355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сильви Жермен » Дни гнева » Текст книги (страница 2)
Дни гнева
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:04

Текст книги "Дни гнева"


Автор книги: Сильви Жермен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)

Эфраим пошел вперед, но, отойдя на несколько шагов, оглянулся и бросил отцу: «А леса-то твои краденые. Как это ты ухитрился их отхватить? Верно, грязная была сделка?»

Впервые в жизни Эфраим осмелился намекнуть о темной истории, связанной с приобретением лесов Венсана Корволя. Отец взвился, как застигнутый врасплох, но мгновенно изготовившийся к атаке зверь. «Пошел прочь!» – выкрикнул он, потрясая ремнем. Эфраим отвернулся и зашагал вниз, к хутору, напрямик, через поля.

Амбруаз Мопертюи пошел к дому по дороге. Руки его дрожали от ярости. Но еще больнее, чем блажь Эфраима взять в жены толстую дочку Версле, его задел брошенный напоследок вопрос. Выходит, его сын о чем-то догадывается, а может, он уже проник в мрачную тайну его обогащения? Амбруаза одолевал не столько страх, что эта тайна откроется, сколько ревность: точно любовник, он мучился тем, что кто-то может ею завладеть. Нет, это невозможно, никто не смел похитить его тайну. Она принадлежала только ему и Корволю, только им двоим, причем Корволю невыгодно, чтобы хоть что-то вышло наружу. У тайны было имя, она была облечена в живое тело. Но тело перестало существовать, и имя более не произносилось. Катрин Корволь – вот это имя.

ЗЕЛЕНЫЕ ГЛАЗА

Катрин Корволь. Жена Венсана Корволя, которая, как думали все вокруг – ив городе, и на лесных хуторах, – давно ушла от него. Венсан говорил всем, что жена бросила его с двумя детьми – Клод и Леже – и уехала с другим в Париж. Этот побег никого особенно не удивил: всей округе было известно, что Катрин Корволь всегда смотрела на сторону. Все знали, что у нее был не один любовник, а после исчезновения ей стали приписывать чуть ли не всех подряд. К беде Корволя соседи отнеслись с жалостью, к которой примешивалась насмешка.

Катрин действительно бросила мужа. Однажды весенним утром она чуть свет выскочила из дому. Оставила захолустную жизнь, дом на берегу Йонны и, самое главное, мужа, которого никогда не любила, а под конец возненавидела. Да, она бросила все, бросила даже двоих детей, девочку и мальчика, с бледными, похожими на маску печали личиками и огромными серыми глазами. Бежала с домашней сцены, где разыгрывалась все время одна и та же бесконечная драма и не менялись декорации: драма ее одиночества среди ненависти, скуки и тоски. Бежала от оцепенения всех чувств, от вечной спячки, от медленного умирания души и тела. Ибо она и правда была одержима: одержима бесом желания, наслаждения, движения. Этому влечению к стремительной и свободной жизни она была обязана своей яркой, терпкой красотой.

Она бежала, чтобы поспеть к парижскому поезду, но, как ни старалась, ей это не удалось. В то утро на дороге, ведущей из Кламси к вокзалу, ее догнал муж. Они заспорили, он хотел принудить ее вернуться, она упрямилась. В конце концов Корволь потащил ее с дороги к реке. Они поскользнулись на откосе, упали в покрытые росой придорожные кусты. Встали и снова схватились, теперь уже не тратя слов на уговоры. Чем дальше, тем более зловещей становилась молчаливая схватка. Происходило все это чуть выше Кламсийской протоки, как раз в ту пору, когда по реке сплавляли лес из верховьев с Морвана. Ночи стояли теплые. Луга вдоль Йонны уже цвели, и Амбруаз Мопертюи, который должен был следить за прохождением плотов, ночевал под открытым небом на берегу. Реку загромождали грохочущие бревна. Воды почти не было видно, сплошная лавина стволов. Обезглавленные, лишенные ветвей тела дубов и буков из Сольшского леса с протяжным гулом скользили вниз по течению от деревни к деревне, до самого города, подобно огромному медлительному стаду. Берега оглашались последней песнью деревьев, их горестной жалобой.

День еще только занимался, когда Амбруаз Мопертюи внезапно проснулся. Его разбудило что-то непонятное. Какая-то странная тишина. Не на земле, не в реке, не в лесу и не на небе был ее источник. Все вроде бы оставалось как прежде: шумела листва, гудел лесосплав, но эти звуки словно оттесняла разлившаяся кругом непостижимая тишина. Напряженная, пронзительная, неумолимая. Она все нарастала, проникала под кожу Амбруаза Мопертюи, леденила, словно холодный пот. Прислушиваясь к этой тишине – ни с неба, ни с земли и ни с реки, – он встал. И вдруг увидел: на другом берегу, прямо напротив, боролись мужчина и женщина. Это от них, от их поединка, от их ненависти исходила заполнявшая розовое утро тишина. Их лиц Амбруаз Мопертюи не видел, лишь две фигуры, то обхватывающие, то отбрасывающие друг друга в каком-то грациозно-исступленном танце. Явь это или не успевшее растаять видение? Видение, выскользнувшее из царства сна, мечущееся вдоль берега и мерцающее, словно блуждающие огоньки.

Однако слишком плотной для сновидения, почти ощутимой была тишина, исходившая от этих двоих… Лишь тела из плоти и крови могли ее источать. И означала она одно – смерть. Амбруаз Мопертюи сразу ощутил в этой тишине раскаленное острие убийства. Но крикнуть, чтобы разорвать смертоносную тишину, он не успел: женщина пошатнулась и упала, заколотая ударом кинжала в горло. Конец схватке. И только тогда Амбруаз Мопертюи узнал Венсана Корволя, хозяина лесов Сольш, Жалль и Файи. Того самого Корволя, чьи плоты Амбруаз провожал по реке, тысячи и тысячи одинаковых бревен с клеймом владельца: буквой «К», заключенной в колокол. Бешеное злорадство охватило Амбруаза. Он почувствовал, что преступление, которому он стал свидетелем, озарило его, как грозовая вспышка, неистовым и мощным светом. Он встал во весь рост и выкрикнул имя Корволя. Ясным, ликующим голосом.

Корволь замер, словно пригвожденный звуком собственного имени, раздавшимся с другого берега. Казалось, эхо совершенного им убийства облетело луга и ударило ему в спину. Будто бесконечное стадо проплывавших по реке стволов, помеченных его инициалом, вдруг хором возгласило имя хозяина; будто разом исторгся крик из всех деревьев, что составляли его богатство. Как будто лишь затем приплыли они сюда с верховьев, чтобы застать его в момент преступления и тут же выдать, выкрикнуть его имя на всю долину. Имя убийцы.

Едва свершившись, злодеяние пало на убийцу: услышав возглас Мопертюи, он почувствовал себя разоблаченным перед небом и землей, перед птицами и деревьями, перед Богом и людьми и, главное, перед самим собой. Возглас Мопертюи словно вонзил кинжал в его сердце, прежде чем он успел осознать содеянное. И он застыл, склонившись над телом Катрин, и окровавленные руки его повисли как парализованные. Пока он стоял в оцепенении, Амбруаз Мопертюи добрался до ближайшего мостика и перешел через реку. Остановившись в двух шагах от Корволя, он приказал ему идти домой и взялся уничтожить следы преступления и спрятать тело. А вечером пообещал прийти, велев Корволю выйти из дому и ждать его на опушке ближнего леса, у городской заставы. Там он, Мопертюи, продиктует условия, на которых он согласен молчать. Корволь, не оборачиваясь, выслушал все, что проговорил стоявший за спиной человек. Голос его звучал торжествующе и твердо. Корволь сдался. Молча выслушал все и пошел. Слепо подчинился приказаниям этого неведомо откуда взявшегося свидетеля. Быть может, он восстал из реки, из-под дубовых и буковых бревен, как некий злой дух воды и древесины? Страшный дух, порожденный убийством. Жестокий и беспощадный, намертво впившийся в его душу, как дикий пес впивается в загривок жертвы. Да еще глумящийся над ним.

Венсан Корволь медленно удалялся, так и не обернувшись, судорожно сжав плечи и как-то съежившись, словно хотел стать незаметным. Он взобрался вверх по откосу. Руки все так же свисали, точно крылья мертвой птицы. Кровь, брызнувшая из горла Катрин, уже засохла на них. Впиталась в кожу, проникла в плоть до самого сердца. И вызывала тошноту. Амбруаз Мопертюи смотрел ему в спину. Рослый и сильный Корволь вдруг преобразился, стал тщедушным и хрупким. «И это только начало! – подумал Мопертюи. – Я обтешу, остругаю тебя, как толстый сук, из которого делают тонкую рейку! Скручу, изломаю, как сухую ветку!» И злобно ухмыльнулся: «Отныне хозяин я!» Наконец он повернулся к распростертой в траве женщине. Глаза ее оставались открытыми. Ярко-зеленые, прозрачные, с золотыми крапинками. К таким глазам крестьяне и лесорубы относятся с опаской, подозревая зеленоглазых женщин в тайных сношениях с нечистой силой и в колдовстве. Еще и поныне старики поспешно осеняют себя крестным знамением, если встретят ненароком взгляд женщины с зелеными глазами. Зелеными, как шкурка Вуивры, волшебной змейки, что мелькнет порой в быстрой речке.

Глаза Катрин были продолговатые, чуть раскосые. Змеино-зеленые. Их разрез и крутые дуги бровей странно сочетались со строгой линией прямого тонкого носа. Рот – крупный, сочный, цвета красной глины. Амбруаз Мопертюи был наслышан о красоте Катрин Корволь, но не мог представить всей силы этой неотразимой чувственной красоты. Она была необыкновенна. Влекла к себе и вызывала не столько восхищение, сколько вожделение, неистовую страсть. От нее перехватывало горло, как от глухого крика, как от гортанного пения, как от горького питья. Смерть еще не успела остудить, исказить ее. Внезапно и быстро настигшая Катрин смерть, наоборот, запечатлела на ее лице вызывающе-дерзкое, запальчивое выражение. Злорадство, полыхавшее в сердце Мопертюи, разом погасло, и его охватил гнев. Ледяной, мрачный гнев против Венсана Корволя, посмевшего лишить мир такой изумительной красоты. Он стоял на коленях, склонившись над телом Катрин, собираясь унести его с берега и закопать где-нибудь в лесу, и вдруг рухнул на него, так что голова его приникла к шее мертвой Катрин. На какое-то мгновение он сжал в объятиях тело, казавшееся еще более прекрасным, оттого что было уже во власти смерти. Он оспаривал красоту у смерти, оспаривал ее всей силой внезапно вспыхнувшей, тщетной страсти. И шум влекомых рекою стволов в это мгновение вдруг приобрел новое, мощное и ужасающее звучание, словно все грубо вырезанные на бревнах колокола заколебались, зазвонили в унисон и у всех был один язык – заключенная внутри каждого буква «К».

К – Корволь, К – Катрин, К – кровь, К – кинжал, кровь Катрин Корволь пульсировала в реке, струилась по стволам, как по жилам, последний раз билось сердце в ее груди, последний раз прижатой к груди мужчины. Да, каким-то непостижимым образом Амбруаз Мопертюи ощущал всем телом удары сердца Катрин, они отдавались в его собственном сердце. В этот-то миг безумие и ворвалось в его душу. Он обезумел от невозможности овладеть этой женщиной, покорно лежавшей в его объятиях.

В ране еще блестела свежая кровь. Амбруаз лизнул ее, как зверь вылизывает кровоточащий бок. Он уже перестал отличать свое тело от тела Катрин. Смертельная рана, нанесенная ее красоте, была нанесена ему. И он вылизывал кровь, словно она сочилась из его тела, то ли живого, то ли мертвого. Кровь красоты и страсти. Кровь ярости и гнева. Он зарывался головой в ложбинку под рукой Катрин, погружал руки в ее волосы. Светлые, еще хранившие тепло и запах жизни. Сжимал ее виски, гладил веки, покусывал приоткрытые губы.

Наконец, осторожно подняв тело Катрин, он отнес его на опушку леса, заросшую кустарником и чертополохом, плоским камнем выкопал глубокую яму и положил Катрин под пласт переплетенных корней. Прежде чем засыпать могилу землей и завалить камнями, он подложил под голову Катрин выловленное из реки короткое полено, а на грудь – нож Корволя – так вкладывают в руки усопшего крест, чтобы он вошел в загробный мир как добрый христианин, или монету, чтобы душа его могла заплатить за вход. Платить надо за все – что на этом свете, что на том – Амбруаз Мопертюи не делал особой разницы. Он желал, чтобы Катрин могла обвинить своего мужа в убийстве перед высшими силами и назначить во искупление злодеяния самую высокую цену, какую сможет заплатить Корволь.

Еще до того как полностью рассвело, он уничтожил все следы преступления. Все, видимые человеческому глазу. Но остались другие, явные для иных очей, зрящих невидимое. Мертвая Катрин, погребенная под слоем земли и камней, держала в руках нож, который убийца-муж вонзил ей в горло, а значит, о злодействе ведомо корням деревьев, почве и тем тварям, что живут под землей и в реке. Пусть люди ничего не узнают о преступлении, зато узнает земля. Земля долины и земля, на которой выше, в предгорьях, растут леса, узнает все и отомстит поправшему красоту.

Амбруаз разжег костер из хвороста и ежевичных плетей там, где Катрин упала и где пролилась ее кровь. Трава и кровь обратились в пепел, и утренний ветер развеял его над берегом реки. Теперь никто не догадался бы о том, что произошло на этом месте часом раньше.

Никто ничего не узнает. Эта тайна принадлежала двоим: Корволю и ему, Амбруазу Мопертюи. В отличие от Корволя, ему нечего было бояться, но он сохранит ее из ревности. Он знал даже больше, чем Корволь, ведь только он мог указать могилу Катрин. Главное же, только он, и никто другой, знал вкус ее крови. Он был последним, кому довелось приклонить голову на грудь Катрин, целовать ее в шею и губы, последним, кто ласкал ее волосы и вдыхал запах ее кожи.

И последним, кто без памяти влюбился в Катрин Корволь, и это, помимо его воли, определило всю его дальнейшую жизнь. Катрин, лежащая на прибрежном лугу, лицом вверх, ее миндалевидные зеленые, еще не замутненные глаза, обращенные к огромному, розовому небу нарождающегося дня, ее полуоткрытые губы, еще хранившие ожесточение того страшного молчания, которым было окутано убийство, рана на горле, словно еще одни зияющие уста, откуда стекала кровь, которой изошло это молчание, – отныне и навсегда эта картина врезалась в память Амбруазу Мопертюи. Образ, слитый со звуком – с перезвоном тысяч гулких деревянных колоколов. Наваждение, вопиющее о красоте, что наполняет душу яростью и вожделением, болью и силой. О красоте, подкошенной в самом расцвете, сломленной в порыве бунта, вырванной из тела. Загубленная красота – вот что увидел в тот день Амбруаз Мопертюи, вот что томило и точило его долгие дни и многие годы, вот что жгло огнем его нутро, питало упорство и страсть. Красота, сорванная с тела, как оболочка зеленоватого пламени. Он видел последнюю ее вспышку на краю смерти, последний ее всплеск перед погружением в таинство небытия. Видел, как билась в силках смерти красота Катрин Корволь. И с тех пор это видение преследовало его днем и ночью. Ночью – особенно. С того дня когда его поразила красота убиенной Катрин Корволь, он каждую ночь подкладывал под голову такое же полено, какое положил когда-то на дно могилы под голову Катрин, и вытягивался на спине. Он выловил это полено в то самое утро в реке, но теперь на нем было два клейма: Корволя и его собственное, добавленное позже. Ибо, став хозяином лесов, принадлежавших прежде Корволю, он сделал свое клеймо: буква «М», заключенная в солнце.

Вечером, встретившись с Корволем в условленном месте, он говорил с ним еще более резким тоном, чем утром на берегу. В этой резкости больше не было злорадства. Потому что красота Катрин успела завладеть им, сила этой красоты явилась ему, как чудо, как потрясение, как таинство. Явилась и в тот же миг, умерщвленная, погасла. Убийство требовало соразмерного отмщения. Ненависть Катрин к мужу, ее немая ярость, смертельная вражда угнездились в нем, овладели его сердцем. Если поначалу он, поденщик, ублюдок, сплавщик из нищего Вифлеемского предместья, собирался лишь отыграться, когда богач, на которого он работал из года в год, чтобы не сдохнуть с голоду, оказался у него в руках, то теперь в нем говорило нечто более высокое: жажда мести. К его крови подмешалась кровь Катрин Корволь, глухой ропот, неумолчный призыв к возмездию раскатывались по его жилам. Кровь Катрин Корволь, почерневшая на прибрежной траве. Черным заклятьем отравившая сердце Амбруаза Мопертюи.

Итак, он объявил Венсану Корволю, что готов молчать об увиденном при соблюдении двух условий: первое – если в течение года Корволь оформит через нотариуса дарственную ему, Амбруазу, на три горных леса, Сольш, Жалль и Файи, и второе – если он отдаст свою дочь Клод, как только ей исполнится восемнадцать лет, за старшего сына Амбруаза. Второе условие пришло ему на ум после того, как он постиг красоту Катрин. Требуя Клод, он желал получить частицу тела ее матери, завладеть, через старшего сына, женщиной, зачатой в чреве Катрин. Желал слить свою кровь и плоть с кровью и плотью Катрин. Такова цена его молчания, никаких иных требований у него не было и не будет, но, если Корволь не сдержит хотя бы одного из данных ныне обещаний, он, Амбруаз, тотчас же донесет на него. Все доказательства в его руках, и только он один знает, где зарыто тело. Корволь на все согласился. И первое условие выполнил сразу: не прошло и года, как он передал Амбруазу свои леса. Всеобщее удивление по поводу этого безрассудного поступка умерялось лишь тем, что с тех пор, как от «бедняги Корволя» ушла жена, он был не в себе. Говорили, что Катрин, верно, прихватила с собой изрядную долю его разума. Он не выходил больше из дому, никогда не смеялся и даже не улыбался, никого не принимал у себя. Жил затворником в своем доме на берегу Йонны, вместе с двумя детьми, такими же бледными и печальными, как отец. Даже и с детьми он всегда молчал. И вообще жил, точно неприкаянная тень, целыми днями сидел, запершись в своем кабинете, бессильно положив руки на стол и глядя на них со страхом и изумлением.

Люди были недалеки от истины: Катрин действительно унесла частицу его рассудка; более того, упав под его кинжалом, помутила и ту малую часть, что оставалась в его голове. Мопертюи же, выкрикнув его имя с другого берега реки, парализовал этот пошатнувшийся ум, не понял, что не из страха перед разоблачением, а желая претерпеть соразмерное содеянному наказание, сколь бы унизительным и гнусным оно ни было, Корволь безропотно принял цену, которую запросил Мопертюи. Никакая тюрьма не могла бы искупить то, что он совершил. А этот лесоруб с топорным, каменно-упрямым лицом, ненавидящими глазами и грубым голосом, этот злой дух, восставший из реки, черный гений, спустившийся из лесных дебрей, это чудовище было под стать кошмару. Мопертюи представлялся Корволю воплощением собственной вины, явившимся не судить, а вечно терзать его. Осудить убийцу суровее, чем судил он сам, не мог никто. И не в суде, а в пытках, муках и в поругании он нуждался. Человеческому правосудию он был неподвластен, ибо перешагнул его. Иной закон, темный, жестокий и непостижимый, не давал покоя его сердцу и душе, словно ворошил в них раскаленные и неостывающие угли. Этот закон, эту безотчетную жажду искупления являл собой Мопертюи, и Корволь подчинился ему безраздельно.

ОКТЯБРЬСКАЯ СВАДЬБА

Дойдя до хутора, Эфраим свернул на Крайний двор. Он застал Эдме и Жузе за столом. Толстуха Ренет дремала на скамейке у очага. Она была закутана в широкую цветастую шаль, волосы убраны в шиньон. Увидев Эфраима с кровавой полосой на левой стороне лица, Эдме и Жузе встали. Толстуха Ренет, погруженная в свои грезы, Эфраима не заметила: она с отрешенным видом глядела в огонь. «Это я, – сказал Эфраим. – Я говорил с отцом и вот какой получил ответ». Он потрогал щеку и продолжал: «Я пришел просить руки вашей дочери Рен. Но теперь у меня нет ничего, даже крыши над головой. Отец меня выгнал». Жузе подошел к нему и потянул за рукав. «Да сядь, давай выпьем. Эдме! Принеси нам стаканы и бутыль. Надо же отметить твой приход, сынок, да заодно и подлечить тебя. Что и говорить, Мопертюи силы не занимать, эка он тебя отделал! Эдме! Ну-ка, сделай примочку, или что там еще, чтобы ему полегчало…» Старый Жузе забегал по кухне: он был рад появлению нежданного зятя и удручен бедой, свалившейся на Эфраима. Когда Эдме сказала ему, что утром приходил Эфраим Мопертюи и просил в жены их дочь, он как стоял, так и сел и целый час только и делал, что хлопал себя по коленям да приговаривал с бессмысленной улыбкой: «Да ну! Вот это да!..» Выходит, нашелся-таки парень, да еще какой завидный жених, для их дочери. Жузе прямо ошалел. «Да ну!.. Вот это да!..» И от счастья готов был пуститься в пляс. Нечего и раздумывать, он согласен. Однако Эдме была куда сдержаннее и ни гордости, ни радости не выказывала. На ее взгляд, не зять оказывал ей честь, а она ему, удостаивая руки своей дочери. Весь день она провела в сомнениях и все твердила: «Надо подумать», не зная толком, о чем, собственно, думать. Ну а сама Толстуха Ренет отнеслась к новости совершенно безучастно. Чувства спали в ней, один только голод занимал мысли и сердце. Брак, любовь, желание – для нее все это были пустые слова.

Эдме так ничего и не надумала до самого прихода Эфраима, но, когда увидела его вечером, с распухшим, рассеченным лицом, сразу все решила. Удар, которым Мопертюи-старший наградил своего сына, прокляв и вдобавок обездолив его, стал для нее священным знамением, делавшим наконец Эфраима достойным ее дочери. Приди он свататься, как принято, в воскресном костюме, опрятный и важный, ее бы это не удовлетворило. Ее божественная дочь была выше всех обычаев. Зато окровавленный и отверженный Эфраим возвысился в ее глазах и даже показался благословенным небесами. Получалось, что теперь, когда Эфраим стал сиротой, нищим и бездомным, у нее не осталось другой защиты, кроме заступничества Мадонны. Что до Жузе, то, узнав, что Эфраим лишился наследства, он своего решения не изменил. Жаль, конечно, но Эфраим сильный, работящий парень. Хватит и этого. А к бедности им не привыкать. Чуточку потеснятся, чтобы дать место новому члену семьи, и ладно. Главное, теперь у него, Жузе, будет смена.

Эдме снова послала Толстуху Ренет в чулан, сделала примочку из настоя трав с пахтой и наложила Эфраиму на щеку и висок. Мужчины тем временем сидели за столом, друг напротив друга, и попивали из глиняного жбана сливовую водку. Наконец Жузе велел дочери сесть рядом с ними. Рен послушно опустилась на скамью. Эфраим спросил, согласна ли она выйти за него. Девушка подняла на него свои прозрачные голубые глаза, чуть заметно улыбнулась и ответила только легким кивком.

Эфраим остался на Крайнем дворе. Назначили день свадьбы, а пока он спал в сарае. Амбруаз Мопертюи у Версле так и не был, они не услышали от него ни брани, ни угроз. Проходя мимо их дома, он оборачивался, с отвращением плевал в сторону порога и шел дальше. Встречая сына гденибудь на дороге или в лесу, не удостаивал его даже тем холодным и настороженным приветствием, каким обменивался с чужими. Не здоровался с ним вовсе, будто Эфраима не существовало или он перестал его видеть. Если же кто-нибудь пытался заговорить об Эфраиме и его свадьбе, он удивленно смотрел и сухо отвечал: «О ком это вы? И о чем? У меня один сын – Марсо. Никакого Эфраима я знать не знаю, и его дела меня не касаются». Эта ледяная ненависть ранила душу Эдме, преданной Деве Марии, и она каждый вечер обтирала рубец на лице Эфраима тряпицей, смоченной талым первомайским снегом, чтобы яд не проник в сердце оскорбленного сына и не дал дурных всходов черной мстительности. Омывала видимые и невидимые раны слезами милосердной Матери Божией.

Амбруаз Мопертюи, впрочем, не запретил Эфраиму доступ в свои леса, нанял его, не делая различия между ним и любым другим лесорубом. Но спрашивал с него строже, чем с кого бы то ни было, и ставил на самую трудную работу, превратив законного наследника в раба.

Не прошло и месяца, и незадолго до дня Всех Святых сыграли свадьбу. На рассвете Жузе, Эдме, Рен и Эфраим в двуколке, запряженной одним осликом, выехали в нижнюю деревню. Эдме сшила для своей необъятной дочери белое платье из холщовых простынь и повязала ей на шею голубой бант, такого же цвета, как покрывало Мадонны. Никто из хуторян не поехал с ними из страха прогневать Амбруаза Мопертюи. Но все поглядывали из-за занавесок, как проезжает по улице двуколка. Только Зыбка тайком приковыляла на околицу, чтобы поцеловать Эфраима и дать ему несколько припрятанных монет. Вернулись они уже в сумерках. Двуколка пересекла безлюдный, затихший хутор. Но и на этот раз все соседи приникли к окнам. Что увидели они в вечернем тумане и моросящем дожде? Изможденного ослика, что тянул, скользя копытами в грязи, двуколку, да смутные силуэты ездоков. Три темных скорченных фигурки спереди и напротив белая, огромная фигура невесты, похожая на снежное божество, явившееся возвестить приход зимы. Что услышали они в шелесте мелких капель? Лишь легкий перезвон колокольчиков, висящих на упряжи осла. Ласковый перезвон, похожий на смех задумчивого ребенка, на смех Толстухи Ренет. А может, и правда, ее чудной смех сливался со звоном колокольчиков.

Бракосочетание внесло во все полную определенность. Определились и отношения Эфраима с отцом – причина отцовского гнева была узаконена. Все стало необратимым.

Итак, Эфраим жил на Крайнем дворе. Амбруаз Мопертюи задумал через посредство старшего сына стереть род Корволей, чтобы возобладало его имя, имя Мопертюи, нового хозяина. Эфраим же дал это имя, однако уже лишенное богатства, Рен, разделил его с нею. Связав тяжелое имя Мопертюи с легким именем Версле, облегчил его бремя. Ради Рен он потерял все: право первородства, три леса и отличное хозяйство – двор с амбарами и стойлами. Чуть выбившись из нищеты, он впадал в нее вновь. Но ни о чем не жалел. С Рен он обрел покой и счастье, а это нечто большее, чем самый большой лес: оно было ему пристанищем, более просторным, чем отцовский двор. Его землей, безоблачным, безграничным привольем, принадлежавшим ему без всяких хитроумных правил наследования, мягкой, нежной землей, на которой он любил лежать, в чье лоно погружался и засыпал. То был дворец из трепетной плоти в оболочке бело-розовой кожи, и он каждую ночь терялся в его глубине, забывая усталость, нищету, дневное одиночество. И, главное, забывая глухую ненависть к отцу, точившую его сердце. Эта ненависть родилась не в тот день, когда отец отрекся от него, проклял и хлестнул ремнем по лицу. Она была и раньше. Всегда. Потому что отец всегда был крут, деспотичен, жестокосерд, гордыня и гнев всегда владели его душой. Сердце его так очерствело, что ранняя смерть жены никак не задела его, никак в нем не отозвалась. Этого равнодушия к смерти матери Эфраим не мог простить отцу. Но настоящую неприязнь к нему он стал испытывать после его внезапного, подозрительного обогащения. Сомнения, отвращение питали эту неприязнь. Отец никогда не объяснял причин странного дара Корволя, никогда не отвечал на вопросы, которые ему задавали по этому поводу. «Подарил, и все. Все по закону, не о чем и толковать. Мы с Корволем были у нотариуса. И теперь хозяин лесов – я». Вот и все, что он хмуро цедил сквозь зубы, если кто-то, в том числе и родные сыновья, осмеливался его расспрашивать. Если же от него не отставали, он впадал в бешеную злобу. Эфраим догадывался, что обстоятельства, которые отец так упорно замалчивает, вероятно, были темными, даже грязными и страшными. Это сомнение, зародившееся в нем с самого начала, никогда не проходило, как неотвязная тошнота. Он не знал Клод Корволь, на которой отец поклялся его женить. Возможно, она была очень доброй и красивой. Но полюбить ее он бы не смог. Как бы хороша она ни была, одно ее присутствие постоянно поддерживало бы и усиливало еще больше смятение и отвращение. А около Толстухи Ренет он, наоборот, находил покой. Отдыхал от всего. Чувствовал, как спадает груз сомнений, отступает тошнота, исчезает ненависть. Толстуха Ренет – ее тело, пышные волосы, ее кожа и плоть – была для него прекрасным чертогом, отрадной землею, лесом забвения, в глубине которого он погружался в блаженство. Как будто вечный голод, терзавший тело Толстухи Ренет, проделывал пылающие лабиринты в ее плоти, куда устремлялся поток вожделения. Голод и вожделение слились в единое пламя, в единую круговерть.

Для самой же Ренет они не смешивались, а боролись друг с другом. В ней кипела борьба. Невидимая и неслышимая, но ожесточенная. Словно голод желал быть единственным властителем огромного, захваченного им тела; создавать в нем зияющую, напряженную пустоту, где могла бы остаться неприкосновенной девственность. В ожидании иного натиска, чем натиск мужского вожделения, иного восторга, чем восторг плоти и крови. Этот постоянно снедавший тело Толстухи Ренет голод был, по существу, не чем иным, как ожиданием. Ожиданием, претворенным в плоть, проникшим в нутро, до мозга костей. И не мужчине было утолить его. Благодатного, чистейшего озарения ждала Ренет. Пока же она терпела еще более жестокие муки во дворце своего тела, и ее неизменная полудрема превратилась в неясные мечты. Смутное ожидание, безмерно терзавшее ее душу и тело, было провозвестием, хотя и очень отдаленным, грядущего пробуждения.

Столь неопределенно было это ожидание, что оно еще долго должно было вызревать, претерпевать все новые и новые отсрочки, теряться среди окружавших Ренет новых существ, которых становилось все больше, но еще недоставало, чтобы насытить ее, дать ей покой. Ибо у Толстухи Ренет родилось друг за другом девять детей. Чрезмерно обильная ее плоть давала теперь внешние побеги. Каждое из крестных имен обрело отдельное тело. А сильное тело мужа, приникавшее к ней каждую ночь, чтобы избыть усталость, нищету и муку, забыть свой немой гнев, открыло новое русло ее плодородию.

На следующий год после свадьбы у Толстухи Ренет появился первый сын. Он родился 15 августа, на рассвете. И каждый из следующих родился тоже 15 августа, будто эта дата стала заветной для ее тела. Разными были только часы их рождения.

Старший родился на заре, пятый – в полдень, а последний – ночью. Тоже 15 августа. Девять сыновей Толстухи Ренет и Эфраима отмечали часы Богородицыного дня, как деления на циферблате. Среди них были дети Утра, дети Дня и дети Вечера. И в честь Пресвятой Девы, которой Эдме посвятила свою чудесную дочь, каждый из них носил в дополнение к собственному имени имя Марии. Сама Эдме была убеждена, что чреда сыновей, родившихся в день Успения Непорочной Девы, была ответом Марии, многократно повторенным эхом бесчисленных обращенных к ней когда-то Ave. Когда же, как всегда 15 августа, родился последний сын Рен и у него обнаружился изъян, это не только не огорчило, а, напротив, обрадовало Эдме: она усмотрела в нем не наказание, а последнюю милость чудодейственной силы, пронизывавшей всю ее жизнь. У ребенка была заячья губа. Это подсказало Эдме, что он последний, больше Рен рожать не будет. То был знак, которым отметил рот младенца Ангел в момент его появления на свет, дабы он не выдал тайну, открывшуюся ему во чреве матери, – ему, младшему, последышу. Извечную тайну ее неутолимого голода.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю