту мягкой жизни, без подлого циничного нахальства и всей атрибутики нечистот. Не хочу боле писать про плохое! Ура! И не буду про интимные отношения!

Кутафа

Надо было тащиться за учительницей через весь город и завлекать ее. Опозданием на экзамен нельзя было завлечь: этим можно было снять остуду; надо было упомянуть и выделить общее:

вскользь – о предмете как о точной дисциплине; о запущенном неврозе другого жанра, который не письменный, а риторический; о допинге; доверительный сленг – мой голос ложился на ее (голос) и был как глосса: чуть – хрип – это кофе – как крем в ее ротовые морщины; большие глаза китайской керамики.

Кутафа, обернись! Насчет того, что кто-то тонул в чьих-то глазах, но мягко. Кто ее так наморщил? Дикие туманы царствования. И сгорбившись, отставив сапожок, ослабнув, вся вытянулась в сигарету (длинными пальцами мешала табак, травы, порошок: зрачки залили глаза).

– Отчего ты темная?

– От коридора.

Она слушала, как дети и мужчины – занятное, но непонятно от кого: растерянно. Ей нравилось, что я на ударении смазываюсь голосово, что я легко управляю своими обертонами. У меня получалось смешно: об универсализме в античности, о тождестве философии и математики, «взаимопроникновение всего во все», «сопрячь интеграл и ветер», о пушкинских неприличиях, и она уже совсем подумала, что мы на кофейном диване, и очнулась, и крикнула, и пожелала удачи, и с тех пор УЛЫБАЛАСЬ МНЕ ВСЕГДА.

– Меня тратили в школе, как хотели: на зеркала, на краски, ручки, и, чтобы мое личностное начало оставили в покое, я ушла в секс: тогда все так делали. Десять лет тюрьмы. Я насчет венозных дел никогда не славилась: я все глотаю в себя. Одной рукой надо было поддерживать ей голову, второй провести по горлу.

– Так ты сидела в Кутафьей башне?!

– Пращурка.

– А я был тогда стрельцом: татарин, кумыс в сапогах, волосы повсюду, и я взял тебя в полон. А ты все плакала сначала, а потом поднялась войной. Мы, татары, любим лизаться. Осквернять.

Институт опустел. Мы расположились на стенде (перевернутом), все было в табаке, в таблетках, оказалось, у нее маленький термосок со снадобьем, а в руку колет промедол. Кожа ног ее была нежная, темная, как у Флоренского. Мы выкурили еще по косяку, привалившись друг к другу, затем я снова лезла носом к ней под юбку, но пришел ректор дрочить в здание бухгалтерии и Высших курсов и с дикими воплями выгнал нас.

Мы шли на набережной, обнявшись. Она потеряла работу. Я – вообще все. Зато мы жили теперь на вокзале и еблись с отъезжающими солдатами, которые уже успели сильно запачкаться и отупеть во время забастовки.

Тверской бульвар – есть. Его надо обогнуть, вытолкнув мраморное яйцо наружу.

Освистывание профессоров стало хорошим тоном в этом доме. Он продолжал революционничать, но глуше, глуше; раскатистое эхо матерьялистов стало препирательством молодой индонезийской четы с ребенком, притороченным к отцу; они выясняли, где им поставить примус Мандельштама: на бархатной ли подушечке с экспонатом-удавкой или еще где; эхо чужестранной брани, воронка, выдвинувшаяся в конус, трубы и ямы, сумерки; соло контрабаса – это соло ущербного щипка – продольного. И если плодить состояние продольности – если продлить его или усугубить, – не выйдет ничего, кроме сумеречного выхода на ступеньки, когда кусты сдвигаются за тобой.

*

Зима обозначилась наконец дневным светом и тысячным семинаром. Он распался на тысячи уходящих в невозможный ветер и невозможный дом. На улице люди ели сухари, крошили сигареты, на их красные руки страшно было смотреть, и каждый следующий шаг сулил только холод и только опустошение. Скверик был просвечен теперь насквозь. Группы распадались на холоде и становились в толпе безымянными прохожими.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю