Текст книги "Лексикон света и тьмы"
Автор книги: Симон Странгер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)
Крестьянин кивает в ответ. Хенри дружески хлопает его по плечу, как верного товарища, и идёт к машине.
– Да, вот ещё что… – вполголоса произносит Хенри, распахивая дверцу машины.
– Что?
– Здесь могут объявиться люди из Национального собрания или другие норвежцы, переметнувшиеся на ту сторону. Будут разнюхивать-расспрашивать. Важно ничего им не рассказывать. Надеюсь, ты и сам это понимаешь.
– Ну ещё бы, – говорит крестьянин. – Я ни одной живой душе не скажу.
Хенри Риннан садится в машину и натягивает шофёрские перчатки. Заводя мотор, он радостно представляет, как будет доволен его немецкий шеф, когда он доложит ему о тайнике с оружием в первый же день службы. Как шеф гестапо улыбнётся ему и кивнёт из-за стола. Я всё разведаю, мысленно говорит Риннан, до всего докопаюсь. У него уже и блокнот есть, куда он будет записывать всё подозрительное: и мелочи, и что посерьёзнее. Хенри прикидывает, в какие бы магазины и кафе ему имело смысл заглянуть. В каких местах собираются коммунисты и сопротивленцы? Он им всем покажет! Покажет, что лучшего агента, чем он, не найти.
К как Коммунистическая угроза.
К как Концлагерь.
К как Казнь.
K как Красивые часы, у тебя было несколько пар на выбор, и ты никогда не проходил мимо любимого магазинчика часов, а обязательно заглядывал, приветствовал еврея-хозяина и любовался новыми часами, новыми деталями и всякими новыми красивыми вещицами; потом ты шёл в «Кофейню» на втором этаже.
K как Корабельные краны в гавани Тронхейма, где громоздятся склады, похожие на огромные ящики, и ритмично бьётся о бетон подёрнутое рябью иссиня-чёрное море, а волны выталкивают наверх тракторные покрышки, висящие вдоль причала. Я вижу тебя, идущего здесь как-то утром, когда солнце светит наискось, отпечатывая длинные тени огромных кранов, высунувших за край причала длинные стальные носы. Утром, заполненным скрипом и визгом механизмов. Воплями. Свистом какого-то мужика на причале. Я вижу, как ты идёшь вниз, к набережной, но останавливаешься поболтать с капитанами шхун. Ждёшь… и вот во фьорд медленно, раздумчиво входит корабль. Зрелище завораживает почти так же, как огонь: с фьордом ничего не происходит, корабль просто медленно-медленно продвигается всё ближе и ближе к причалу, но чем дольше ты за ним наблюдаешь, тем больше твой интерес. Оранжевый корпус вспарывает море. Стая чаек кружит над кораблём до тех пор, пока опытные птицы не постановят, что кормом здесь не разжиться. Маленькие фигурки на палубе, люди толпятся у борта и смотрят на город. Всего этого достаточно, чтобы ты остановился и следил за кораблём до тех пор, пока он не пришвартуется к причалу, сдавив скрипящие под его напором огромные резиновые покрышки. Потом судно фиксируют на месте, привязывают толстенными верёвками, как будто сплетёнными великанами для собственных нужд. Эти верёвища приходится сначала связывать друг с другом с помощью обычных верёвок, а только потом накидывать на кнехт на причале и затягивать.
Мне думается, что для тебя эти прогулки были ещё и способом поддерживать в живом виде языки, которых ты знал множество. Что ты всегда болтал по-немецки с немецким рабочим людом, по-французски с оптовиком и по-русски с капитаном торгового судна, когда забирал у него коробки с шёлковыми лентами, перьями и пуговицами, выписанные тобой для магазина. Во всяком случае, до меня доходили разговоры, будто твои прогулки в гавань давали людям пищу для спекуляций: а не жил ли ты двойной жизнью? И не были ли магазин и семья лишь прикрытием, в то время как на самом деле ты был русским шпионом, или английским, или обоими сразу?
К как Кульминация, как октябрьский вечер, когда я подъезжаю на такси к дому сорок шесть на Юнсвансвейен, средоточию всей истории, но на этот раз у меня есть договорённость о встрече, и она подтверждена по электронной почте несколько месяцев назад. Гравий хрустит под колёсами, когда такси съезжает на обочину и останавливается. Пока шофёр выписывает чек, я проверяю время – без пяти шесть, я приехал как раз с нужным запасом. Это тихая улица, по которой не ходят чужие, а сейчас, когда холод разогнал детей по домам, прочь от батутов и самокатов, и вовсе почти безмолвная. Только звук мопеда, который тарахтит где-то в нескольких кварталах отсюда.
– Удачи вам! – говорит на прощание таксист. Он тоже хорошо знает историю дома и в детстве несколько раз приезжал сюда просто поглазеть на него. Просто постоять рядом. Я говорю спасибо, захлопываю дверь и наконец оборачиваюсь к дому. Прохожу по дорожке и звоню в дверь.
Мне открывает высокий худой человек, я узнаю его, видел в разных телесюжетах и репортажах. Мы здороваемся за руку, и после коротких расспросов о том, как я добрался, он приглашает меня зайти в дом. Открывающиеся моему взору комнаты почти шокирующе нормальные, обычные, я как будто рассчитывал увидеть музей. Вбок отходит коридор, в нём несколько дверей, я видел их на генплане дома и узнаю по рисункам Греты.
– Детская здесь была? – спрашиваю я, и хозяин открывает передо мной дверь. Показывает комнату, превращённую в библиотеку комиксов, педантично расставленных по годам. С полными подшивками «Дональда Дака» за несколько десятилетий и бесчисленными ящиками с пластинками. Хозяин тоже коллекционер, как и Тамбс Люке. Я смотрю в угол, где Грета нарисовала кровати, свою и Яннике. Это здесь спала восьмилетняя дочка одной из участниц банды. Девочка, которой приходилось слышать всё, что происходило в подвале, и засыпать под гомон голосов и звуки, доносившиеся оттуда.
Он ведёт меня дальше, в гостиную, соединённую с кухней. На камине стоят рядком пули, странно мягкие на вид, сплющенные при ударе о каменную стену. Пули, которые владелец дома нашёл в подвале, когда сорвал панели со стен. Прежде чем вести меня наверх, он показывает кухню и выход в сад. На втором этаже обнаруживается дверь в своего рода хранилище, забитое всякой старой ерундой, но мне удаётся рассмотреть небольшой лаз под крышей, это в него залезли Грета с Яннике, когда нашли тайную каморку. И там же рядом вход в комнату с арочным окном. Здесь у Риннана был центр связи, он установил тут прямой телефон для переговоров с «Миссионерским отелем» и телеграф. Хозяин убирает со стола какие-то бумаги, а я тем временем рассматриваю приделанную к стене кровать. Здесь уединялась Эллен, когда её мучили мигрени. Вот, значит, где она отлёживалась, думаю я и спрашиваю у хозяина, можно ли сделать несколько фотографий. Потом мы возвращаемся вниз.
– Вы ж наверняка подвал тоже хотите посмотреть, – говорит он и тянет на себя тёмно-коричневую дверь.
Я киваю, улыбаюсь вежливо и начинаю спускаться вслед за ним по ступенькам, в нос бьёт запах подвальной сырости. Стены из старого крошащегося кирпича. Внизу дверь внутрь подвала уже открыта, возможно, он спускался и специально открыл её перед моим приездом. В своё время всю эту дверь занавешивал огромный лист бумаги, на котором какой-то член банды нарисовал тоже дверь, но средневековую: косые планки, мощные железные рейки и кованые гвозди в виде выведенных тушью кругов, – а потом сделал в листе прорезь для дверной ручки. Поверху арочной двери шла надпись «Бандова обитель», а под ней сентенция о выпивке, которую я так и не сумел полностью расшифровать: «Если ты устал и обессилел, помни – стопарик […]».
Я оглянулся, входя в комнату, словно ожидая увидеть вторую картинку, ту, которая висела на обратной стороне двери: скелет с косой в руке и надписью поверх его черепушки «Добро пожаловать на праздник!». Низкий потолок давит, и я пытаюсь представить, как тут было тогда, где стояли предметы, о которых мне известно. Слева бар, у Греты и Яннике была там сцена театра. Две бочки и ещё множество вещей, которые я утром видел в Музее юстиции в Тронхейме.
Хозяин показывает мне пули, которые выколупал из стен во время ремонта. Потом объясняет, где были камеры узников.
Две тесные каморки, форму которых до сих пор воспроизводят своим расположением пыльные отверстия от шурупов и светлые следы от балок на стенах.
К как пластинки Кольраби, плававшие в обеденной похлёбке.
K как Комиссар, фамилия, кою ты унаследовал от отца, Исраэля Комиссара. Фамилия, неотличимая от звания многих из тех людей, которые тебя арестовывали, сортировали, распоряжались твоей судьбой, поскольку она, видимо, одного происхождения со словом «рейхскомиссар». Насколько я знаю, твой отец получил эту фамилию за то, что работал лесничим у русского царя.
К как Кошмары и как Клубы холодного воздуха, которые поднимаются из подвала дома на Юнсвансвейен, 46, заставляя Эллен остановиться. Ей необходимо спуститься вниз, потому что там сохнет её блузка. Служанка ушла гулять с Гретой, Гершон на работе, а Яннике в школе. И Эллен останавливается наверху лестницы, раздумывая, что надеть вместо этой блузки, а может, и вовсе на улицу не ходить, забраться на второй этаж и полежать там, отдохнуть. Но это ведь как-то глупо, да?
Иногда Эллен думает, как хорошо было бы исчезнуть, а ещё лучше – сбежать, бросив всё и вся, как Нора в «Кукольном доме», просто уехать и снова заняться музыкой, играть на фортепиано, концертировать, думает она и воображает полный зал, публика с горящими глазами стоя аплодирует ей. Эллен явственно представляет, как пакует чемоданы и уезжает прочь от постылого брака, от чудовищных картин пыток, внезапно настигающих её, от чувства, что она ни в чём не состоялась, неудачница, но куда ей ехать? И где взять денег? Нет, ничего из этого не выйдет. Она ничего не умеет. Внучка еврейского табачного магната Морица Глотта и его норвежской жены, Розы Оливии, она росла на роскошной вилле с поварами, портнихами и прислугой, для такой жизни требуется богатство, которое отняла у них война, потому что хоть дед и пытался спасти своё состояние, переписав его на детей и жену-норвежку, власти нашли достаточно аргументов, чтобы конфисковать всё. И так их семья потеряла фабрику, виллу деда в Норстране, дачу в Конглюнгене и виллу её отца в Хеггли, в ней нацисты устроили казино. А потом их вынудили бежать из страны. То, что мать – норвежка из Северной Норвегии, нисколько не помогло, потому что любая степень еврейства была основанием для репрессий. Всю серьёзность положения семья поняла, только когда на виллу в Норстране вломились немецкие солдаты. У них был приказ арестовать деда Морица как еврея. Его спас сердечный приступ, невероятным образом случившийся во время ареста. В разгар разбирательств с солдатами – в чём он провинился и почему всё же должен поехать с ними – и переговоров с женой ему стало плохо с сердцем; ирония жизни в том, что его приступ чудесным образом спас всю семью, потому что из-за него солдаты утеряли былую решимость, развернулись и уехали. На прощанье они велели Морицу явиться к ним, если он выживет, и убрались восвояси, оставив его корчиться на полу от сердечных болей в ожидании скорой помощи. Морица положили в больницу, дав тем самым семье время спланировать побег. Дед с бабушкой укрылись в хижине в Гюльбралсдалене и оставались там до конца войны. А Эллен и остальные сбежали в Швецию с помощью «Доставки Карла Фредриксена». Их привезли в оранжерею, где их встретили чужие люди и спрятали в затянутом брезентом грузовике. Эллен с сестрой и родителями тряслись в темноте, в ужасе ожидая, что их могут раскрыть в любую секунду. Они остались живы, пересекли границу и обосновались в поселении беженцев, но чувство безопасности никогда к Эллен не вернулось. Как и амбиции выступать с концертами или стать художницей. В лагере она встретила Гершона. С тех пор прошли годы, война кончилась, но конца ей не видно. Прошлое преследует Эллен, хочет она того или нет, как и в это утро, когда она застывает на лестнице в подвал. Эллен недвижно стоит перед дверью, потом встряхивает головой и хватается за ручку. Дверь скрипит, открываясь, но она так всегда делает, нечего бояться, думает Эллен, просовывает голову в дверной проём, и в нос ей ударяет затхлый землисто-каменистый воздух, холодный и пыльный. Она начинает спускаться по ступенькам, держась за перила, но вдруг её пронзает догадка, что и рука Риннана скользила по этой же деревяшке. Эллен отдёргивает руку, будто обжёгшись. Дыхание становится тяжелее, но она заставляет себя продолжать идти, шаг за шагом. Наклоняет голову, чтобы не смотреть на потолок, и заглядывает в подвал.
– Есть кто? – говорит она в воздух, чтобы убедиться, что в подвале никого нет.
В ответ молчание. Эллен движется вглубь подвала, ступая по половицам, она бывала здесь множество раз, уговаривает она себя, нет причин так переживать, так себя накручивать, говорит она себе, с другой стороны, она никогда не бывала здесь одна, а в одиночестве разыгрывается воображение, фантазия не упускает возможности превратить любую вещь в нечто совсем другое, страшное, заполнить комнату видениями, так оно и происходит – проходя мимо бара, Эллен непроизвольно думает: «А здесь банда Риннана накачивалась спиртным, прежде чем продолжить свои допросы», и тут же соскальзывает в видение, где избивают кнутами и цепями заключённого, привязанного к стулу. Слышит вопли истязаемого и вспоминает подробности происходившего тут, которыми охотно делятся с ней встречные и поперечные, сопровождая рассказы мерзкими улыбочками, с полнейшей бесчувственностью к ней, отказываясь понимать, что свои слова они выжигают ей на сердце.
Эллен моргает, отгоняет видение, торопится поскорее покончить с делом, ей на глаза попадается отверстие от пули в стене, но она не останавливается, а идёт в прачечную за углом. Здесь висит её шёлковая блузка, рядом со скатертью, нижним бельём и простынёй. Что за глупости – бояться, что можно кого-то здесь встретить, опять думает она, призраков не бывает. Но руки всё равно дрожат, и она роняет белую блузку, неловко снимая её с сушилки, сдвигает в сторону скатерть, нагибается поднять блузку. Берёт её, выпрямляется, и вдруг с губ срывается крик: под блузкой оказался сток. Самый обычный сток, отверстие в полу для стекающей воды, но Эллен мерещится кровь и вспоминаются слова подруги: «А ты знаешь, что трёх человек они там расчленили?»
К как Кровь и как Кромсать.
К как Команды и как Командование.
K как Карл Долмен, светловолосый юноша девятнадцати лет, попросившийся служить под началом Риннана в сорок втором году, мгновенно поднявшийся в иерархии и ставший самым доверенным лицом Риннана.
Это как раз Карл стоял, запыхавшись, в конце апреля сорок пятого года посреди подвала с окровавленным топором в руках и страдальческой миной на лице.
К как Квислинг, норвежский нацист и политик, имя которого стало синонимом предателя. По молодости Видкун Квислинг тоже был пытлив и любознателен, присматривался к разному и перепробовал многое, но закончил пылким сторонником Национального собрания. А после войны всячески раздувал свою роль – чего он только не совершил, если верить его утверждениям. Такое поведение лишний раз обнажило мечту, ставшую приводным механизмом стольких бед, но неизменно прельстительную для многих молодых людей, – мечту сделаться важной персоной.
Л
Л как Лиссабонская резня 1506 года, когда толпа христиан, взвинченная долгим периодом засухи и неурожаев, выместила свое отчаяние и гнев на еврейской общине, хватая, убивая и сжигая евреев. За несколько кровавых дней апреля в Лиссабоне было уничтожено почти пять тысяч евреев.
Л как Летний Ласковый свет в саду виллы на Юнсвансвейен, таким его запомнила Эллен в первое лето. Оглянувшись, она видит, что Гершон подхватил Яннике под мышки и помогает ей прыгать вверх по ступенькам, а малышка сияет от радости.
Эллен лежит на втором этаже, в комнате с выступающим арочным окном, и у неё перед глазами короткими вспышками мелькают воспоминания о её жизни в поселении беженцев. Как светились глаза Гершона, когда он повернулся к ней. Какая в нём чувствовалась лёгкость, из-за неё-то Эллен и обратила на него внимание. Ей вспоминается, как однажды вечером музыканты собрались играть, а Гершон вдруг встал и пошёл к ним, попросился в ударники. Эллен так и видит, как он идёт и штаны обтягивают попу и как он улыбается ей, ей одной, устраиваясь на табуретке, а потом берёт палочки и подхватывает джазовый ритм. Какой счастливой она чувствовала себя, когда они проснулись рядом и она провела рукой по его бедру.
Л как Любовь и как Ленивое утро в постели, они вдвоём, рядом никого, только шаги и разговоры идущих мимо людей, так что надо вести себя тихо-тихо, когда они занимаются любовью.
Как всё это далеко от комнаты в мансарде, где Эллен лежит в одиночестве, с долбящей головной болью. О счастье речи нет, и невыносимо смотреть на пробивающийся сквозь гардины свет.
Л как Люди.
Л как Виктор Линд. Несколько лет назад еврейский скульптор Виктор Линд создал необычное произведение искусства в память о 26 ноября 1942 года, когда за ночь и утро в Осло арестовали всех евреев. Линд заказал сто такси, как сделал во время депортации начальник полиции норвежец Кнут Рёд, и сто машин в четыре тридцать утра встали колонной вдоль Киркевейен, мигая маячками, как вереница разом загудевших сирен, время тикало, ведя обратный отсчет, и в пять ноль-ноль незримый корабль отвалил от пристани и покинул Осло.
Л как Левангер.
Л как Ланстадсвейен, 1, где на втором этаже маленький мальчик приплющивает нос к оконному стеклу как-то вечером в конце войны. Это Роар Риннан, сын Хенри, он глядит в окно, стекло холодит лоб, и Роар смотрит, как золотой свет солнца, падающий на деревья и дорогу, меняет картинку за окном. Он следит взглядом за птичкой, слышит, как мама гремит на кухне кастрюлями, а потом видит, что к дому быстрыми шагами наконец-то идёт. Мальчик поднимает руку, машет отцу, но тот его не видит. Он смотрит прямо перед собой, останавливается под деревом и закуривает сигарету. «Чего он остановился?» – думает мальчик. Потом видит, что идёт ещё один дядя, быстрым нервным шагом. Видит, что папа дёргается и прячется за деревом. Незнакомец подходит ближе, а папа внезапно выскакивает из-за дерева и хватает его за воротник рубашки, отчего другой дядька пугается и выгибает спину. Роар видит, что папа размахивает свободной рукой, мелькает оружие, ему даже голоса немного слышно, папа ругается. «В чём этот дядька провинился?» – недоумевает Роар и тут же думает, что маме этого видеть не надо. И никому не надо видеть, что отец сцепился с этим чужаком, прямо там, на заросшем травой холме, с которого они зимой съезжают на санках, и пинает бедолагу ногами, тот падает на спину и катится с холма. Роар видит, что отец суёт под куртку оружие, зачёсывает назад чёлку, поворачивается и идёт вверх по холму. У Роара колотится сердце и голова разрывается от мыслей. Вдруг отец бросает взгляд на дом, и Роара как ветром сдувает, не дай бог отец догадается, что он всё видел.
Л как Любимый в течение многих лет бар Рикки, Last Train. Маленькое и тесное заведение в Осло, оформленное как вагон поезда, с чёрными кожаными сиденьями. В конце девяностых бар был местом, где над столиками клубился сигаретный дым, а людям приходилось кричать, пригнувшись к столу, чтобы услышать друг друга сквозь музыку, льющуюся из динамиков. Однажды вечером Рикка разговорилась там с парнем, он был, понятное дело, в армейских ботинках и чёрных джинсах. У него были дружелюбные глаза, они приглянулись друг другу и постепенно разговорились, стоя у барной стойки. И только тогда каким-то образом стало ясно, что он вовсе не антирасист, как думала Рикка, а как раз наоборот. Неонацист.
– В таком случае нам больше не о чем говорить, – сказала ему в тот вечер Рикка. – Я еврейка.
Он казался удивлённым и расстроенным, как будто до него дошла вся невозможность их встречи. А потом спросил у Рикки, как её фамилия.
– Комиссар, – ответила она, и молодой человек несколько раз легонько кивнул, будто разжёвывая услышанное, переварил его и сказал:
– Комиссар, значит. Понятно. Тогда ты в нашем списке.
– В каком списке? – спросила Рикка.
– В нашем списке приговорённых к смерти. Комиссары там есть, – повторил он и тут же остановился, словно опасаясь сболтнуть лишнее.
Рикка сурово посмотрела на него и покачала головой. Не сказав больше ни слова, она вернулась за свой столик, к подругам, но страх сковал её тело, ей было плохо физически.
Л как Лагерные будни: очнуться от сна в пять утра от криков охранника за окном, торопясь изо всех сил, натянуть арестантскую робу, успеть проглотить несколько бутербродов и выпить кружку эрзац-кофе, пока не погнали на плац на построение и распределение по работам. Если очень повезёт, наряд будет в столярную мастерскую, там дружелюбно гудят голоса, пахнет древесной щепой и стружкой. Менее везучие уходят работать в каменоломни или лес. Мозжить скалу молотом или выкапывать корни и потом распиливать их, тяжкий труд безо всякого практического смысла. У будней вкус супа на ужин, кусочков картошки и пластинок кольраби в сероватой жиже.
Будни включают в себя крики во дворе, когда кого-то избивают или наказывают, заставляя ползать на карачках, пока человек не упадёт в изнеможении.
Л как Липкий спёртый воздух в камерах в Фалстаде, тяжёлый и кислый от испарений немытых тел.
Л как Лютый холод в загоне для прогулок зимой.
Л как Ледышки в бородах арестантов: в мороз потёки слюны или соплей смерзаются в усах и растительности на подбородке, отчего внешность приобретает первозданную дикость.
Л как Лиллемур, или Эстер Мейер Комиссар, как её на самом деле звали. Она единственная из Комиссаров осталась в Швеции после их первого бегства из Норвегии в сороковом году, сразу после начала войны. Наверно, Лиллемур будет единственной из нас, кто переживёт всё это, думаешь ты иногда, когда выдаётся минутка покоя для такой роскоши, как подумать о прошлом, – например, пока ты работаешь в каменоломне, а немцы-охранники отвлеклись, чтобы поболтать. Тебе не дано было об этом узнать, но Лиллемур пережила войну, она пережила вообще всех и готовилась праздновать девяносто девять лет, когда мы с Риккой посещали её в Стокгольме в 2016 году.
Было воскресенье в начале сентября, и мы договорились встретиться у неё дома, в квартире неподалёку от центра.
Я видел её до этого два раза, в последний раз на похоронах Гершона, и запомнил как энергичную и яркую даму в больших солнцезащитных очках и красных брюках, страстную любительницу искусства, но это было уже несколько лет назад, и я не представляю, в какой она форме теперь. Время обращается с пожилыми так же круто, как с детьми, там в несколько лет укладывается разница между ползунком и дошкольником с рюкзачком и собранными в хвостик волосами.
А с пожилыми пять-шесть лет могут обернуться разницей между человеком на ногах и в твёрдом рассудке и человеком с деменцией, но с твоей дочерью ничего такого не произошло. Лиллемур встретила нас с улыбкой и ходунками, на которых стоял поднос с завтраком и чашка кофе. На ней были ярко-красный кардиган и белые брюки. Серьги в цвет и стрижка гарсон на седых волосах. Мы разулись, вручили ей бутылку портвейна и корзиночку клубники и преодолели первую неловкость благодаря её гостеприимным уверениям, что ей очень приятно повидаться. Через несколько минут, когда мы на кухне помогали ей сервировать стол, она постучала почти девяностодевятилетним пальцем по тарелке мятно-зелёного цвета, которую я держал в руках, и сказала:
– Эта тарелка появилась у нас в моём детстве. Мои родители купили её в Америке.
На мгновение я представил её детскую ручку, в пять-шесть лет – маленькие пальчики и нежная кожа, – на это наслаивался вид её нынешних морщинистых рук и посиневших ногтей. Американская тарелка, когда-то считавшаяся заморским чудом.
И что случилось потом?
Разговор шёл в гостиной, завешанной картинами и заставленной мебелью из твоей старой квартиры. Маленькое красное двухместное кресло, на котором, по словам Лиллемур, любила сидеть Мария с рукоделием, корпя над вышивкой или колдуя над парчой, тоже уцелело. Мы пили кофе, и хозяйка по-шведски рассказывала о своём детстве, её монолог постоянно возвращался на предыдущий круг, она повторяла сказанное всего несколько минут назад, но каждый раз повествование обрастало новыми подробностями, новыми описаниями, а иногда и удивительно мудрыми формулировками – например, когда Рикка спросила её, как могли Гершон и Эллен после войны купить дом Риннана?
Лиллемур посмотрела на свои руки, застыла так на мгновение, потом потёрла пальцы друг о друга, ухватилась за край воображаемой одежды и сдёрнула её.
– Человек отбрасывает свои чувства, – сказала она по-шведски. – Ему приходится.
Человек должен отбросить свои чувства.
Я подался вперёд, вспомнив, что всегда слышал об Эллен: от жизни в том доме она постепенно хирела, делалась всё более нездоровой, больной, а вот на Гершона дом никак не действовал.
– Но… мне казалось, была разница между Эллен и Гершоном, дом действовал на них в разной степени? – спросил я.
Старческая рука потянулась и поставила кофейную чашку на поднос, который так и балансировал на ходунках.
– Да, в Гершоне было что-то странное, – сказала она. – Он никого не подпускал к себе по-настоящему близко, поэтому никто не знал, что он на самом деле чувствовал. А с Эллен дело другое. Она была такая – душа нараспашку, – сказала Лиллемур и сделала движение рукой, точно вытягивая из себя внутренности. – Вообще без кожи, сама беззащитность.
Слова повисли в воздухе на несколько секунд, а затем разговор прыгнул вперёд, так бегает по парку собака: обнюхает скамейку и дерево в одном месте, потом куда-то помчится, разгоняя скорость по всему телу, и снова возвращается к хозяину, нарезая всё более и более широкие круги. Так и наш разговор в тот день разбегался во все стороны, но неизменно возвращался в центр любой человеческой жизни, а именно в детство. Безо всяких понуканий Лиллемур, почти ста лет от роду, взялась рассказывать, что с четырёх лет танцевала в балете в главном театре в Тронхейме.
– Это благодаря балету мне удавалось оставаться в добром здравии все эти годы, – сказала она и сделала грациозное движение руками, одновременно выпрямившись в кресле. Гран-плие сидя.
Когда Лиллемур впервые сделала это движение, я никак не среагировал, хотя невольно представил её маленькой девочкой в светло-розовом балетном костюме и пуантах, ленты которых обвязаны вокруг лодыжек, – у моей дочери тоже такие, – но тут разговор принял другой оборот. История Лиллемур галопом пронеслась через оккупацию, быстро перешагнула через бегство в Швецию и добралась до финала, до того, как Лиллемур решила остаться в Швеции, когда остальное семейство вернулось в Тронхейм. Упоминание о родном городе вернуло разговор в исходный пункт, в театр в Тронхейме, где она в детстве танцевала в балете.
– Это благодаря балету мне удавалось оставаться в добром здравии все эти годы, – повторила она, снова раскинув руки в изящном и невесомом движении, но на этот раз задела тыльной стороной ладони кофейную чашку, стоявшую на ходунках, светло-коричневая жидкость вылилась на её белые брюки и на паркет. Возраст явственно проступил в её движениях, чары разрушились.
Я принес с кухни несколько салфеток и разложил их на полу вокруг колёс ходунков и под её стулом, чтобы они впитали пролитый кофе. Она рассказывала о няне, которую вы нашли детям, и много и тепло говорила о матери, Марии, какая она была сметливая, как хорошо произносила речи и писала статьи; что она прекрасно пела и играла на пианино и вообще была первой девушкой на юридическом факультете, пока не забеременела Лиллемур.
Ещё Лиллемур говорила о магазине в Тронхейме, о «Париж-Вене». И что Мария попросила Гершона вернуться в Тронхейм, чтобы помочь ей с магазином, и как пыталась найти для них дом.
– Время лечит все раны, – сказала Лиллемур, замолчала и иcправилась, передумав: – Не все, но лечит.
Л как Лежание Лицом в стену. Эллен лежит, закрыв глаза, в спальне наверху и тоскует по другой жизни, родила она аж несколько лет назад, но по-прежнему парализована апатией и усталостью. Она не может ни общаться с людьми, ни быть такой матерью своим детям, как ей хотелось бы, и всё потому, что её мечты о собственном будущем не реализовались. Её ждало золотое свободное будущее. Кем захочет, тем и станет! Да хоть будет играть сольные концерты в университетской ауле – не зря же она занималась музыкой с раннего детства! Она была молода и влюблена, но пришла война и пустила всё прахом. Развеяла как дым концерты, роман с любимым человеком, дома в Хеггли и Норстране, портних, сторожку привратника, шофёра и фабрику. И что теперь?
Теперь она проводит дни и ночи в пыточной и делит постель с мужем, который дома почти не бывает. Живёт жизнью, которая сводит её с ума, заставляет как можно меньше времени проводить дома, как можно меньше времени проводить с детьми, хотя не этого она хотела бы, не так она видела саму себя, но у неё нет сил противостоять и что-то менять. Она слышит смех внизу, этажом ниже.
Что ж я за человек, думает она, поворачиваясь лицом к стене. Слушает, как домработница-датчанка нежно воркует с девочками, ей удаётся в отношениях с ними всё, что не выходит у Эллен. Датчанка смотрит девочкам в глаза и смеётся, смеётся всем телом и лучится светом. Почему сама Эллен не может так же? Почему она такая отстранённая, почему всё интересует её только издали? Когда детей нет рядом – Яннике, например, в школе или играет на улице с сестрой, – Эллен рисует себе картины, чем бы она хотела заняться с ними. Научить их шить, или отвести в театр, или просто побродить по городу. Эллен так и видит, как они гуляют только втроём, непринуждённо болтают обо всём на свете, и девочки смотрят ей в лицо и смеются, но до осуществления мечтаний дело не доходит. Каждый раз, когда девочки живьём заявляются к ней, сыплют вопросами, шумят, чего-то требуют, мечты о желанной близости мгновенно развеиваются, покрываются чёрным туманом, распирающим голову, и ей не остаётся ничего другого, кроме как отступить, уйти, лечь и лежать, прислушиваясь к жизни, текущей этажом ниже без её участия.
«Может, я больна?» – думает она и снова закрывает глаза. Или хуже того, возможно, у меня какой-то врождённый изъян, дефект? Разве другие люди устроены так же? Соседи, родственники, друзья и Гершон. Как им удаётся так жить? Так много улыбаться, так много смеяться, разговаривать легко и в охотку? Или они просто глупые? И не отдают себе отчёта, что произошла катастрофа? Или настолько бесчувственны?
«Почему только мне не удаётся заметать ненужные мысли в угол?» – спрашивает Эллен себя. В коридоре она только что разминулась с домработницей-датчанкой, та прошла мимо, мурлыча песенку себе под нос. Такая молодая, такая стройная, обязательно в платье, которое подчёркивает бёдра и грудь лишь за счёт выреза, безо всяких декольте, к её платьям вообще не придраться, их не назовёшь ни вызывающими, ни слишком короткими, даже попенять не на что, но тем не менее! Тем не менее в ней есть нечто провокационное, и не поглядывает ли Гершон на неё исподтишка? Как бы случайно смотрит поверх газеты, когда она проходит мимо, просто чтобы мельком полюбоваться на её попу, когда она выходит из комнаты, неся стопку полотенец или утятницу.








