Текст книги "Хочу быть лошадью: Сатирические рассказы и пьесы"
Автор книги: Славомир Мрожек
Жанры:
Рассказ
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)
Ее удовлетворение требовало чисто практических усилий, овладения знаниями. Не ища далеко, я принял как криптоним природы ее наиболее бросающиеся в глаза формы: ботанику и прежде всего зоологию. Неустанные стремления, исследования и усилия, двигателем которых была моя страсть, известная одному мне, принесли мне мировую славу ученого. Я же, не удовлетворяясь ничем, не останавливался на достигнутом. Ни одно из моих предыдущих решений не казалось мне исчерпывающим. Эта-то ненасытность, постоянное стремление найти правильный ответ и привели меня к тому, что на пятидесятом году жизни я очутился на очередной научной станции, в глубине девственного леса, в обществе лишь одного человека.
Климат там был адский, флора и фауна – удивительно буйные. Жилищем нам служил домик на сваях, стоящий неподалеку от болотца, в самом сердце джунглей. В обществе одного ассистента, поручика Ц., я провел там многие месяцы, воюя с тысячами неизбежных в этих краях бедствий и настойчиво проводя работу над проблемой, которая меня захватывала: тайна сосуществования и взаимозависимости животных различных видов.
Поручик Ц. был способным молодым человеком. Он хорошо переносил трудности, умел смотреть в лицо опасности и к тому же оказался наблюдательным исследователем.
Мы вели ужасное существование. Жара, пары, поднимавшиеся над соседним болотом, неожиданные ливни, множество ядовитых существ и растений, многочисленные хищники, болезни, отсутствие всякой связи с цивилизованным миром – в таких условиях мы должны были не только жить, но и проводить изнурительные исследования.
Вскоре волей-неволей мы должны были приспособиться к окружающей нас действительности, уподобиться ей внешне и внутренне, приблизиться к природе. Лица обросли длинной щетиной. Необрезанные ногти походили на когти. Речь стала хриплой, отрывистой, невнятной. Что касается состояния умов, то о тонкостях интеллекта мы забыли, сохраняя только профессиональные знания. Желая вырвать у природы ее тайны, мы должны были частично стереть разницу между нами и ею. Тогда меня еще не пугал этот временный компромисс. Мне казалось, что в любую минуту можно повернуть обратно, что по выполнении задачи мы сможем вернуться к цивилизации.
Наибольшие муки мы испытывали между одиннадцатью и тремя часами дня, когда вследствие невыносимой жары нужно было прерывать работу. Каждый проводил это время по-своему. Я, совершенно изнуренный, ложился на нары, а мой молодой друг удалялся в заросли, где, как он утверждал, было немного прохладней.
Как я уже упоминал, мы изучали вопрос симбиоза у животных. Объектом наших наблюдений стала одна из разновидностей носорога, в других местах уже совершенно истребленная. Один-единственный представитель ее жил среди болот, вблизи нашей станции. Это был огромный экземпляр, и, как нам было известно из старых описаний и собственных наблюдений, очень дикий и опасный. Поэтому проводить наблюдения мы могли только на расстоянии, при помощи подзорных труб и с соблюдением всех мер предосторожности.
Вскоре мы заметили, что возле носорога вертится какой-то лис, маленький и невзрачный, который довольно часто убегает в сторону болота.
Потом мы видели их идущими вместе в зарослях. Раскрытие этой загадки отняло у нас добрых две недели. Оказалось, что лис показывал носорогу места, где растет дикий хрен, излюбленное лакомство колосса. Носорог одним ударом пробивал поверхность земли, одновременно открывая вход в барсучьи норы. Тогда лис моментально вскакивал в нору и быстро овладевал самкой, пользуясь отсутствием самца, который в это время находился в глубине леса. Таким образом, носорог находил свой любимый хрен, лис же избегал ответственности, связанной с образованием собственной семьи. Я был потрясен.
Как зоолог, я знал беспощадность и бесстыдство природы, но тут, в первобытных условиях, они приобретали трудно переносимую интенсивность.
Я наметил дальнейший план действий.
Необходимо проверить, как лис узнает, в какое время барсуки уходят из дому. Без этого мы не продвинемся ни на шаг.
Сначала мы решили, что это лесные мыши каким-то образом информируют лиса, понимая, что в их интересах, чтобы эротическая жизнь поглощала у него как можно больше времени и отвлекала от проблемы рационального питания. Как известно, лисы питаются, кроме всего прочего, мышами. Предположение было ошибочным. Природа оказалась более рафинированной. Лису доставляли информацию самки павианов. Эти пронырливые создания сообщали ему обо всех предстоящих возможностях, хорошо зная, что инстинкт подражания наблюдавших за лисом павианов заставит их повторить все его действия.
– Это ужасно, – говорил я вечером моему товарищу. – Во мне борются два чувства. Одно – омерзение и ужас, второе – невольное восхищение совершенной организацией природы.
– Мне импонирует прежде всего организация, – ответил юноша задумчиво.
– Когда-нибудь, – продолжал я, – в эту цепь взаимосвязей в природе включится человек. Он внесет в бессмысленную стихию инстинктов элемент моральной ценности. Не нарушая движения природы, наоборот, становясь его сознательным звеном, он придаст ей новое, благородное содержание.
Я был убежден в этом.
Еще один вопрос не давал нам покоя. Зачем барсуки так часто уходят в лес, если они могут предположить, что их отсутствие имеет роковые последствия для биологического развития их вида? Вопрос этот был труден еще и потому, что над ним я вынужден был работать один. Поручик стал жаловаться на головные боли и головокружения, часто бредил, как в лихорадке, или погружался в тяжелый каменный сон с храпом.
Я не мог дольше забивать себе этим голову, так как мы сделали очередное потрясающее открытие. Оказалось, что невниманием павианов, спровоцированным преступным поведением лиса, пользовался питон, который прокрадывался и похищал маленьких павианчиков.
– Это чудовищно! – заметил я вечером. Поручик лежал на нарах. В этот день он чувствовал себя особенно плохо, и даже часы, которые обычно посвящал прогулке в глубь зарослей – от одиннадцати до трех, – первый раз провел в бунгало. – Это мрак! – говорил я. – Ах, если бы я знал, где в этом мире грубого желания и голода место человека! Что вы об этом думаете?
– Откуда я знаю… – сонно ответил поручик.
Вдруг мощный удар потряс нашу хижину. Я схватил штуцер и посмотрел вниз: при свете луны огромный носорог напирал на бревна, двигая всю конструкцию. Нельзя было терять ни минуты. Я прицелился.
– Не стреляйте! – дико закричал поручик и ударом снизу подбросил стволы штуцера. – Слышали ли вы о маленькой птичке, называемой Угупу?
– Вы сошли с ума!
– Маленькая птичка Угупу умрет, если вы застрелите носорога!
– Нонсенс!
– Питон сожрет маленькую птичку Угупу, если не будет занят маленькими павианчиками!
– Ну и что же?
– Если носорог перестанет ходить с лисом за диким хреном, у павианов больше времени будет для их детенышей, и питон сожрет маленькую птичку Угупу!
Мое терпение истощилось.
– Послушайте! – крикнул я. – Какое мне дело до птички Угупу! Через минуту носорог развалит нашу хижину!
– Птичка Угупу – необыкновенная птичка. Она питается особыми листьями и, переварив их… – голос его оборвался, – …дает алкоголь, – закончил он шепотом. – Десять кило сушеного навоза птички Угупу на пол-литра воды.
Меня осенила страшная догадка.
– А что ты делал за это носорогу?! – закричал я, приставляя штуцер к его груди. – Говори, говори сейчас же!
– Я ежедневно массировал его от одиннадцати до трех. После массажа у него появлялся аппетит, ему хотелось дикого хрена.
Я все понял. В тот день поручик слишком долго был у птички Угупу и забыл про носорога. В ожидании массажа носорог пришел напомнить о себе. А полчаса спустя, намассированный на моих глазах поручиком, довольный, он удалился.
Возвратиться к цивилизации поручик отказался. Природа поглотила его.
Значительно позднее я узнал, зачем барсуки так часто уходили из нор в лес: для святого покоя.
Надежда
Однажды я получил письмо. В этом не было бы ничего удивительного, если бы не странное содержание этого письма, а скорее отсутствие его. Я машинально вскрыл конверт и обнаружил в нем белый лист бумаги, совершенно чистый с обеих сторон. На конверте был только мой адрес – адрес отправителя отсутствовал – и почтовый штемпель с названием известного населенного пункта. Чья-то рассеянность или глупая шутка.
Несколько дней спустя я получил точно такое же письмо. «Не рассеянность, а глупая шутка», – сказал я с досадой, бросая письмо в корзину. Этот жест демонстративного презрения, даже высокомерия, сразу показался мне подозрительным. Против кого он был направлен? Против отправителя письма, автора шутки? Но ведь отправителя письма в комнате не было, он не мог быть свидетелем моей демонстрации. Значит, жест был рассчитан на мое собственное, внутреннее употребление. Я чувствовал себя смешным из-за своего неуместного любопытства, задетым тем, что меня обманули. Униженным, что дал себя обмануть.
Я решил больше не вскрывать таких писем. Но как убедиться, что письмо такое, а не самое обычное, не распечатав его? Большинство писем вообще приходит в одинаковых непросвечивающихся конвертах.
«Буду узнавать их по названию населенного пункта, указанного на почтовом штемпеле», – подумал я.
Но этот населенный пункт был достаточно большим городам, может случиться, что кто-то действительно пришлет мне оттуда письмо. Было бы неразумно из-за какого-то шутника лишить себя контакта с миром.
Потом я получил еще три чистых листа бумаги. И каждый раз я испытывал то же обидное разочарование. Все знают, какую радость приносит человеку минута, когда он получает из рук почтальона еще неизвестное, но одному ему предназначенное послание. Можно было бы подумать, что кто-то решил грубо отучить меня от всякого любопытства, ожидания, а тем самым лишить смысла жизни, или убить, оставив внешне живым и избегнув тем самым судебного разбирательства и наказания.
Раздраженный, я воспользовался первой же возможностью, чтобы поехать в указанный город. Я рассчитывал, что встречу там знакомых, которые своим поведением, выражением лица, жестом или словом выдадут себя и признаются в авторстве этих докучливых писем. Никому ничего не говоря, я выполнил свое намерение.
Уже на вокзале, едва поезд остановился, я с подозрением осмотрел перрон, как если бы в толпе пассажиров, не обязательно местных жителей, мог находиться мой преследователь. Когда в гостинице я приступил к формальностям регистрации, портье, услышав мою фамилию, сказал: «Тут для вас что-то есть», – и протянул руку к стеллажу за письмом. Я моментально вскрыл конверт. Мог ли я ожидать, что снова найду там чистый лист бумаги? И все-таки это было так.
«За мной установлена слежка», – подумал я. Но дата на штемпеле показывала, что письмо было отправлено два дня тому назад. По почтовой печати я также узнал, что письмо отправлено из населенного пункта, который я покинул два часа тому назад.
Впрочем, это ни о чем еще не говорило. И дату, и печать можно подделать. Да, но как стало известно, что я приеду сюда? Портье утверждал, что письмо ожидает меня со вчерашнего дня. Он не возвратил его почтальону, думая, что отправитель мне известен и что я сам назвал ему гостиницу, в которой остановлюсь. Фамилии отправителя опять не было.
Портье тоже мог состоять с ним в заговоре. Проведение такой сложной операции требовало участия многих людей. О шутке уже не могло быть и речи. Слишком большие усилия были сделаны, и слишком большая предприимчивость проявлена, чтобы это могло быть шуткой. Но если не шутка, то что?
На этот вопрос я искал ответа той же ночью, в поезде, увозившем меня назад, а также во все последующие дни. Я рассуждал так: если шутка исключена, то отпадает вариант, что это письмо ничего не значит, что оно было лишь средством, само по себе, было отправлено без какого-либо умысла. Я пришел к выводу, что каждый чистый лист бумаги, по идее, несет какое-то только ему присущее содержание, каждый – свое. Симпатические чернила! Тайнопись, которая проявится лишь под влиянием соответствующих химических реактивов. Я вскочил. Лабораторные анализы неопровержимо показали: это были листы простой белой бумаги, ничего более.
И все-таки в них должно было скрываться какое-то содержание. Если попытки буквального прочтения оказались безуспешными, то нужно было идти к определению их природы путем исследования мотивов, которые могли руководить отправителем.
Робкое любовное признание? Ну конечно! Может быть, движимая желанием сделать признание и удерживаемая стыдом, эти чистые листы адресовала мне неизвестная женщина? И компромисс между чувством и приличием принял форму in blanco? Это открытие очень меня обрадовало. Я купил себе новый галстук и два дня напевал во время бритья. Я испытывал к незнакомке что-то вроде добродушной снисходительности, полной смущения и игривости.
«Бедная крошка… – думал я, покровительственно улыбаясь, – робкая и в то же время страстная, сколько в этом обаяния».
Крошка? Я задумался. Нет, тот, кто имеет в своем распоряжении такие средства, быть может, целую организацию, не заслуживает того, чтобы его так называли. Это какая-то гранд-дама, персона международного масштаба. Тем необычнее случай! Каким же сильным должно быть чувство, если оно сразило даже эту незаурядную женщину и превратило в гимназистку. Надо будет купить себе гамаши.
По мере того, как я продолжал получать пустые листы, радостное настроение постепенно развеялось и совершенно исчезло. Слишком долго длился этот флирт, чтобы не начать сомневаться в том, что это сердечное дело. Даже самая робкая девушка могла бы послать любимому одно, самое большее два таких письма и не удержалась бы от менее аллегорического признания во втором или третьем. Тогда мне пришло в голову предположение, увы, совсем иного рода.
Шантаж! Отправитель домогался выкупа. Уже сам факт, что листы были чистыми, свидетельствовал о ловкости, коварстве и осторожности преступников. Это были не примитивные, выведенные какими-то каракулями угрозы вроде: «Если вы не положите там-то и там-то такую-то сумму, то…» Видно, я имел дело с опытными гангстерами, которые не дадут схватить себя за руку. Хорошее настроение исчезло. Появился страх.
Каждую ночь я баррикадировал двери. Пока не понял, что дальше так продолжаться не может, что я становлюсь жертвой собственного бреда, что если я не буду обо всем этом судить трезво, если не предприму какие-то шаги, то неизвестно, что еще может причудиться мне в этих немых письмах.
Прежде всего, надо было на какое-то время от них освободиться. Ах, если бы в каком-нибудь из них было написано ну хотя бы: «Ты – подонок», – я сразу бы почувствовал себя лучше. Я охотно бы принял ложь, лишь бы она была произнесена. Эти письма ничего не говорили, и все-таки самим фактом своего существования обязывали меня к чему-то, чего я не мог понять. Ибо было в них какое-то сообщение, может быть, рекомендация, может быть, обращение, может быть, чего-то от меня хотели, ждали, требовали, но я не мог этого понять и чувствовал себя виноватым. Обязанности без ограничений, принуждение без приказа – это очень мучительно.
Поэтому я поспешно согласился принять участие в охоте на диких уток, которая должна была состояться на больших болотах в одном из отдаленнейших уголков страны. По этой территории, величиною с целое воеводство, можно было передвигаться только на лодках. Меня привлекала жизнь, полная трудностей и впечатлений, а также отсутствие какого-либо почтового отделения.
Мы сидели притаившись на маленьком островке, заходило солнце, приближался косяк водоплавающих птиц. Проводник, в совершенстве знающий повадки птиц, прикрыл глаза ладонью.
– Удивительно, – сказал он наконец. – Я не поручился бы, что та предпоследняя, слева – дикая утка.
Я напряг зрение, но не мог состязаться с орлиной зоркостью стрелка. Я схватил бинокль и направил его на птицу. Предпоследним слева летел почтовый голубь.
Не теряя времени, я заменил бинокль на ружье и, прицелившись с таким старанием, на какое только был способен, выстрелил. Голубь отделился от стаи и, безвольно паря, исчез в водах озера, далеко от островка. Вспугнутые утки изменили направление полета и исчезли за горизонтом. Мои товарищи, которым этот преждевременный выстрел испортил охоту, громко проклинали меня.
Солнце уже зашло, когда послышался плеск воды, заколебался камыш и сквозь него протиснулась моя услужливая собака, неся в зубах мертвого голубя. Я потихоньку пополз по направлению к лодке.
– Эй! Это тебе! – крикнули мне товарищи, размахивая голубым конвертом. Клеенчатый мешочек предохранил его от воды.
Сделав вид, что хочу прочитать письмо в уединении, я вышел на берег. Да, это был все тот же конверт. Я слишком хорошо знал почерк, которым все они были надписаны, чтобы ошибиться. Не распечатывая, я разорвал письмо на мелкие кусочки и разбросал их среди тростника.
Было уже почти темно. Мы лежали у костра.
– Что-нибудь важное? – спросили меня товарищи.
– Да нет, – отвечал я и вдруг понял, что не знаю, вру или говорю правду. Я вскочил и побежал на берег. Вошел в воду. Бродил, проваливаясь по пояс, по плечи, судорожно раздвигая тростник. Но было поздно. С каждой минутой темнело. Клочки бумаги намокли и пошли ко дну, ленивое течение разносило их по озеру, вплетало в корни водяных растений.
Ну что ж, может быть, там ничего и не было, даже наверняка не было. И почему должно было быть именно на этот раз?
Ничего не было.
А если было?
Mon Général
Было холодно, и на заснеженных аллеях парка я никого не встретил. Может быть, это было и не совсем подходящее время для прогулки. Стояли трескучие морозы, была середина зимы. Хотя время едва перевалило за полдень, уже надвигались сумерки. Однако в моем воображении проносились картины солнечной Эллады, поклонником которой я был, можно сказать, от рождения – увлечение, подкрепленное впоследствии образованием и родом занятий.
Гуляя по главной аллее, я дошел до конца парка, где стоял павильон, летом полный шума и смеха, гремящий звуками оркестра, а сейчас пустой и заброшенный. Круглую его кровлю подпирали ионические колонны. Я поднялся на подиум и меланхолически смотрел в глубь парка. Там, за сетью голых веток и стволов, я заметил, как что-то быстро и маятникообразно двигалось навстречу мне. Вскоре я распознал фигуру военного, который на близлежащем озерке, покрытом толстым слоем льда, одиноко катался на коньках. Это зрелище вызвало во мне неприятное чувство, так как по своей природе я мизантроп, считаю себя человеком слабым и склонным к уединенным размышлениям, и все виды здоровых развлечений, особенно на свежем воздухе, вызывают во мне отвращение. Тем более что это был военный, а значит, личность, олицетворяющая собой исключительное здоровье и силу. Однако я быстро поборол это движение души, внушив себе, что нет ничего обычнее, чем солдат на катке и что это ни в коей мере не должно расстроить течение моих мыслей. После чего я спокойно погрузился в свои любимые размышления о сильной воле Демосфена, который преодолел дефекты речи, кладя себе в полость рта камешки. Это доказательство огромных возможностей самоусовершенствования и корректирования природы уже через минуту наполнило меня надеждой, что и я, при соответствующих усилиях, вскоре стану другим человеком. Увы, именно тогда я случайно заметил, что на конькобежце, который за ажурной ширмой кустов, резво выписывая вензеля, катился в мою сторону, – не простой мундир, а офицерский. Это наблюдение нарушило только что восстановленное мое внутреннее равновесие и вызвало еще большее раздражение, дремавшее во мне, так как сам по себе факт, что фигура на льду оказалась офицером, а не рядовым, не мог иметь никакого значения. Тем более что я не признаю искусственную иерархию.
С большим трудом я опять погрузился в древность, но на этот раз это был не Демосфен, а замечательные подвиги Геракла. Легкость, с которой этот мифологический герой победил змея, наполнила меня удивлением и надеждой, являясь наглядным доказательством того, что при известной дозе храбрости я тоже когда-нибудь буду в состоянии преодолеть большие трудности. Но какой-то участок моего зрительного нерва, очевидно, действовал помимо моей воли, ибо уже через минуту передал мне информацию, что это не простой офицер, а высший офицер, вероятнее всего штабной.
– А хоть бы и штабной! – отвернулся я. – Что из того? Штабному еще больше нужны движения, так как он целыми днями корпит над картами, обдумывает стратегию, и нет ничего удивительного в том, что он любит кататься на коньках.
И все-таки мои пальцы потянулись к пуговицам пальто, одну пуговицу они застегнули и убедились, что остальные две отсутствовали, поэтому я поправил только фуляровый платок. Вокруг не было никого, но таков уж авторитет власти, что даже в пустыне он поражает человека, несмотря на то, что свободная мысль тут же снова перенесла меня в далекие времена.
Может быть, даже в слишком далекие, потому что я обратился к примеру Минотавра, который, будучи полубыком, располагал демоническим запасом жизненных сил. Уже после минуты размышлений это родило во мне надежду… Но течение моих мыслей было уже не таким спокойным – мое внимание привлекала фигура конькобежца в эполетах. «Красиво катается», – подумал я, следя за его силуэтом, который плавно перемещался то в одну, то в другую сторону, красочно мерцая за арабеской мертвых ветвей. Едва я об этом подумал, как раздался приглушенный треск и скользящий силуэт внезапно исчез.
Размышлять было некогда. Покинув павильон, я побежал через кусты к озеру, чтобы увидеть, как из только что образовавшейся проруби торчат два рукава в золотых галунах и пальцы, на одном из которых золотой перстень, вцепившиеся в край льда.
Я огляделся – вокруг не было никого, ни одной живой души в голубеющем парке. Было ясно, что только я могу и даже должен его спасти. Надо заметить, что я не человек действия, иначе говоря, я не умею находиться в центре событий и было бы лучше, если бы появился кто-нибудь третий, кто вытащил бы несчастного из проруби, а я мог бы тогда, и даже весьма охотно, подержать его за неподвижную ногу или за что-нибудь еще. К сожалению, надеяться встретить кого-нибудь другого было нельзя, поэтому я разозлился. А тут еще военный отцепляться не хочет, продолжает держаться за край и только пускает на поверхность в неслыханном количестве лопающиеся с таинственным бульканием пузыри.
Я потянул штабного конькобежца сначала за галуны, потом за бакенбарды и эполеты, и только когда он уже лежал на твердой поверхности, обращенный лицом к предвечернему молочно-свинцовому небу, только тогда я понял все значение случившегося. Передо мной лежал сам наш Его Превосходительство генерал-губернатор, который, должно быть, хотел инкогнито покататься на коньках и чуть было не поплатился жизнью за эту потребность в движении и разрядке.
Увы, единственное дыхание, которое я мог ему сделать, было искусственное. Я вспоминаю об этом с сожалением, так как известно, что Его Превосходительство, естественно, имел все только натуральное, и когда я ритмично то поднимал, то опускал его руки, у меня было такое же чувство неуместности, какое я испытал бы, подавая ему, например, искусственный, фальсифицированный мед, а не настоящий, пчелиный, прямо из улья. Так что как только он открыл глаза, я сейчас же снял шляпу и стал рядом в почтительной позе.
Его Превосходительство отжал воду с бороды и усов, сел и достал из кармана блокнот.
– Я никогда не забуду, что вы спасли мне жизнь, – сказал он. – С этой целью я запишу ваше имя и фамилию. У вас есть какие-нибудь желания? Как вам живется?
– Жить нелегко, – отвечаю я. – Особенно отношения между людьми плохи. Они неблагожелательны друг к другу. Что же касается меня, то я стараюсь подняться на высший уровень при помощи различных примеров из древности. Я работаю над собой. А остальные? Разве можно от каждого требовать знания античности?
– И что? – спросил генерал.
– Людей воспитывать бы надо, – отвечаю. – Иначе они сядут друг другу на шею. Возьмем хотя бы меня. Я чувствую себя одиноким, потерянным и несчастным. Не на кого опереться, никакой помощи. Человек тоскует по опеке, защите, поддержке… Тогда бы личность могла свободно развиваться, и страх перед людьми бы прошел. А так что? Выходит человек на улицу или на лестницу и даже не знает, может быть, он, прошу прощения, по морде сейчас получит. Личность слаба и ищет у высшей власти поддержки.
– Я все это запишу, – говорит Его Превосходительство и действительно все быстро записал в мокром блокноте. Потом снял коньки, перебросил их через плечо и, подав мне руку, ушел в сторону своего дворца. А я дольше в парке задерживаться не стал и возвратился в город.
Как я уже говорил, обычно, чтобы поддержать бодрость духа и не подвергаться влиянию сомнений и собственной слабости, чтобы не бояться угроз и общечеловеческой анархии, я искал порядка в мире искусства. Но теперь сознание того, что я нахожусь под непосредственной опекой самого Его Превосходительства, поддерживало меня гораздо больше, чем самые прекрасные произведения античного искусства. Шаткость условий моего существования как личности, обреченной на индивидуальную беспомощность, хрупкость и несовершенство, дополнялась теперь мощью высокой организации.
– Личность плюс Его Превосходительство, – думал я, – это уже кое-что…
Еще до Его Превосходительства бильярд был второй после античности опорой моего равновесия. Не столько по необходимости – ведь теперь со мной был Его Превосходительство – сколько по привычке остаток этого дня я провел в пивной за бильярдом. И как обычно, даже не заметил, что наступил поздний вечер – обстоятельство неприятное по той причине, что ворота дома, где я снимал комнату, открывал ночной сторож с чрезвычайно грубыми манерами, хмурый неотесанный мужик, нахально требующий крепких напитков и открыто оскорбляющий жильцов. Особенно же он недолюбливал тех, кто, поздно возвращаясь, прерывал его сон. Но делать было нечего, мороз обжигал все сильнее, и я, концентрируя тем не менее все свое внимание на Афинах Перикла, отправился к злополучным воротам. С великим страхом и дрожью позвонил я раз, затем другой.
В глубине дома раздался неприятный звук, после чего я услыхал знакомое тяжелое шарканье и проклятья.
Но как только заскрипели ворота и на пороге появилась огромная фигура в белых кальсонах, из уличного мрака возник элегантный адъютант Генерального штаба и наотмашь трижды дал этой дубине по морде, после чего с уважением отдал мне честь и исчез.
Ошеломленный сторож покорнейше попросил, чтобы я не отказал ему в любезности и соизволил войти. Я выполнил его просьбу. Поднявшись к себе, я бросился на постель, чтобы собраться с мыслями.
Его Превосходительство сдержал слово.
Да, несомненно, моя сегодняшняя встреча со сторожем была свободна от недомолвок. Наше взаимное уважение было определено благодаря адъютанту штаба с необыкновенной четкостью. Я решил в тот же вечер извлечь как можно больше пользы из заботы Его Превосходительства и без промедления укрепить свое положение. Наибольшей пользой от столь быстро проявленной благодарности генерала было то, что в тот вечер я пронес свою личность через порог дома не тронутой унижениями и бранью, постоянно встречавшими меня в подобных случаях со стороны грубияна сторожа. Итак, имеется великолепный шанс укрепить свое незадетое «я». Я хотел было приступить к этому немедленно, но было уже поздно и я нечаянно заснул. Уже засыпая, я ни с того ни с сего подумал, что одному адъютанту может быть как-то неудобно или неловко, и что, в конце концов, могло бы быть два адъютанта и один бил бы другого, в то время как сторож открывал бы мне двери, а я входил. Разумеется, желательно, чтобы в этом случае адъютант был слабее сторожа и проиграл бы.
Под утро я проснулся, встал и отправился по нужде. Полусонный, я не сразу понял, что, отворив дверь в переднюю, я наступил босой ногой на двух лейтенантов, которые дремали на соломенном коврике. Они сразу же вскочили, отдали, как полагается, честь и, извинившись, спросили меня, кого бить.
– Откуда я знаю… – ответил я задумчиво. – Около восьми приходит молочник. Может быть, его? Честно говоря, по отношению к нему у меня тоже имеется комплекс. Чтобы принести молоко, ему приходится подниматься на четвертый этаж, и я подозреваю, что он это не любит. Я много раз говорил ему: «Высоко, да? Вы, кажется, запыхались, да?» А он ничего, только поддакивает, но не краснеет, скрытный такой. Так, может быть, его?
– Можно. Нам все равно, – отвечают они вежливо.
Удальцы, соколы мои, защитники. Я снова ложусь, но заснуть уже не могу. Мне все время казалось, что я слышу шаги молочника на лестнице. Я ворочался с боку на бок, пока не встал и не надел штаны.
– Это я опять, – сказал я лейтенантам, которые больше уже не ложились.
– То ли я что-то вчера съел… – и подмигнул, как будто шучу, или что-то в этом роде. А они:
– Пожалуйста, пожалуйста…
Потом в коридоре я свернул на лестницу и бегом вниз. У открытых уже ворот стоял сторож и смотрел на улицу. Я хотел вернуться, но передумал. А он все не оборачивается, а я все стою за его спиной и жду, и так все это длится.
– Ну, как там? – говорю я наконец, но, к несчастью, тихо и как-то невразумительно, и тут замечаю, что у меня развязался шнурок, наклоняюсь, чтобы его завязать, и как раз в тот момент он обернулся и увидел меня, я шнурок завязывать не стал, а только оперся о дверной косяк и как ни в чем не бывало смотрю на улицу.
– Если придет молочник, то, пожалуйста, скажите ему, что сегодня молока не нужно… – и вдруг как крикну: – Понятно?! – И тут неизвестно почему меня разобрало, я даже поднял на сторожа руку, но в последнюю минуту сделал вид, будто что-то попало мне за воротник и я хотел почесаться, в результате чего я и поднял руку… Я убежал к себе наверх, закрылся в уборной и впал в отчаяние. Сердце колотилось…
Дело было не в стороже, а в молочнике. Я очень любил завтракать молоком, но не в этом было дело в ту минуту. Ненависть к молочнику вспыхнула во мне с неведомой силой. В моей голове возник идеальный план. Молочник не должен прийти с молоком, чтобы не быть избитым, а должен прийти без молока, чтобы быть избитым за то, что я приказал ему, чтобы он не приходил ни с молоком, ни без молока, чтобы быть избитым. И прежде всего за тот мой зуд за воротником. Кроме того, я боялся, что лейтенанты о чем-то догадываются.
Запыхавшись, я застал внизу сторожа, все еще смотрящего на улицу.
– Приходил? – спросил я с напускным равнодушием.