412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сим Симович » Режиссер из 45 III (СИ) » Текст книги (страница 4)
Режиссер из 45 III (СИ)
  • Текст добавлен: 10 апреля 2026, 10:00

Текст книги "Режиссер из 45 III (СИ)"


Автор книги: Сим Симович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)

Глава 6

Операция по переброске рояля «Бехштейн» из подвала бывшего кабаре на Фридрихштрассе в разрушенную церковь в районе Митте напоминала войсковую операцию, только вместо тяжелой артиллерии по узким, заваленным битым кирпичом улочкам тащили хрупкую музыку. Утро выдалось колючим, с тем самым пронизывающим берлинским ветром, который, казалось, дул сразу со всех четырех сторон света, неся с собой ледяную крошку и запах гари.

Главным транспортным средством выступал трофейный грузовик «Опель Блиц», который Рогов каким-то чудом выменял на сутки у интендантов. Машина была старой, капризной, и ее мотор чихал и кашлял, выбрасывая в серое небо клубы сизого дыма. В кузове, укутанный в брезент и стеганые одеяла, возвышался рояль. Он был похож на знатного пленника, которого везут на казнь или на коронацию – пока было неясно.

Владимир сидел в кабине рядом с водителем Гансом. Стекло было треснутым, и холодный воздух бил прямо в лицо, но Леманский не обращал на это внимания. Он смотрел на город. Берлин в это утро казался особенно графичным. Черные остовы домов, белый снег, серые шинели патрулей.

– Дальше не проедем, герр директор, – виновато сказал Ганс, тормозя перед огромной грудой щебня, перегородившей улицу. – Там воронка. Ось сломаем.

Владимир выпрыгнул из кабины. Сапоги гулко ударили о мерзлую брусчатку. До кирхи оставалось метров двести. Двести метров ледяных торосов и битого камня.

– Разгружаем! – скомандовал Рогов, который ехал в кузове, оберегая инструмент собственным телом. – Эй, навались!

Команда грузчиков состояла из пестрой компании: трое дюжих немецких рабочих, которых нашел Вернер, двое наших солдат из охраны студии, которых Рогов соблазнил дополнительным пайком, и сам Степан, который никому не доверял и считал, что без его контроля рояль обязательно уронят.

Инструмент сгружали с величайшей осторожностью. Когда тяжелые лакированные ножки коснулись земли (рояль поставили на специальные салазки), инструмент тихонько гулкнул внутри, словно вздохнул.

– Пошли! – выдохнул Рогов. – И-раз! И-два!

Процессия двинулась. Это было сюрреалистическое зрелище. Посреди мертвого города группа мужчин в ватниках, шинелях и гражданских пальто тащила огромный черный рояль. Они скользили, ругались на двух языках, поддерживали друг друга плечами.

– Осторожнее, левый борт! – кричал Степан. – Не накреняй! Там струны, а не дрова!

Владимир шел впереди, указывая путь, выбирая места поровнее. Он чувствовал себя лоцманом, проводящим корабль через рифы.

Внезапно из-за угла разрушенного дома, где раньше была аптека (теперь об этом напоминала только чудом уцелевшая вывеска с чашей и змеей), вынырнул «Виллис». Он резко затормозил, перегородив дорогу. Из машины выскочили трое военных с автоматами наперевес.

– Стоять! – рявкнул молодой лейтенант с красным от мороза и напряжения лицом. Фуражка была сдвинута на затылок, рука лежала на кобуре. – Документы! Что несем? Куда тащим?

Процессия замерла. Немецкие рабочие испуганно втянули головы в плечи – рефлекс, выработанный годами войны. Рогов, вытирая пот со лба, шагнул вперед, но лейтенант дернул стволом автомата.

– Назад! Я спрашиваю, что в свертке? Мародерствуем, граждане? Социалистическую собственность растаскиваем?

Владимир медленно подошел к лейтенанту. Он видел этот тип людей – молодые, горячие, только что из училищ или с передовой, где все было просто: свой – чужой. Они видели во всем подвох, диверсию или воровство.

– Здравия желаю, лейтенант, – спокойно произнес Владимир. Голос его был тихим, но в нем звучала та уверенность, которая заставляет людей опускать оружие. – Режиссер Леманский. Киностудия DEFA. Снимаем фильм по заданию партии и правительства.

Он достал из внутреннего кармана мандат, подписанный комендантом Берлина. Бумага была плотной, с гербовой печатью.

Лейтенант взял документ, пробежал глазами. Его брови поползли вверх, но подозрительность не исчезла.

– Кино? – он кивнул на рояль, укрытый одеялами. – А это что? Реквизит? Или под шумок решили пианино на дачу генералу отправить? Знаем мы эти съемки.

– Это «Бехштейн», лейтенант, – сказал Владимир, глядя ему прямо в глаза. – Инструмент. Мы везем его в церковь. Чтобы сыграть музыку.

– В церковь? – лейтенант хмыкнул, оглядывая своих бойцов, ища поддержки. – Товарищ режиссер, вы меня за дурака держите? Какая музыка? Город в руинах, мины кругом, а вы тут концерты устраиваете? Разворачивайте оглобли. Не положено. Здесь зона особого режима.

Ситуация накалялась. Солдаты за спиной лейтенанта переминались с ноги на ногу, пальцы лежали на спусковых крючках. Немецкие грузчики начали тихо перешептываться. Степан набычился, сжав кулаки.

Владимир понял: сейчас не время для бюрократии. Сейчас нужно говорить на языке сердца.

– Лейтенант, – он сделал шаг ближе, нарушая уставную дистанцию. – Как тебя зовут?

– Лейтенант Сомов, Володя… – растерялся тот.

– Послушай меня, Володя. Мы не мародеры. Мы не воры. Мы пытаемся сделать так, чтобы все это… – он обвел рукой руины, – … не было напрасным. Ты воевал?

– Брал Кенигсберг, – буркнул лейтенант.

– Значит, ты знаешь, как звучит война. Грохот, скрежет, крики. А мы хотим, чтобы здесь зазвучала музыка. Понимаешь? Мы снимаем кино о том, что мы, русские, принесли сюда не только танки, но и душу. Если мы сейчас развернемся, если мы не дотащим этот чертов рояль, значит, война все еще идет. Значит, разруха победила. Ты хочешь, чтобы разруха победила, лейтенант Сомов?

Лейтенант молчал. Он смотрел на Владимира, потом на рояль, укутанный как ребенок, потом на своих бойцов. В его глазах происходила борьба: устав боролся с человечностью.

– Тяжелый? – вдруг спросил он, кивнув на инструмент.

– Килограмм триста, не меньше, – вздохнул Рогов. – Сил уже нет, лейтенант. А еще сто метров по льду.

Сомов шмыгнул носом, поправил портупею. Потом повернулся к своим.

– Сидоров, Петренко! Автоматы на плечо. Помочь гражданам артистам.

– Есть! – гаркнули солдаты, явно обрадованные тем, что не придется никого арестовывать.

– А вы, товарищ режиссер… – лейтенант посмотрел на Владимира уже по-другому, с уважением. – Если что, я тут буду. В оцеплении. Мало ли кто еще пристанет.

– Спасибо, Володя, – Владимир крепко пожал ему руку. – Ты сейчас не рояль спасаешь. Ты историю делаешь.

Они дотащили инструмент до кирхи уже все вместе. Солдаты толкали сзади, упираясь сапогами в скользкую брусчатку, немцы тянули спереди. Лейтенант Сомов шел рядом, покрикивая: «Левее бери! Яму держи!».

Когда рояль вкатили внутрь разрушенного нефа, все выдохнули. Пар вырвался из десятка ртов единым облаком.

Церковь встретила их величественным холодом. Крыши не было. Снег падал прямо на каменный пол, укрывая его белым ковром. Статуи святых в нишах стояли в снежных шапках и эполетах, похожие на замерзших часовых.

В центре нефа уже суетился маленький человечек в пальто, перепоясанном веревкой, и в огромном шарфе. Это был герр Штольц, настройщик, которого нашел Вернер. Он бегал вокруг того места, куда должны были поставить рояль, и размахивал руками, как ветряная мельница.

– Варвары! – кричал он тонким, срывающимся голосом. – Вы убийцы! Вы притащили благородный инструмент на мороз! Здесь минус пять! Дека лопнет! Струны не выдержат! Я отказываюсь! Я не буду участвовать в этом убийстве!

Рогов, тяжело дыша, подошел к нему.

– Спокойно, папаша. Без паники. Мы все продумали. Ганс, тащи печки!

Из грузовика притащили четыре печки-буржуйки. Их расставили квадратом вокруг рояля, на безопасном расстоянии. Тут же затрещали дрова, потянуло дымком.

– Мы сделаем тепловой купол, – объяснял Владимир настройщику, который смотрел на эти приготовления с ужасом и надеждой. – Мы накроем эту зону брезентом сверху, пока вы будете настраивать. Тепло будет держаться. А когда начнем снимать, брезент уберем. Рояль выдержит полчаса. Он крепкий, он немецкий.

Штольц подошел к инструменту. Дрожащими руками он снял одеяла. Черный лак блеснул в полумраке, отражая серое небо. Настройщик коснулся клавиш. Звук был расстроенным, плавающим, жалобным.

– Боже мой, – прошептал Штольц. – Бедный мой. Как же тебя растрясло.

Он достал из саквояжа настроечный ключ. Этот ключ блестел, как хирургический инструмент.

– Хорошо, – сказал он, поворачиваясь к Владимиру. – Я настрою его. Но это его последний концерт, герр режиссер. После такого перепада температур он… он может умереть. Вы понимаете это? Вы готовы принести такую жертву ради вашего кино?

Владимир посмотрел на черный рояль, стоящий на белом снегу.

– Это не смерть, герр Штольц. Это бессмертие. Его звук останется на пленке навсегда. Даже когда нас всех не станет, он будет играть. Настраивайте.

Пока Штольц колдовал над инструментом, укрывшись под брезентовым навесом, где уже стало заметно теплее от буржуек, группа готовилась к съемке.

Степан решал сложнейшую задачу.

– Володя, контраст бешеный, – ворчал он, глядя в экспонометр. – Снег выбивает в белое, рояль проваливается в черное. Если я открою диафрагму, снег сгорит. Если закрою – рояля не будет видно, одна дыра.

– Используй дым, – посоветовал Краус, который сидел на ящике из-под пленки и курил трубку. – Пусти легкую дымку по низу. Она свяжет черное и белое. Она даст серый полутон. И зеркала. Подсвети деку зеркалом, чтобы лак заиграл.

Степан кивнул, признавая правоту старого мастера.

– Вернер! Тащи дымовые шашки! Только не армейские, а наши, сценическкие, чтобы глаза не ело.

Владимир отошел в сторону, к алтарю. Он смотрел на эту суету и чувствовал, как внутри нарастает вибрация. Кадр складывался.

Вот он, рояль. Черный монолит культуры. Вот снег – природа, которой все равно, война или мир. А вот люди, которые греют этот рояль своим дыханием и дровами.

Наконец, Штольц вылез из-под брезента. Он был потным, раскрасневшимся.

– Готово, – выдохнул он. – Я поднял строй на полтона, чтобы компенсировать холод. Но у вас мало времени. Металл начнет сжиматься, как только вы уберете тепло.

– По местам! – скомандовал Владимир. – Убрать брезент! Убрать печки из кадра!

Брезент сдернули. Рояль предстал перед ними во всей красе. Черный зверь на белом поле.

Пианист, молодой парень из консерватории, которого привез Вернер, сел за инструмент. Он был в старом концертном фраке, поверх которого была надета телогрейка.

– Телогрейку снять, – скомандовал Владимир. – Перчатки тоже. Я знаю, что холодно. Но нужно потерпеть.

Пианист кивнул. Он снял ватник, оставшись в тонком фраке. Его плечи передернулись от холода, но он положил руки на колени, сосредотачиваясь.

– Что играть, маэстро? – спросил он, глядя на Владимира.

– Баха, – ответил Леманский. – Прелюдию до минор. Начни строго. Как метроном. А потом… потом отпусти себя. Пусть пальцы сами решают. Если собьешься – не останавливайся. Пусть это будет музыка, которая борется с холодом.

– Камера! – крикнул Степан.

– Мотор!

– Начали!

Первые аккорды Баха ударили в морозный воздух. Они были жесткими, геометрически выверенными. Акустика в разрушенной церкви оказалась фантастической. Звук улетал вверх, в дыру вместо крыши, отражался от стен, возвращался, смешиваясь с шумом ветра.

Владимир стоял, не дыша. Он видел в видоискатель, как на лакированную крышку рояля медленно падает крупная, пушистая снежинка. Она коснулась черной поверхности и замерла, не тая. Идеальный кристалл на идеальном лаке.

Пианист играл. Его пальцы, покрасневшие от холода, летали по клавишам. Сначала это была борьба. Музыка сопротивлялась энтропии. Но потом произошло что-то странное. Мелодия начала ломаться, меняться. Бах перетекал в импровизацию. В ней появилась тревога, диссонансы, но сквозь них пробивалась надежда. Это была музыка человека, который выжил.

Владимир краем глаза заметил движение в проломах стен. Он повернул голову.

Люди. Жители соседних развалин. Старики, женщины, дети. Они услышали музыку и потянулись к ней. Они стояли в проемах, где раньше были окна и двери. Стояли молча, не смея подойти ближе. Они смотрели на рояль как на чудо.

– Степа, – прошептал Владимир, сжав плечо оператора. – Панораму. Медленно. Покажи их.

Степан, не отрываясь от окуляра, плавно повел камерой. Он перевел фокус с рук пианиста на лица людей.

Вот старуха в платке, прижимающая руку ко рту. По её щеке течет слеза.

Вот мальчишка лет десяти, грызущий грязный палец. Его глаза широко раскрыты.

Вот лейтенант Сомов, стоящий у входа. Он снял фуражку, и пар идет от его стриженой головы.

Это была не массовка. Это была жизнь. Документальная правда, которую невозможно сыграть ни за какие гонорары.

Музыка нарастала. Пианист, казалось, забыл о холоде. Он раскачивался в такте, его лицо было мокрым от пота и растаявшего снега. Финальный аккорд прозвучал как выстрел – резко и мощно. И повис в тишине.

Несколько секунд никто не шевелился. Только ветер свистел в камнях.

А потом раздались аплодисменты. Сначала робкие, одиночные – это захлопал лейтенант Сомов. Потом к нему присоединились солдаты. Потом немцы в проломах.

Хлопали люди в варежках, в перчатках, голыми замерзшими руками. Звук аплодисментов был глухим, мягким, похожим на шум крыльев взлетающей стаи.

– Снято, – выдохнул Владимир. Он почувствовал, как ноги подкашиваются от напряжения.

Пианист уронил руки на колени. Рогов тут же подскочил к нему, набрасывая на плечи тулуп и протягивая фляжку.

– Пей, сынок! Пей, молодец! Герой!

Штольц, маленький настройщик, подбежал к роялю и начал быстро накрывать его одеялами, бормоча ласковые слова, словно утешал ребенка.

– Живой, живой… Выдержал, мой хороший.

Владимир подошел к лейтенанту Сомову.

– Ну как, Володя? Стоило оно того?

Лейтенант надел фуражку, поправил кокарду. Глаза у него были блестящими.

– Стоило, товарищ режиссер. Я такого… я такого никогда не видел. Чтобы среди кирпичей – и такое. Знаешь, я теперь буду знать, за что мы тут мерзнем. Не только за порядок. А вот за это. Чтобы снова можно было… музыку слушать.

– Спасибо тебе. Без тебя мы бы не справились.

К вечеру, когда погрузили остывший, но не сломленный рояль обратно в грузовик, когда свернули кабели и собрали свет, усталость навалилась каменной плитой.

Они сидели в кабинете на студии. Рогов разливал спирт по металлическим кружкам. Штольц, которого пригласили с собой, сидел в углу, обнимая свой саквояж, и улыбался блаженной улыбкой. Он выпил спирт залпом, не морщась.

– Вы сумасшедшие, – сказал он, глядя на Владимира. – Русские сумасшедшие. Но вы… вы умеете любить. Я думал, вы пришли уничтожить нас. А вы заставили меня плакать над «Бехштейном».

– Это кино, герр Штольц, – улыбнулся Владимир. – Оно всех делает немного сумасшедшими.

Поздно ночью, когда все уже разошлись, Владимир сел писать письмо. Зеленая лампа освещала лист бумаги, на который ложились ровные строчки.

'Аля, сегодня мы покрестили этот город. Не водой, а музыкой. Я видел, как снег падает на клавиши и не тает. Я видел лица людей, которые забыли о голоде, слушая Баха.

Мы сделали невозможное. Мы притащили рояль в ад и заставили ад замолчать.

Я чувствую, как меняется время. Оно перестало быть тягучим, военным, липким от страха. Оно стало стремительным, творческим. Мы летим, Аля. И я знаю, что мы не упадем.

Береги Юру. Расскажи ему, когда он вырастет, что его папа однажды заставил солдат носить на руках музыку'.

Он запечатал конверт. За окном снова пошел снег, засыпая следы грузовика, следы солдатских сапог и следы полозьев, на которых везли рояль. Но музыка, записанная на пленку, теперь была вечной.

Глава 7

Проекционный зал студии DEFA напоминал капитанский мостик подводной лодки, идущей на глубине. Здесь было темно, тихо и пахло нагретым металлом, ацетатной пленкой и табачным дымом, который висел в луче проектора плотными сизыми слоями, словно материализовавшееся время. Стрекот киноаппарата был единственным звуком в этой бархатной темноте, ритмичным, как сердцебиение.

Владимир Леманский сидел в первом ряду, откинувшись на жесткую спинку кресла. Рядом, дымя трубкой, расположился сценарист Эрих Балке. Чуть поодаль, скрестив руки на груди, сидел Степан, напряженный, как струна, готовый в любой момент броситься к механику и устроить скандал, если тот поцарапает эмульсию.

На экране жила черно-белая магия.

Кадры, снятые в разрушенной кирхе, плыли перед ними. Черный рояль на белом снегу. Пар, вырывающийся изо рта пианиста. Крупный план рук, покрасневших от холода, но продолжающих извлекать из клавиш музыку Баха. И лица. Лица людей в проломах стен. Старуха, прижимающая ладонь ко рту. Мальчишка с широко распахнутыми глазами. Лейтенант Сомов, снимающий фуражку.

Когда экран погас и в зале вспыхнул резкий электрический свет, несколько секунд стояла тишина. Это была хорошая тишина. Тишина, в которой рождается уважение.

– Это… – Балке снял очки и потер переносицу. – Это сильно, товарищ Леманский. Это похоже на графику Дюрера. Сурово и возвышенно. Но…

– Но? – Владимир повернулся к нему.

– Это реквием, – тихо сказал сценарист. – Это отпевание погибшего мира. Красивое, величественное, но отпевание. А нам нужен гимн. Нам нужна жизнь, которая побеждает смерть не только в музыке, но и в плоти. Где она? Где та, ради которой этот архитектор будет искать чертежи? Где та, ради которой стоит разбирать эти завалы?

Владимир кивнул. Балке, со своим партийным чутьем и немецкой педантичностью, попал в самую точку. У них была атмосфера, была фактура, был герой-отец в исполнении учителя Мюллера. Но у них не было сердца. Не было женщины.

– Мы искали, – подал голос Рогов с заднего ряда. – В картотеке студии полно актрис. Красивые, опытные. Марлен Дитрих отдыхает.

– Не то, – отрезал Владимир. – Я видел эти пробы. Они играют. Они пудрят носик, когда вокруг рушится мир. Мне не нужна актриса, которая изображает страдание, сидя в теплой гримерке. Мне нужны глаза, которые видели ад и не ослепли.

– И где же мы такую найдем? – буркнул Степан. – В консерватории?

– На улице, – Владимир встал и надел кепку. – Мы идем в город. Снимаем все, что видим. Ищем лицо.

Утро выдалось серым, с той особенной берлинской сыростью, которая проникает под одежду, как ледяная вода. Группа разделилась. Краус и Рогов остались на студии готовить павильон, а Владимир, Степан и верный Вернер, нагруженный кофрами с оптикой, отправились на «охоту».

Они приехали в район Веддинг. Здесь, среди бесконечных руин, кипела работа. Это был муравейник, где главными рабочими были женщины. Знаменитые Trümmerfrauen – «женщины руин».

Владимир остановился у края котлована. Зрелище было гипнотическим. Длинная живая цепочка, состоящая из женщин всех возрастов – от совсем юных девушек до сгорбленных старух, – передавала из рук в руки кирпичи. Они брали кирпич, сбивали с него старый раствор специальным молотком и передавали дальше.

Тук-тук-тук. Этот ритм перекрывал шум города.

– Снимай, – шепнул Владимир Степану. – Снимай руки. Снимай, как они поправляют платки.

Степан вскинул камеру. «Аррифлекс» тихо зажужжал.

Владимир смотрел не в видоискатель, а поверх него. Он искал Ее. Взгляд скользил по лицам. Усталость. Покорность. Боль. Сосредоточенность.

Вот полная женщина в пальто, перехваченном веревкой, смеется над чем-то, показывая щербатый рот. Живо, но слишком бытово.

Вот девушка с тонкими чертами лица, похожая на фарфоровую куклу, которую уронили в грязь. Слишком хрупкая. Она сломается к середине фильма.

– Смотри, Володя, – толкнул его Степан.

В стороне от основной группы, у полуразрушенной стены, стояла женщина. Она на минуту остановилась, чтобы перевести дух. Она сняла грубую брезентовую рукавицу и тыльной стороной ладони убрала выбившуюся прядь волос со лба. Потом достала из кармана маленький осколок зеркала и посмотрела на себя. В этом жесте не было кокетства. В нем было достоинство. Она проверяла, осталась ли она собой.

Владимир не видел её лица толком, только профиль – резкий, четкий, как на камее. На ней было мужское пальто с чужого плеча, великоватое ей на два размера, но она носила его с королевской осанкой.

– Кажется, есть контакт, – прошептал Владимир. – Вернер, давай длиннофокусный.

Вернер, который стоял чуть поодаль, охраняя кофры, начал возиться с замками. Степан, не прекращая снимать, сделал шаг назад, чтобы сменить точку.

И в этот момент случилось непредвиденное.

Словно из-под земли, из какой-то щели в фундаменте, вынырнула маленькая, юркая тень. Мальчишка лет двенадцати, в рваной кепке и куртке, похожей на лохмотья, метнулся к оставленным на секунду кофрам.

Его движения были отточены годами выживания. Рывок, хват, рывок. Он схватил кожаный тубус – тот самый, в котором лежал любимый «Планар» Степана, объектив, который «рисовал как акварель».

– Эй! – крикнул Вернер, но было поздно.

Мальчишка, прижимая добычу к груди, уже несся прочь, перепрыгивая через кучи мусора с ловкостью дикой кошки.

– Стой, гад! – заорал Степан.

Он бросил камеру Владимиру – тот едва успел перехватить дорогой аппарат – и рванул следом. В тяжелых сапогах, в ватнике, Степан бежал удивительно быстро. В нем проснулась ярость фронтового разведчика.

– Вернер, за ним! – крикнул Владимир, аккуратно опуская камеру в кофр, и тоже побежал.

Погоня была короткой, но бурной. Мальчишка знал эти руины как свои пять пальцев. Он нырял в проломы, скатывался по осыпям, пролезал под колючей проволокой. Степан, рыча от натуги, ломился за ним напролом, как танк Т-34 через мелколесье.

Они выскочили к входу в метро. Станция «Гезундбруннен». Черный зев подземки дышал теплым, спертым воздухом. Мальчишка, не оглядываясь, нырнул вниз по ступеням.

Степан влетел следом, поскользнулся на какой-то грязи, едва не упал, но удержался, хватаясь за перила. Владимир и Вернер отстали метров на двадцать.

Внизу, на платформе, царил полумрак. Станция была превращена в огромную коммуналку. Здесь жили люди, потерявшие дом. Вдоль стен стояли кровати, горели керосинки, пахло вареной капустой, немытыми телами и карболкой.

Мальчишка петлял между лежбищами, расталкивая недовольных жильцов. Степан настигал. В конце платформы был тупик – завал, перекрывший тоннель. Бежать было некуда.

Пацан развернулся, прижавшись спиной к груде бетона. Он тяжело дышал, глаза его горели загнанным огнем, но тубус с объективом он не выпускал.

– Отдай, – прохрипел Степан, надвигаясь на него. – Отдай по-хорошему, волчонок, а то уши оторву.

Мальчишка оскалился и выхватил из кармана что-то блестящее. Заточенная отвертка.

– *Weg!* – визгнул он. – Уходи!

Степан даже не остановился. Он прошел войну, его пугали вещами пострашнее отвертки. Он сделал выпад, перехватил руку мальчишки, выкрутил её. Отвертка звякнула об пол. Мальчишка взвыл, но добычу другой рукой держал крепко.

– Отпусти его! – раздался звонкий, резкий голос.

Из темноты, из-за какой-то ширмы, вышла женщина. Та самая. В мужском пальто.

Она не бросилась на Степана с кулаками. Она просто встала между ним и мальчишкой. Встала так, как встают перед расстрельной командой – прямо, глядя в глаза.

– Отпусти ребенка, русский, – сказала она.

Владимир замер. Она говорила по-русски. Чисто, почти без акцента, только с легкой, едва уловимой твердостью на согласных.

Степан от неожиданности ослабил хватку. Мальчишка тут же юркнул за спину своей защитницы, выглядывая оттуда как зверек из норы.

– Он вор, – сказал Степан, указывая на тубус. – Он украл государственное имущество. Оптику. Знаешь, сколько она стоит? Больше, чем вся эта станция.

– Он не вор, – спокойно ответила женщина. Её глаза, темные, глубокие, смотрели на Степана с ледяным спокойствием. – Он голоден. Он не ел два дня. Для вас это стекляшка, а для него – шанс выменять буханку хлеба и банку тушенки.

– Это не стекляшка! – возмутился Степан. – Это «Цейсс»! Это искусство!

– Искусство? – она усмехнулась, и эта усмешка была страшнее крика. – Какое искусство? Снимать наши раны? Любоваться тем, как мы ползаем в грязи? Убирайтесь отсюда. Забирайте свою игрушку и уходите.

Она вырвала тубус из рук мальчика и швырнула его Степану. Тот поймал его на лету, машинально проверил целостность.

Владимир подошел ближе. Теперь он видел её лицо. Ей было около тридцати. Высокие скулы, обтянутые бледной кожей. Темные круги под глазами, которые делали взгляд еще глубже. Красивая. Трагичной, изломанной красотой, какая бывает у статуй, упавших с пьедестала, но не разбившихся.

– Откуда вы знаете русский? – спросил он тихо.

Она перевела взгляд на него. В этом взгляде было презрение, смешанное с усталостью.

– Я училась в Ленинграде. До войны. Мой отец был инженером, работал по обмену. Довольны? А теперь уходите. Здесь не зоопарк.

Владимир покачал головой.

– Мы не уйдем.

– Что? – её брови сошлись на переносице. – Вызовете патруль? Арестуете ребенка? Валяйте. Это так по-мужски.

– Нет, – Владимир улыбнулся. – Я хочу предложить работу. Вам. И ему.

Женщина посмотрела на него как на сумасшедшего.

– Работу? Таскать кирпичи я могу и без вашей помощи.

– Не кирпичи. Я режиссер. Я снимаю фильм. И мне нужна… мне нужны именно вы. Ваше лицо. Ваш голос. Ваша ярость.

В подземке повисла тишина. Где-то капала вода. Жители станции начали выбираться из своих углов, прислушиваясь к странному разговору.

– Кино… – она произнесла это слово с отвращением. – Вы предлагаете мне кривляться перед камерой, пока люди умирают от тифа?

– Я предлагаю вам рассказать правду, – твердо сказал Владимир. – Рассказать о том, как вы защищали этого мальчика. О том, почему вы не сломались. Я не могу накормить весь Берлин, фрау… как вас зовут?

– Хильда, – неохотно ответила она.

– Я не могу накормить всех, Хильда. Но я могу дать работу вам и Петеру. Настоящий паек. Карточки первой категории. Деньги. Хлеб, масло, мясо. Каждый день.

При слове «мясо» мальчишка за её спиной сглотнул. Хильда это почувствовала. Её плечи дрогнули. Броня дала трещину.

– Вы не врете? – спросила она глухо.

– Русские офицеры не врут, – вмешался Степан, который уже отошел от гнева и теперь смотрел на женщину с невольным уважением. – Володя слово держит. Если сказал – накормит, значит, накормит. А пацана твоего я… ну, в помощники возьму. Кабели таскать. Если воровать перестанет.

Хильда долго смотрела на них. Потом оглянулась на мальчика, на убогое жилище из тряпок и коробок.

– Хорошо, – сказала она. – Ради Ганса. Его зовут Ганс, а не Петер. Но если вы попытаетесь… если это какая-то грязная шутка…

– Никаких шуток, – Владимир протянул ей руку. – Идемте. Машина ждет наверху.

Поездка на студию прошла в молчании. Хильда сидела на заднем сиденье «Опеля», обняв Ганса, словно боялась, что его отнимут. Она смотрела в окно на руины, и Владимир видел в зеркале заднего вида её профиль. Это было лицо Мадонны, прошедшей через бомбежку.

На студии их появление вызвало фурор. Грязные, в старой одежде, они выглядели инопланетянами среди декораций и софитов. Но Рогов, умница Рогов, все понял без слов. Он не стал задавать вопросов, а просто принес два горячих обеда из столовой. Суп, каша с тушенкой, чай с сахаром.

Ганс ел жадно, давясь, стуча ложкой. Хильда ела медленно, с достоинством, хотя Владимир видел, как дрожат её руки. Она заставляла себя не спешить, сохраняя остатки гордости.

– Теперь пробы, – сказал Владимир, когда тарелки опустели.

– Мне нужно переодеться? – спросила Хильда, оглядывая свое пальто. – Накраситься?

– Нет. Ничего не надо. Только умойтесь. Марта, дай ей чистую воду и полотенце. И никакого грима. Слышите? Ни грамма пудры.

Через десять минут она сидела в павильоне. На высоком табурете, посреди огромного пустого пространства.

– Краус, свет! – скомандовал Владимир. – Один источник. Боковой. Жесткий. Остальное в тень.

Вспыхнул софит. Луч прорезал темноту, выхватив лицо Хильды из мрака.

Она зажмурилась, потом открыла глаза. И посмотрела прямо в объектив камеры, за которой стоял Степан.

В этом взгляде не было страха. Не было кокетства. В нем была бездна. История женщины, которая потеряла все, но сохранила кого-то, кого можно защищать.

– Что мне делать? – спросила она. Голос её эхом разлетелся по павильону.

– Ничего, – ответил Владимир из темноты. – Просто молчи. Думай о Гансе. Думай о том, что завтра будет хлеб. Думай о Ленинграде. О том, что ты хочешь сказать Богу, если он есть.

Камера зажужжала. Степан медленно наводил фокус. Он видел в матовом стекле видоискателя, как свет играет в её волосах, как тень лежит на скуле, как пульсирует жилка на шее.

Это была не игра. Это была исповедь без слов. Её лицо менялось. От жесткости к боли, от боли к надежде, от надежды к какой-то светлой печали.

Степан оторвался от окуляра.

– Володя, – прошептал он, и голос его дрогнул. – Пленка плавится. У нее глаза как два омута. Я тону.

Владимир подошел к ней.

– Стоп. Снято.

Хильда словно очнулась от гипноза. Она поежилась, обхватив себя руками за плечи. Свет софита погас, вернув павильону уютный полумрак.

– Я… я подошла? – спросила она тихо.

Владимир взял стул, сел напротив неё. Взял её руки в свои. Они были холодными и шершавыми от работы с кирпичом.

– Хильда, вы не подошли. Вы – это и есть фильм. Без вас это были просто картинки. С вами это будет жизнь.

Она посмотрела на него, и впервые за все время уголки её губ дрогнули в слабой, неуверенной улыбке.

– Значит, Ганс будет сыт?

– И Ганс, и вы. И мы все будем сыты. Не только хлебом.

В этот момент в павильон вошел Балке. Он остановился, глядя на женщину, сидящую в круге света. Он был старым кинематографистом, он видел тысячи лиц. Но сейчас он снял шляпу.

– Кто эта фрау? – спросил он шепотом у Рогова.

– Это наша героиня, Эрих, – ответил Рогов, протягивая ему фляжку, потому что момент требовал чего-то крепкого. – Её зовут Хильда. И, кажется, мы только что нашли душу Берлина.

Вечер на вилле в тот день был особенным. Владимир не мог уснуть. Он сидел у своей зеленой лампы, перебирая раскадровки. Теперь, когда он знал лицо Хильды, все сцены в голове перестраивались.

Он видел её на балконе рядом с Мюллером. Видел её в кирхе, слушающую рояль. Видел её идущей сквозь пар на вокзале.

Он достал лист бумаги.

*'Здравствуй, Аля.

Сегодня я нашел Её. Не пугайся, я не влюбился. Точнее, влюбился, но как художник. Её зовут Хильда. Она пыталась прогнать нас отверткой, защищая мальчишку-воришку. В ней столько силы, Аля! Столько надлома и столько света. Ты бы захотела её нарисовать. У нее лицо времени.

Мы спасли её из подземелья, а она спасла наш фильм. Теперь у нашей симфонии есть солистка.

Степан ворчит, что у него украли объектив, но сам смотрит на неё как на икону. Рогов кормит её сына шоколадом. Мы становимся странной семьей, Аля. Русские, немцы, евреи, бывшие враги, будущие друзья.

И знаешь, мне кажется, Альберт из будущего был бы доволен. Мы не меняем историю глобально, мы не предотвращаем войны. Но мы меняем её в сердцах. А это, может быть, важнее'.*


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю