Текст книги "Хочу быть лошадью: Сатирические рассказы и пьесы"
Автор книги: Славомир Мрожек
Жанры:
Рассказ
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц)
Я отправился в городской совет. Перед зданием совета стояла привязанная к столбику маленькая лошадка. Меня принял председатель. Я рассказал ему о своем деле. В ответ он начал сбивчиво оправдываться, что у него масса других дел, но я продолжал настаивать. Тогда он запел по-другому:
– Не знаю, известно ли вам, что у нас было принято решение похоронить на месте вашего дедушки специально привезенного корейского партизана. Я думаю, вы не сомневаетесь в политической важности этого перемещения?
И он испытующе посмотрел мне в глаза.
Возмущенный, покинул я городской совет и тут же побежал в районный.
Председателем районного совета был энергичный молодой человек с ясным взглядом. Когда я рассказал ему, как прошел мой предыдущий визит, он возмутился:
– Да, много еще недостатков в наших учреждениях. Да, я кое-что слышал об этом деле. Да, постараемся выяснить. Но…
– Но?..
– Но это потребует времени, да, потребует…
В эту минуту из-за дверей, ведущих из кабинета в другое помещение, отчетливо донеслось громкое ржание – ржание, которое может издавать только маленькая лошадка, известная под названием пони.
Глаза председателя беспокойно забегали. Сердце мое сжал холод предчувствия. Я повернулся и быстро вышел.
Могильщик с пони, пони перед городским советом, это ржание в районном совете… Пони начали ассоциироваться у меня с сопротивлением, которое я встречал всюду, куда приходил по делу захоронения моего дедушки. Должна была существовать какая-то связь между нарушением законности и породой этих маленьких лошадок. Я шел с опущенной головой в сторону национального комитета. Но, дойдя до места, остановился как вкопанный. У ворот стояла бричка, в которую были запряжены два красивых породистых пони. Я повернулся и медленно пошел назад.
Я выяснил, что дети местного прокурора ездят в школу на пони. Я перелез через забор и оказался на огороде председателя Сельского Потребительского союза, где увидел отчетливые следы маленьких копыт. У председателя Союза ветеранов и директора «Кулинарии» тоже с некоторого времени появились пони.
Разбитый, подавленный, покидал я Н.
На вокзальной площади милиционер проверил у меня документы. Милиционер был на пони.
Только спустя некоторое время мне попала в руки газета с заметкой:
«Директор конного завода в Н. за разбазаривание государственного имущества решением суда переведен на другую должность в Д. Посланных на место общественных контролеров он пытался подкупить, предлагая им пони».
Потом я получил известие, что моя бабушка, ветеранка движения суфражисток, живущая в городе Д. в доме престарелых, была грубо выброшена из него директором конного завода, который на ее место поместил свою бабушку, бывшую распутницу из Клондайка.
Я отправился в Д. Ворота дома престарелых открыл мне сторож-карлик. Он держал под уздцы огромного першерона.
Я молча повернулся и уехал.
Путь гражданина
В одном из уголков страны, хоть и отдаленном, но важном, точно так же, как и везде, менялись времена года, шли дожди, дули ветры и светило солнце, так что в этом отношении он ничем не отличался от столицы, и даже удивительно, кому эта мысль пришла в голову: там решили основать метеорологическую станцию, небольшой прямоугольный участок, что-то вроде садика, огороженный белым заборчиком, с домиком для приборов, стоящим на высоких тонких ножках. Тут же, поблизости, поселился начальник станции, в обязанности которого помимо наблюдений за гигрометром и аэрометром входило регулярно посылать рапорты вышестоящему начальству. В них должно было быть точно обозначено состояние погоды, чтобы начальство, если его кто-нибудь спросит о погоде, не было сбито с толку, а только, кинув взгляд на письменный стол – сразу знало бы, что ответить.
Начальник станции был человек добросовестный. Рапорты писал каллиграфически, крупными буквами в полном соответствии с показаниями приборов: если шел дождь, то не ложился отдыхать, пока всесторонне не опишет этот дождь – и когда шел, и какой, и долго ли… Если была солнечная погода – тоже описывал все подробно. Знал, что государство работает не покладая рук, чтобы заработать для него копейку, и поэтому старался. Занят он был постоянно, так как в его районе всегда была та или иная погода. В конце лета начались частые грозы, сопровождаемые ливнями. Как человек аккуратный, он описывал все точно и досконально, после чего регулярно отсылал рапорты в центр. Грозы не прекращались.
Однажды, проездом, у него остановился старый метеоролог. Присмотревшись к работе своего хозяина, он так сказал ему на прощание:
– Вы не находите, коллега, что ваши рапорты несколько мрачноваты?
– Как это? – удивился начальник станции. – Ведь вы же сами, коллега, видите, как льет!
– Ну да, разумеется, но ведь об этом все знают. Вы же понимаете, что ко всему нужно подходить сознательно. Научно. Конечно, это дело не мое, я только так, из добрых побуждений, по-товарищески.
Старый метеоролог надел калоши и уехал, качая головой, а молодой остался и продолжал писать рапорты. Озабоченно смотрел он на небо, но по-прежнему писал.
Вскоре его неожиданно вызвали к начальству. Не к самому высокому, правда, но все же к начальству. Он взял зонтик и поехал. Начальство приняло его в красивом доме. По крыше барабанил дождь.
– Мы вызвали вас, – сказало начальство, – потому что нас удивляет односторонность ваших рапортов. С некоторого времени в них преобладает пессимистический тон. Идет уборочная, а вы тут с дождем. Да понимаете ли вы всю ответственность вашей работы?
– Так ведь льет… – оправдывался метеоролог.
– Не пытайтесь выкручиваться, – поморщилось начальство и ударило рукой по столу, на котором лежала стопка бумаг. – Вот здесь у нас все ваши последние рапорты. Это уже факты! Вы хороший работник, но бесхребетный. Пораженческих настроений мы не потерпим.
Выйдя от начальства, метеоролог сложил зонт и отправился домой под проливным дождем. Однако, несмотря на проявленную добрую волю, промок до нитки, простудился и слег. Конечно, он и мысли не допускал, что это из-за дождя. Как же он был рад, когда наутро погода прояснилась. Он немедленно написал рапорт:
«Дождь прекратился совершенно, хотя, можно сказать, его почти и не было. Так, слегка накрапывал кое-где… Но зато какое солнце!»
Действительно, солнце сияло, было жарко, и от земли шел пар. Весело что-то насвистывая, метеоролог хлопотал на своей станции. После полудня небо затянуло тучами, и метеорологу пришлось спрятаться под крышу. Он, может быть, и остался бы под открытым небом, но побоялся гриппа. Приближалось время рапорта. Ерзая на стуле, он написал: «Солнце как солнце – еще Коперник сказал, что нам только кажется, что оно заходит, ибо, в сущности, светит всегда, и только…»
Здесь на душе у него мгновенно заскребли кошки. И когда ударил первый гром, он поборол свои колебания и честно записал: «17 часов – гроза с молниями».
На следующий день снова гремел гром. Метеоролог написал об этом. На третий день грозы не было, но шел град. Написал. Он был удивительно спокоен, даже доволен и приуныл только после того, как почтальон принес повестку. На этот раз его вызывали к высшему начальству.
Когда он вернулся на свою станцию, в нем уже не было никакого внутреннего разлада. Несколько следующих рапортов говорили о том, что в его районе прекрасная солнечная погода. Иногда он писал диалектические рапорты. Например: «Временами короткие моросящие дожди, вызвавшие небольшой паводок. Несмотря на это, ничто не сломит боевой дух наших саперов и спасательных команд».
Потом снова пошли описания солнечной погоды. Некоторые даже в стихах. И только месяца через два случилось ему написать рапорт, который должен был привлечь к себе внимание начальства. Он звучал так: «Обрушилась сатанинская туча». И внизу, уже карандашом, приписано, очевидно в спешке: «Да, тот мальчик, которого родила вдова в деревне, жив-здоров, а все думали, что не сегодня завтра окочурится».
Как показало следствие, этот рапорт метеоролог написал в пьяном виде, пропив деньги, вырученные за продажу аэрометра и гигрометра. Вторую часть рапорта он дописал в последнюю минуту, на почте.
А потом уже ничего не омрачало прекрасной солнечной погоды в его районе. Он погиб от удара молнии, когда в грозу обходил поля с чудотворным колокольчиком из Лурда, которым хотел рассеять тучи, так как, по сути дела, был честным человеком.
Из рассказов дяди
Siulim. Играли мы раз в карты с шурином, и ему карта не шла. Так как все козыри были у меня, его заело, и он сказал: «Вот ведь собака!»
Смотрим, дверь отворилась, и входит собака с горы Святого Бернара и баритоном спрашивает: «В чем дело?»
* * *
Zubudu. Вы не помните такой заутрени, какую я помню. Что это был за праздник! Должен был приехать епископ с прелатами, люди сходились… Но когда пришло время звонить в колокола, то не раздалось ни одного удара. Даю вам слово. У нас в городе было несколько атеистов, и они тихонько сняли колокола, а на их место повесили фетровые шляпы. Я бы на это не попался.
В принципе так. Значит, вы говорите, что он умеет подражать кукушке? Ну что ж, есть такие, у которых получается, и такие, у которых не получается. Но у него получится. Ну.
* * *
Помню, был у меня приятель со школьной скамьи, Зигмусь. Веселый был парнишка. Очень способный, очень способный. Прекрасный был математик, отлично шевелил ушами и подражал воде. Он сидел на первой парте, но его были вынуждены пересадить, так как все учителя получили ревматизм. А на уроках физики старый Сечко говорил: «Ты, Зигмунка, не садись около барометра, а то он будет падать».
Но это еще ничего. Иногда, когда мы его просили, Зигмунд забирался на крышу и стекал по водосточной трубе, тихо журча. Такой уж он был.
* * *
Эх, Пуласки, вот это был командир. Но и с дружбой, несмотря ни на что, в наше время не так уж плохо. Шел я раз по улице, а мороз был сильный, была зима. Вижу, два молодых человека. Вдруг один как обернется, да как даст другому… Так шли они, и этот первый то и дело бил другого, так что зубы трещали, а тот ничего. Наконец второй потер распухший глаз и спросил: «Ну что? Теперь согрелся?»
* * *
Те Deum. Венчанье и свадьба были прекрасные. Невеста получила много свадебных подарков. Среди них оказался и шестиламповый радиоприемник. Подарил его приятель невесты Франя, товарищ ее детских игр. Все этому подарку удивились, сразу включили его в сеть и первое, что услышали, был вальс «Над прекрасным голубым Дунаем».
Молодые, родители, дружки и подруги, а также все приглашенные гости бодро уселись за длинный стол. Жених сел по правую руку от своей молодой жены, а тот молодой человек, который преподнес приемник, – по левую. За французским салатом родители избранницы, расчувствовавшись, вспоминали ее детские и девические годы.
– Она всегда была милым ребенком, правда, пан Франя?
Молодой человек подтвердил. Старики были счастливы, что состоялась эта свадьба, а кроме того, широкий жест Франи обязывал их в какой-то степени относиться к нему с особым уважением. Поэтому они часто к нему обращались.
– Боже мой, – вздохнула мать сквозь слезы умиления. – Какая она была очаровательная, какая способная, правда, пан Франя?
Пан Франя подтвердил.
– Училась прекрасно, хотя и в здоровых развлечениях тоже всегда была первой, – продолжала мать. – Помню, сколько было радости, когда после окончания школы мы купили ей велосипед. А ездить она уже умела до этого. Пан Франя ее научил во дворе. Сразу научилась. Правда, пан Франя?
Пан Франя подтвердил.
– Велосипед – это хорошая вещь, – оживился отец. – Помню…
Но мать, размечтавшись, продолжала свое:
– Молодость, веселье, пенье, жизнь, радость. Хотя в мое время молодость не имела того, что вы. Спорт, экскурсии, вот вскакиваете в седло – и в лес! На все воскресенье.
– Это было на троицу, – сказал пан Франя, накладывая себе порцию салата.
– На троицу всегда льет, – сказал жених.
– Что вы, наоборот! – воскликнула мама. – Чаще всего хорошая погода. Правда, пан Франя?
Пан Франя подтвердил.
Уже окончилась мелодия вальса «Над прекрасным голубым Дунаем». Следующий вальс назывался «Жизнь артиста». Жених с удовольствием думал, что хорошо было бы послушать радио наедине с женой, когда уже все разойдутся. С тех пор, наверно, и пошла поговорка: «Наслаждается, как жених радиоприемником».
* * *
Voila. Приехал как-то ко мне мой троюродный брат, миссионер. В сутане. Мы расцеловались. Он намеревался остановиться у меня на несколько дней, подышать свежим воздухом. Я расспрашивал, как там в негритянских странах, но он туда только отправлялся, поэтому многого рассказать не мог мне. Меня разбирало огромное любопытство. Я купил у перекупщика книгу под названием: «Дукс миссионерский», в которой были описаны разные способы обращения. Сидели мы частенько с братом на веранде и читали до самой темноты. Самым интересным было то, как негры любят миссионеров. Известно, разные люди бывают. Один съест ромштекс и доволен, а для другого нет обеда без ксендза.
И так вот читали мы до темноты, хотя нас кусали комары и уже довольно сильно беспокоила вечерняя прохлада, иногда нас обоих охватывало воодушевление, мы переставали читать, и я кричал брату:
– Слушай, Вацек, ты обратишь их?
А он в ответ:
– Обращу!
И тут я его обнимал, и мы оба были растроганы.
Постепенно я многое узнал об этой Африке. О львах, например, я бы мог ответить, хоть разбуди меня ночью. А лианы стали для меня совсем как родные братья, так хорошо я их знал.
Мы часто размышляли над тем, как подойти к негру, чтобы лучше его обратить. Иногда, накурившись, мы устраивали репетицию. Я становился на середине веранды и изображал негра, а Вацек меня обращал. Нужно признаться, что у него были способности к этому, и бывало, как я ни выкручивался, он все же меня обращал. Но я тоже давался нелегко, и Вацеку приходилось изрядно попотеть, пока это ему удавалось. Потом, где-то в середине лета, когда мы уже в этом натренировались, я пробовал обращать, а Вацек изображал негра. Вначале он немного морщился, но потом сам вошел во вкус и сказал, что это даже позволяет ему лучше узнать негритянскую психологию. Я же так напрактиковался, что мог обратить с полсотни негров в день, а при хорошей погоде и больше.
И только к августу мы как-то немного устали. Вацек-то мог заниматься этим целыми часами, но ведь у меня не одно это было в голове. Жатва, обмолот… В это время я его немного забросил, я шел в поле, а Вацек за брусникой или качался в саду. Раз за ужином я ему намекнул, что негров лучше всего обращать осенью. Вообще если хорошо присмотреться, то что касается их кулинарных обычаев – не может того быть, чтобы они не съели иногда что-нибудь вегетарианское. Так что если взять с собой немного брусники в уксусе, немного макарон и дать им попробовать, показать, как их готовить, то, наверно, привыкли бы и не были бы так озлоблены на миссионеров. Ну и здоровее бы были, потому что какие там в миссионерах могут быть витамины. Я даже пожертвовал бы все это, хоть у меня амбары не ломятся – я сам бы Вацеку на дорогу все приготовил. Но все как-то так проходило, и… Вацек не уезжал.
Мы даже начали играть в шахматы, потому что вечера становились длиннее. Время от времени, когда он забирал у меня королеву или коня, я намекал ему, что если он какого-нибудь негра не обратит до дня святого Мартина, то потом уже будет трудней, потому что негры ничего не любят начинать с нового года. Поэтому мы начали играть в шестьдесят шесть, но и в картах Вацеку везло, как редко кому. Часто, глядя в свои карты и видя какого-нибудь жалкого валета, я обнаруживал, что он похож на негра. И я говорил:
– Чтобы негра хорошенько обратить, нужно этим делом заняться пораньше. Потом мало времени останется, потому что всегда что-нибудь такое случается, а ведь нет ничего хуже, чем какой-нибудь такой наполовину обращенный негр.
Однако я всегда был деликатным, только как-то в октябре случилось мне сказать ему неосмотрительное слово, и я до сих пор не могу себе это простить.
Мы как раз сидели за ранним ужином, но, разумеется, уже не на веранде, было холодно. Вацек попросил подать ему соль. А я ему на это:
– Соль солью, а негры – неграми.
– Что ты хочешь этим сказать? – спросил Вацек и перестал есть суп.
Я со злостью всунул вилку в кусок говядины, и – ничего. Молчу. А Вацек:
– Если я тебе мешаю, то могу уйти.
Смотрю, а он на самом деле встал и пошел в сад. Сел над прудом, спиной к дому, и сидит. Обиделся. А я ничего – тоже заупрямился. Кончил есть, закурил трубку и делаю вид, что меня ничто не касается. Даже тихонько насвистываю, чтобы выглядеть независимо. Тем временем уже сильно стемнело, а Вацек все не возвращался. Тогда я начал беспокоиться. Мне стало неприятно, Вацек есть Вацек. Ну и вышел я наконец во двор и тихо позвал:
– Вацек! Вацек! Ну что ты там будешь сидеть! Да у тебя еще есть время, в конце концов они и сами обратятся!
Но никто не отвечал, тут я, охваченный страхом, побежал к пруду. Матерь божья! Никого нет. Только татарник колышется да незамутненное илистое дно.
И до сего дня я не знаю: поскользнулся ли Вацек и упал в ил или все же уехал в Африку?
Хуже всего эта неопределенность.
Пастор
Пастор был молодой человек. Он носил очки в тонкой оправе, а мягкие и редкие волосы зачесывал на левую сторону.
До своей миссии он никогда из Сан-Франциско не выезжал. Отец его тоже был пастором и к тому же юрисконсультом костела, в котором служил. Он читал проповеди мелким чиновникам, из которых состояло большинство прихожан. Кроме того, он руководил адвокатской конторой и держал акции компании малого каботажа. Потом отец умер. Это произошло как раз тогда, когда его сын окончил миссионерский колледж.
Пославшие молодого пастора, поступили правильно. Будучи человеком посредственным, он не рассчитывал стать начальником, но мог занять место учителя закона божьего в школе для цветных. Он поехал в Токио.
Всю дорогу пастор провел в молитвах и размышлениях о своем призвании. Отец воспитал его в строгости, и молитв, которые он выучил за свою жизнь, было очень много.
В Токио референт сказал:
– Предстоит тебе дело трудное, но весьма богу угодное. Поедешь в Хиросиму.
Название это он впервые узнал из огромных заголовков в газетах, в летний день, когда ему было шестнадцать лет.
Оказавшись на месте, молодой пастор Петерс приуныл. Этот город не был похож на Сан-Франциско.
Долго и старательно готовился он к первой проповеди. Миссионерский пункт помещался среди домишек, выросших у автострады.
Несмотря на то, что молодой пастор ничего не понимал, говорить проповедь без строго продуманной концепции все же не мог. Он записал два тезиса: о защите прихожан от грехов, которые угрожают им в их нищете, и параллельный тезис о том, что нищета эта, будучи следствием военных разрушений, является карой за грехи. За основу он взял – как наиболее подходящую – главу XXIV из книги святого Матфея.
Вышеупомянутые прихожане, в количестве нескольких десятков человек, состояли из туземцев, ютившихся в окрестных домишках. Проповеди проходили раз в неделю в часовне. Прихожане являлись только на проповеди. Они сидели молча на скамьях, а дослушав проповедь до конца, выходили во двор, где им выдавался мясной суп. Потом они исчезали до следующего воскресенья.
Надо сказать, что, когда молодой пастор поднимался на кафедру, его охватывала дрожь. Но знакомые слова из XXIV главы понемногу возвращали ему присутствие духа. Торжественным голосом он читал:
– «…Видите ли все это? Истинно говорю вам: не останется здесь камня на камне; все будет разрушено…»
Он смотрел в зал. Там сидели бедные согбенные люди.
– «…Также услышите о войнах и о военных слухах. Смотрите, не ужасайтесь; ибо надлежит всему тому быть. Но это еще не конец:
Ибо восстанет народ на народ и царство на царство, и будут грады, моры и землетрясения по местам:
Тогда будут предавать вас на мучения и убивать вас»…
Он поднял голову, так как услышал шаги. Между скамьями, по направлению к выходу, шла слепая девушка. Ее вытянутые руки натыкались на лица и плечи.
Он удивился и возмутился, но заставил себя вернуться к страницам Библии:
– «…И кто на кровле, тот да не сходит взять что-нибудь из дома своего;
И кто на поле, тот да не обращается назад взять одежды свои».
Вслед за девушкой двинулись и другие. Они выходили, соблюдая порядок, не толкаясь. Те, кто находился подальше от дверей, ждали, пока проход освободится, а потом поворачивались и группами покидали зал. Молодой пастор Петерс стоял на амвоне с отверстыми устами. Но он недаром столько лет предварял трапезу чтением молитвы. Поэтому и сейчас единственной возможностью, единственной силой, способной, как ему казалось, задержать уходящих, было Слово, то Слово, которое чернело типографскими знаками на странице лежащей перед ним книги.
– «…Горе же беременным и питающим сосцами в те дни!
Молитесь, чтобы не случилось бегство ваше зимою или в субботу;
Ибо тогда будет великая скорбь, какой не было от начала мира доныне и не будет.
И если бы не сократились те дни, то не спаслась бы никакая плоть…»
Он снова оторвал глаза от Библии и посмотрел вокруг себя глазами ребенка, которого родители, несмотря на торжественное обещание, не хотят взять в кино. Храм был пуст. В середине на коленях стоял только один человек – старик, склонившийся в земном поклоне. В пустом помещении дрожал гул далекого мотора и пахло мясным супом.
Пастор дочитал последнюю цитату:
– «…Претерпевший же до конца спасется».
Он закрыл Библию и повернулся к последнему прихожанину.
Это был лысый старик; он кланялся и кланялся, казалось, он вот-вот упадет, но вдруг снова восстанавливал равновесие. Он спал. Война отняла у него слух.
Происшествие
Я сидел в старом пустом кафе и пил чай, когда заметил, что через столик идет то, что можно было бы назвать гномом. Очень маленький экземпляр, в сером пиджаке, с портфелем. Я был так ошеломлен, что в первую минуту растерялся. Наконец сообразив, что пришелец, не обращая на меня никакого внимания, вот-вот скроется за папиросной коробкой, я крикнул:
– Алло!
Он остановился и посмотрел на меня без всякого удивления. Видимо, существование людей такого размера, как я, было для него давно уже очевидным и документально подтвержденным фактом.
– Алло! – повторил я неуверенно. – Значит… хм… вы существуете?
Он пожал плечами. Я понял свою бестактность.
– Ну да… конечно, разумеется, – добавил я быстро. – Совершенно естественно…
И желая как-нибудь вывернуться, добавил:
– Как дела?
Вопрос он принял как ни в чем не бывало.
– По-старому.
– Да, да, – подхватил я на всякий случай с иронией. – Ясно.
Но в глубине души не мог избавиться от того возбуждения, которое охватило меня в первую минуту, когда я его увидел. Был обычный день, я понемногу старел, я был гражданином страны не большой, но и не самой маленькой, на жизнь зарабатывал, хоть и без всякой перспективы на какое-то большое повышение. Поэтому теперь, когда мне выпал случай постичь глубинный смысл жизни, я не хотел его упустить. Взяв себя в руки, я учтиво начал:
– По-старому. Однако, знаете, мне иногда кажется, что вся эта повседневность, все эти будни – только предлог, поверхность, под которой зашифрован иной смысл, более широкий, более глубокий. Что вообще есть какой-то смысл. В самом деле, слишком близкий контакт с деталями не позволяет нам ощутить целое, но ведь его можно почувствовать.
Он смотрел на меня равнодушно.
– Простите, – сказал он, – мы простые гномы, что мы можем знать об этом?
– Так, согласен, – настаивал я. – Но не мучает ли вас предчувствие, беспокойство, что все в своей основе иное, чем мы думаем, не говоря уже о том, что нас окружает больше явлений, чем мы замечаем? Что наши мелкие, обычные наблюдения – «это не то»? Разве у вас никогда не было желания пробиться сквозь мглу, которая заслоняет от нас настоящее поле зрения, чтобы проверить, что находится за нею? Простите меня за мою назойливость, но мне так редко приходится разговаривать с людьми вашего типа…
– Пустяки, – ответил он с формальной вежливостью. – А что касается того, что вы говорите, то человек слишком замотан, чтобы забивать себе голову подобными вещами. Надо просто жить, вы ведь сами это знаете.
Но поверить этому я все-таки не мог. Ни за что на свете я не хотел отказаться от разговора, который – хотя бы благодаря ситуации, положению партнеров, – давал такую возможность познания, даже в известной степени эмпирического.
– Видите ли, – продолжал я, взяв его деликатно за пуговицу, – мне часто приходит в голову, что все-таки тайны надо разгадывать. Здесь я обращаюсь к искусству. Я чувствую, что искусство является границей – я не в состоянии, однако, сказать: границей между чем и чем? Представьте, что одно «что-то» – это я, а второе «что-то» – это вы. В таком случае, где искусство?
– Извините, я не образованный, – сказал он, тщетно пытаясь освободить свою пуговицу. Я был раз в пятьдесят больше его. – Может быть, вы и правы, но знаете – столько есть разных направлений. Единственное, что остается человеку, это просто принимать жизнь.
– Как же так – просто?! – воскликнул я. Ведь передо мной находился некто, кто одним фактом своего существования был для меня громадным шагом вперед. Я должен был этим воспользоваться. – А как вы, например, – чтобы уж не размениваться на мелочи, – ответили бы на вопрос: что такое жизнь?
– Сударь, – ласково уговаривал он. – Я же уже сказал, мы простые гномы, откуда нам это знать? Вот жизнь проходит, идет день за днем, каждый из них надо как-то прожить. Вы ведь взрослый человек.
– Именно: жизнь проходит! Никогда не поверю, что проходит так, сама по себе, ведь должны же быть какие-то тонкости, второе дно, золотое зерно, не правда ли?
– Сударь, посмотрите на меня, – сказал гном менее нетерпеливо, чем этого можно было ожидать. – Разве у меня такой вид, что об этом надо спрашивать меня? Разве я ксендз или профессор? Загадки жизни хороши в книжках, а не для нас, обыкновенных гномов, которым с неба ничего не падает.
– Значит, вы не скажете, не хотите сказать! – волна моего возбуждения, столь понятная в этой ситуации, спала. Я понял, что что-то теряю. Отпустил пуговицу. Я был разочарован и подавлен.
– Надеюсь, вы не думаете, что это я по небрежности? – огорчился гном. – Даю вам слово, что если я иногда и думаю о чем-то вроде этого, то так трудно что-нибудь решить, ибо мы ограничены реальной действительностью с точно очерченными границами. Вот ведь в чем дело. Не забивайте себе голову всякими сверхъестественными вещами.
– Честное слово? – спросил я, несколько успокоенный.
– Честное слово. А сейчас, извините, я должен идти: жизнь. До свидания.
– До свидания.
Он закончил свое путешествие через стол и исчез в складках дивана.
В поездке
Сразу же за Н. выехали мы на плоские мокрые луга, среди которых бесчисленные копны белели, как головы новобранцев. Коляска ехала быстро, несмотря на колдобины и лужи. Далеко, на уровне конских ушей, тянулась полоска леса. Вокруг было пусто, как обычно в это время года. Только когда мы уже проехали какое-то время, я увидел впереди силуэт человека, который вырисовывался все отчетливее по мере нашего приближения. Это был мужчина простоватой внешности, в мундире почтового работника. Он неподвижно стоял возле дороги, а когда мы проезжали мимо него, окинул нас равнодушным взглядом. Едва он исчез из наших глаз, как перед нами появился следующий, в такой же униформе, тоже стоящий без движения. Я внимательно разглядывал его, когда вскоре показался третий, а за ним четвертый. Все они стояли лицом к шоссе, взгляд апатичный, мундиры выцветшие. Заинтригованный, я привстал с сиденья, чтобы спина возницы не мешала мне лучше видеть дорогу. И действительно – уже издалека я увидел очередную вытянувшуюся фигуру. После двух следующих меня охватило непреодолимое любопытство. Они стояли на довольно большом расстоянии друг от друга – однако настолько близко, что могли друг друга видеть, – в одинаковых позах, обращая на коляску не больше внимания, чем придорожные столбы. Я напряг зрение, но только мы проезжали мимо одного, как появлялся следующий. Я уже собрался было спросить возницу, что это может значить, когда тот, показывая кнутовищем на очередного, сказал, не поворачивая головы.
– На службе.
И снова перед нами появилась неподвижная фигура, равнодушно уставившаяся перед собой.
– Как это? – спросил я.
– Обыкновенно. Стоят на службе. Но-о, гнедые, но-о!
Возница не выказал охоты к дальнейшим разговорам, а может быть, считал их излишними. Он покрикивал на лошадей, время от времени стегая их кнутом. Придорожные кусты ежевики, часовенки и одинокие ветлы выбегали к нам навстречу и уходили назад, а между ними время от времени я замечал уже знакомый мне силуэт.
– На какой службе? – допытывался я.
– На какой? На государственной. Телеграфная линия.
– Как же так? – воскликнул я. – Ведь для телеграфа нужна проволока, столбы.
Возница посмотрел на меня и пожал плечами.
– Видать, вы издалека, – сказал он. – Это всякий знает, что для обычного телеграфа нужна проволока и столбы. А это телеграф беспроволочный. По плану должен был быть такой, с проволокой, но столбы украли, а проволоки нету.
– Как это – нету?
– А так, нету. Но-о, гнедые, но-о!
Я молчал, пораженный. Однако решил продолжить разговор.
– Ну как же так, без проволоки?
– Ну, как? Один другому кричит, что надо, а тот третьему, а третий четвертому, и так повторяют, пока телеграмма не дойдет до места. Сейчас не передают, если бы передавали, было бы слышно.
– И такой телеграф действует?
– А чего ему не действовать? Действует. Только часто перевирают депеши. Хуже всего, если кто-нибудь из них выпьет. Тогда для фантазии разные слова от себя добавляют, так и идет. А в остальном – так это даже лучше, чем обыкновенный телеграф с проволокой и столбами. Известно, живые люди всегда сообразительнее. И буря не повредит, и экономия на дереве, а ведь у нас в Польше мало лесов осталось, все повырубили. Только зимой волки иногда прерывают. Н-но!
– Ну, а люди довольны? – удивлялся я.
– А чего им? Работа не трудная, только что иностранные выражения надо знать. А теперь даже наш заведующий почты поехал в Варшаву в отношении усовершенствования. Трубки современные хочет им дать, чтобы легкие себе не надрывали. Эй, вы!
– А если кто-нибудь из них глухой?
– Глухих не принимают, и гундосых тоже. Тут как-то один заика устроился по знакомству, но его сняли – линию блокировал. Говорят, что на двадцатом километре стоит один кончивший театральную школу, так тот отчетливей всех кричит.