355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сильви Жермен » Дни гнева » Текст книги (страница 11)
Дни гнева
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:04

Текст книги "Дни гнева"


Автор книги: Сильви Жермен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)

БЕЛАЯ СПАЛЕНКА

Камилла не дала себе умереть. Она погрузилась в полудрему, витала среди красочных снов, грезила с открытыми глазами. И постоянно прислушивалась. Она знала наизусть все до малейшего звука на чердаке: стон половиц и балок, скрип двери, когда дед приоткрывал ее и просовывал в щель тарелку с едой и кружку с водой. Изучила переливы ветра, ритм дождевых капель. Ей была знакома каждая из живущих под стрехой птах, каждая чердачная мышка, она узнавала по шороху жуков и мошек. Весь мир свелся к немногим звукам: треску дерева, шуму ветра и дождя, шелесту листьев, шуршанью мышей и насекомых, птичьему щебету. Некоторые из них она ненавидела: например, скрип деревянных ступенек под шагами старика, хлопанье открывающегося или закрывающегося глазка, а больше всего – захлебывающийся шепот, который просачивался сквозь дверь, булькал за ней, как мутный, пузырчатый поток. Старческие излияния в любви. Каждый раз, когда Амбруаз, обшаривая чердак безумным взором, принимался говорить липким шепотом, от которого веяло смертью, Камилла забиралась с головой под одеяло и затыкала уши. И снова принималась настороженно ловить звуки, как только он уходил. Она все силилась услышать, что происходило за стенами ее тюрьмы. Изо дня в день, из ночи в ночь улавливала все обострявшимся слухом далекие, легчайшие шумы. Затаив дыхание, слушала шаги людей и животных на дороге. Но среди них не было шагов Симона, поступи Рузе. И все-таки она ждала. Вся жизнь ее сжалась в это постоянное, напряженное ожи дание. Даже во сне она оставалась настороже.

В то майское утро, когда старик уже давно ушел, она услышала непривычное множество шагов: целая толпа шла вниз по дороге. Тяжелым, медленным, значительным шагом. Как пристало погребальному шествию. Камилла услышала голос Блеза-Урода, поющего, едва сдерживая рыдания. Она разобрала только первые слова. «Слыши, дщерь, и смотри, и приклони ухо твое…» Кого это хоронили и кто подавал ей знак, предупреждал и ободрял, взывал: «Услышь! смотри! приклони ухо твое!»

«Слыши, дщерь, и смотри, и приклони ухо твое…» И Камилла вслушивалась в пение, в мерные шаги скорбного шествия, в молчание хуторян, в немой ответ на немоту усопшего или усопшей. Голос все удалялся, пока не утонул в придорожной зелени, стихли шаги, осталось лишь молчание. Молчание мертвых и живых. «Слыши, дщерь…» И Камилла прислушивалась, затаив дыхание и боясь пошевелиться на своей лежанке, чтобы не нарушить обнимавшую весь дом, весь хутор тишину. Лишь в висках громко стучала кровь. Камилла слышала глухие, частые удары. Все существо ее обратилось в слух.

«Слыши, дщерь, и смотри, и приклони ухо твое…» И вот донеслись далекие шаги. По дороге медленно поднимались двое: один о двух, другой – о четырех ногах. Погонщик и его вол. Шаги все ближе, уже у самой околицы, у самого Приступка. Шли двое: Симон и Рузе. Все существо Камиллы обратилось в слух, напряглось, словно готовая устремиться в раскрывающиеся створки плотины вода. Радость врывалась в ее сердце, так стремительно, что причиняла боль. Кровь шумела все громче, как шумят потоки, выпущенные из прудов и водохранилищ, чтобы увеличить сток реки, прибавить скорость течению и подогнать лавину бревен. Словно прорвались все плотины в округе и вода хлынула в сосуд ее недвижимо и немо лежавшего в углу на чердаке тела, заполнив его гремящим шумом. Ожившая на воле, грохочущая вода бушевала и раздирала изнутри ее плоть.

«Слыши, дщерь, и смотри, и приклони ухо твое…» И она вслушивалась, впадая в беспамятство, не видя ничего перед собой, бурлящая вода застилала ей взор, размывала зрение. Все тело напряглось.

Симон прошел мимо Приступка, даже не замедлив шага. Прошел на другой конец хутора. Опять все затихло. Но поток, захлестнувший Камиллу, все шумел, неудержимый в бешеном разливе. Со стороны леса донеслись какие-то удары. Что-то происходило на Крайнем дворе. Камилла точно определяла место по звуку. Затем удары прекратились.

«Слыши, дщерь…» Кажется, снова кто-то идет по дороге? Сюда, к Приступку? Камилла прислушивалась сквозь наполнявшее ее бурление. Как будто шаги босых ног. Кто-то вошел во двор – псы вскинулись, залаяли, загремели цепью. И вдруг раздался крик. Кричал Симон. Голос его перекрывал собачий лай. Потом он что-то бросил псам. Кусок, в который они жадно впились и замолчали. Симон выкликал Амбруаза Мопертюи. Хозяина дома, собак, властелина гнева, голода и смерти. Владельца Рузе.

Камилла вскочила. Застилавшие ее сознание потоки схлынули. Она хотела позвать Симона, чтобы он вызволил ее, но не могла издать ни звука. За месяцы молчания, заключения, она онемела. И, как ни пыталась закричать, голос не слушался ее, лишь судорожно сжималось горло. Симон был рядом, здесь, во дворе, а она не могла позвать его. Он же звал только старого Мопертюи.

Даже уйдя из дому, дед караулил ее. Не только дверной замок и одичавшие от голода цепные псы удерживали ее, она была заперта еще и изнутри. Старик лишил ее голоса. А Симон выкликал только Амбруаза. Или он забыл, как зовут Камиллу? Потерял в своем бегстве и скитаниях даже ее имя? Неужели старик отнял у них все? Камилла билась в стену, обдирала пальцы о засов. Симон все кричал. Но теперь было мало услышать, надо было говорить, кричать самой. А она не могла. И тогда ее осенило.

Она взяла лампу, в которой теплился небольшой огонек – сильнее она разжигала его к вечеру, – и разбила стекло. Потом перетащила к двери тряпье с лежанки и подожгла его. Раздула пламя, чтобы оно охватило дерево. Помедлив мгновение, огонь пополз вверх, он лизал доски, вгрызался в них, разъедал древесную толщу. Камилла отпрянула. Вылив на одеяло всю воду из кружки, она завернулась в него. Дверь затрещала, в ней открывались и ширились щели. И вдруг Камилла засмеялась, к ней вернулся голос. Она смеялась, глядя, как горит ненавистная дверь с ее мерзким глазком и постылым шепотом. С двери огонь перекинулся на стены и потолок, занялись балки, загорелся пол. Жар стал нестерпимым, удушающим. Чердак наполнился жаром и дымом, прогоревшие доски двери рухнули, и Камилла выбежала на лестницу.

Уходя, Амбруаз, как обычно, запер обе двери: переднюю и заднюю. Но ставни открывались изнутри. И Камилла, безуспешно толкнувшись в двери, бросилась к окну. Огонь настигал ее. Чердак пылал. Камилла слышала, как трещит крыша, ревет пламя, пожирающее стены. Огонь подступал все ближе. Языки пробивались сквозь потолок, рвались с лестницы. Вспыхнула и кухня: занялись скамейки, стол, все застилал едкий дым. Камилла вскочила на подоконник и выпрыгнула во двор.

Под цветущей магнолией она увидела Симона, изумленно глядевшего, как обрушивается в столбе огня крыша. Он больше не звал Амбруаза. На нем не было одежды. Но кровь Рузе, покрывавшая его с ног до головы, засохла и образовала бурую корку. Псы лежали у его ног и глодали остатки воловьей туши, безразличные к бушующему пожару. Толстые ребра хрустели и трещали под их зубами, как на крыше трещали стропила. Наконец Симон увидел Камиллу, но поглядел на нее так же оторопело и рассеянно, как смотрел на пожар. Перед глазами у него снова стоял белый гигант, которого он свалил на Крайнем дворе. Гигант, чью тушу он освежевал и расчленил, возник опять, еще больше и ужаснее прежнего. Из нутра его вырывалось пламя. И он ревел все громче, все протяжней. Вот чрево его открылось, и из огненного отверстия вынырнул призрак. Женщина, но не та, кому принадлежало опустевшее ложе и завешенное зеркало. Где же, в каких глубинах запрятано тело Рен? Симон все искал мать, все ждал, когда она появится. Появилась Камилла, но ее он, похоже, не узнавал. Да и вправду ли это закутанное в обгоревшее одеяло существо с почерневшим от копоти лицом и обожженными, ободранными руками было Камиллой?

Она сама подошла к нему «Надо отвязать собак, – сказала она, – и всю скотину выпустить…» Голос ее был хриплым, задыхающимся, едва слышным. Вдвоем они отвязали животных, причем оба пошатывались, шевелились как во сне. «Надо уходить…» – сказала Камилла. Огонь охватил весь дом, завладел всеми комнатами, вырывался из окон и дверей, пожирал мебель, обои, шторы, покрывала – все подряд с нарастающим буйством.

Загорелись хлева и амбары. Зашевелились усыпанные бутонами ветки магнолии. Вместо бело-восковых на них мгновенно распустились полыхающе-красные цветы. Магнолия расцвела огнем. Бутоны увяли и сморщились от жара. Раскаленный воздух дрожал, зыбкое красноватое марево повисло во дворе, наводя панику на животных. Даже псы убежали прочь, унося в зубах остатки пиршества. «Надо уходить…» – тихо повторила Камилла. Симон неотрывно глядел в пламя. А вдруг матушка еще выйдет из чрева чудовища? Выйдет из этого пекла и подойдет к нему своим мелким пританцовывающим шагом? «Скорее, – сказала Камилла. – Надо уходить».

И они пошли. Симон то и дело оглядывался. Огромным факелом пылал Приступок. Рев пожара достигал леса. Может, то был ответ Амбруаза Мопертюи на зов и проклятие Симона? Или вопль ярости старого безумца? На краю хутора взметались к небу языки пламени и клубы черного дыма. Или сам Мопертюи, его ревность и ненависть горели, чтобы скорее догореть дотла? Камилла набросила Симону на плечи свое обгоревшее одеяло. Она тянула его за руку, пыталась отвлечь от заворожившего его зрелища. «Бежим скорей, не оборачивайся… да скорее же…» – твердила она. Но и сама еле шла, спотыкалась, никак не могла побежать, не хватало сил. Очутившись на воле после нескольких месяцев заточения на чердаке, она растерялась, у нее кружилась голова. «Быстрей, ну иди же…» – приговаривала она, но голос ее чуть шелестел и ноги дрожали. Она уже не тянула Симона за собой, а опиралась на него. «Бежим скорее, спасайся!..» Но сама не могла больше сделать ни шагу. И наконец прошептала: «Спаси меня…»

Увидев тени беглецов на дороге, Гюге Кордебюгль вскочил. То были не живые люди, а именно тени, которые гнал по дороге обжигающий черный ветер со стороны Приступка. Две призрачные фигуры, силящиеся бежать, но одолеваемые параличом. Две фигуры, перепачканные пеплом и гарью, кровью и грязью.

Гюге вышел на улицу, крикнул: «Заходите!» Симон с Камиллой были так слабы, что тупо повиновались. В ту минуту, обессиленные и беззащитные, они готовы были послушаться любого приказа. Казалось, рассудок их сгорел в полыхавшем позади пожаре. Они зашли в жилище Кордебюгля. Не говоря ни слова, Гюге вытащил из кучи хлама деревянную лохань и поставил около них. Потом сходил к колодцу за водой, наполнил лохань, принес мыло, чистое белье, сказал: «Мойтесь» – и отошел. Он снова занял свой пост у окна рядом с дремлющим Альфонсом. Симон с Камиллой беспрекословно исполнили и это приказание. Помылись, оттерли сажу и кровь и надели одежду, которую Гюге положил для них на табурет рядом с лоханью. Рубахи, сшитые из женского исподнего, и мужские плисовые штаны. Когда они оделись, Гюге встал, подошел к двери в заветную спальню и открыл ее. «Сюда», – коротко пригласил он. В одинаковых полумужских, полуженских костюмах Симон и Камилла стали поразительно похожи друг на друга. Вдобавок оба глядели испуганным, измученным взором заблудившегося ребенка. Гюге указал им на постель. «А теперь ложитесь и спите», – сказал он и вышел, закрыв за собой дверь.

Новый приказ был выполнен так же покорно, как прежние. Симон и Камилла улеглись в постель на чистое белье, украшенное кружевами, вышивками и метками всех женщин округи. Белые вензеля, утратившие смысл иероглифы оплетали их. И они тотчас уснули, прильнув друг к другу. Погрузились в глубокий сон без видений, тревог и без движения. Они держались за руки, словно цепляясь друг за друга в океане сна, то был конец долгой разлуки и возрождение любовных уз. Ближе к вечеру Гюге Кордебюгль бесшумно вошел в спальню. Он долго глядел на спящую пару, наклонившись к их лицам с сомкнутыми губами и веками, ему хотелось, чтобы сон их длился вечно. Именно для них были предназначены простыни и наволочки, которые он годами, вечер за вечером, кроил, шил, украшал кружевами от женского белья. Для их слитых воедино тел-близнецов, исполненных покоя и нежности.

Ради них Гюге Кордебюгль совершил еще один набег на сады. Но воровал он не белье, а цветы. Принес целые охапки пионов, роз и ирисов, белых и красных лилий. А еще наломал сирени и даже цветущих веточек яблонь и слив; их смешанный аромат витал в спальне. Гюге разбрасывал цветы поверх простынь, чтобы двуединое тело, распростертое на кровати, утопало в кружевах и лепестках. В неге и белизне.

Гюге дивился непрестанным превращениям, которым он был свидетелем. Он видел этих двоих летней ночью, среди темной травы и белых, излучающих молочный свет простынь. Видел, как они устремлялись друг к другу, обнимались, сплетали руки и ноги. Как сливались и размыкались, будто вновь и вновь умирали и оживали, то в бешеном, то в замедленном ритме сталкивая чресла, сжимая руки, захлебываясь вздохами и стонами. Как соединились и разделялись две половинки единой плоти, упоенной вожделением, наслаждением, наготой, восторгом этого повторяющегося слияния и раздвоения. Гюге глядел на них с жадностью, до боли в глазах. Но однажды в порыве злобы предал летнее видение, выдал тайну. Поддавшись мести и досаде, выложил ее, как самый жалкий доносчик, да еще тому, кому и вовсе не след о ней знать. Выпустил тайну, как спускают разъяренного цепного пса, уязвил ею сурового хозяина, сбил спесь с гордеца. Хотя, в общем-то, Гюге не столько разоблачил увиденное, сколько выплеснул свою боль, горькую, мучительную, доводившую до безумия боль, которую испытал, глядя на представшую пред ним красоту. Она точила его днем и ночью. И стала его сокровищем, еще большим, чем потайная комната. Сильный этим сокровенным богатством, он и унизил старого Мопертюи.

Тот же разорвал и разлучил половинки единой плоти. Кончилась осень, прошла зима. Уже и весна вызревала в лето. Всей земле, каждому дню не хватало красоты, мучительного восторга красоты. Но вот вернулся Симон, вместе с волом-призраком. То был не просто призрак – злой дух. И злая плоть. И Симон убил его, разрубил на куски, содрал с него шкуру и, водрузив на плечи его тушу, как доспехи, отнял у него колдовскую силу. Гюге видел Симона в полузверином, получеловеческом облике, блестящим от пота и крови, облеченным завоеванной волшебной силой. Затем новое превращение: тело Симона обратилось в пламя, могучее, ревущее пламя. Гюге видел, как побагровело утреннее небо, покрылись пурпуром весенние деревья. Потом тело стало тенью, словно скормив огню всю плоть и кровь. Тень раздвоилась, вела за руку свое подобие, такое же опустошенное и изнуренное.

Ныне это двойное существо отдыхало, а он, Кордебюгль, оберегал его сон, сон на пороге неведомого. Он усыпал ложе спящих цветами и ждал. Сам не зная чего. Ждал, пока они проснутся, желая в то же время, чтобы это пробуждение никогда не наступило. Ждал нового превращения волшебной плоти.

ВИСЯЧАЯ СКАЛА

После похорон Толстухи Ренет все отправились в деревенский трактир. Одна Эдме вернулась в церковь помолиться облаченной в синее покрывало Мадонне, призвавшей к себе чудесное дитя, которое полвека тому назад ею же было даровано.

Эдме не плакала, печаль ее была слишком высока, чтобы упиваться слезами. Ей случалось заплакать, когда дочь угасала. Но в то утро, когда Рен умерла и Эдме заглянула в лицо усопшей, слезы ее высохли, ибо ни страданий, ни смерти больше не было. Все иссякло: земное счастье и земное горе; Милосерднейшая Матерь Божия взяла за руку ее дочь, чтобы отвести к престолу Всевышнего, она же, мать земная, старуха, простирала руки в пустоту, тишину и темноту. Протягивала небу свою скорбь, дабы она была облегчена, очищена от отчаяния. Эдме знала, что души умерших не следует тревожить воплями и рыданиями, чувствовала, что отлетающая душа хрупка и робка и живые уже не могут быть ей провожатыми. Для них таинство исчезновения остается запретным, и они должны удовольствоваться знанием, что души их близких будут доверены тем, кто осенен Господней благодатью, постиг это таинство и пребывает в нем. Поэтому Эдме и вверяла дочь Той, что взыскана среди всех мужей и жен и от века зовется Благодатной.

Эдме не плакала. Она старалась примирить свою скорбь с верой, примирить мрак и прозрачность, безмолвие и пение, настроить свое оставшееся на земле сердце в лад с душой покойной дочери. Любовь оставалась ее уделом, но теперь ее осиротевшему, обездоленному сердцу любить будет труднее.

Вдовец Эфраим тоже держался одной лишь былой любовью. Усевшись вместе с сыновьями за самый большой стол в трактире, он заказал сливовой водки. Так же пил он в тот давний вечер, когда пришел просить у Жузе Версле руки его дочери Рен. Нынешним весенним днем он ничего не просил. Руку Рен у него отняли. Он не просил – он отдавал ее. Он был готов, как Эдме, считать утрату добровольной жертвой. Но для этого надо было научиться забвению, отречению от себя, от своего мужского естества и желания. Вот он и пил, чтобы поскорее погрузиться в забытье, отрешиться от сознания, от еще не иссякших сил, от все еще живых, но отныне тщетных желаний. Надо было поскорее отринуть память, провалиться в полное беспамятство, задушить в зародыше возмущение и вожделение плоти.

Эфраим молча, залпом опустошал стакан за стаканом, а сидящие рядом сыновья не мешали ему пить, сколько хотелось. Никто из них не дерзнул бы остановить отца сейчас, после похорон. Всполошился только Луизон-Перезвон, напуганный тем, что отец, как заведенный, раз за разом опрокидывал в рот стакан с водкой. Он решил, что тот хочет убить себя прямо здесь, на глазах у сыновей, пить, пока не заглохнет сердце. Но Эфраим хотел только заглушить боль, убить желание.

Тем временем остальные хуторяне сидели за столами, ели, пили и говорили между собой. Поминали Толстуху Ренет, перебирали прошлое, восходя к истокам жизни той, что сошла в землю. Попутно вспоминались другие умершие, их жизнь и смерть, их похороны. Вновь зазвучали имена Марсо, Жузе, Фирмена Фоллена, Пьера и Леи Кордебюгль, Гийома Гравеля. Всплывали из мрака их образы, воспоминания сплетались, одно влекло за собой другое. Память крошечной общины била ключом. Время словно потекло вспять. Община разрасталась, пополнялась давно умершими, прежними уроженцами Лэ-о-Шен, соседних хуторов и деревни. Прибывала паства, собиралась целая толпа, целое племя. Живые, призывавшие мертвых, переходили вброд реку настоящего, чтобы с весельем или плачем углубиться в минувшее. Порой они прерывались, чтобы повздыхать, покачать головами, заказать еще выпивки и с новым воодушевлением пуститься в беседу.

И только за столом Мопертюи молчали. Ненарушимая траурная тишина повисла здесь. Каждый смотрел невидящим взглядом в стакан или на свои руки. Эфраим выпил много больше того, что может выпить один человек. И наконец боль отступила, желание было сломлено, сердце замерло. Все словно зависло над бездной. Эфраим отставил стакан, встал, опираясь на плечи сидевших по сторонам от него Скареда-Мартена и Глазастого Адриена, и громким, хриплым голосом произнес: «На хутор я больше не вернусь. Никогда. Отведите меня к монахам на Висячую Скалу. Сегодня же. Такова моя воля. Слышите?» Сыновья слышали и понимали его. Они понимали, как страшно было отцу вернуться в дом, оставленный матерью, лечь в опустевшую постель. Кроме того, они расслышали в словах отца отказ работать на Амбруаза. Старик, проклявший старшего сына, ударивший его, превративший в батрака, в раба своей прихоти, оставался в живых. Старик, сделавший жизнь младшего столь тягостной, что в конце концов тот не вынес. Старик, разлучивший Камиллу с Симоном, Камиллу посадивший под замок, а Симона изгнавший. Заставивший его уйти так далеко, что сердце Толстухи Ренет, оберегавшее сына на расстоянии, изнывавшее от беспокойства, разорвалось от муки. Старик, без устали косивший своей страшной ненавистью, яростью и местью счастье тех, кто попадался ему на пути.

Сыновья услышали все, что сказал и чего не смог высказать отец, что причиняло ему боль. Услышали и другие, сидевшие за соседними столами и перебиравшие то, что сохранилось в глубинах памяти. Услышали и смолкли. «Слышите?» – повторил Эфраим. Но, прежде чем сыновья нашли в себе силу ответить, рухнул всей тяжестью тела на стол. Ударившись лицом о дощатую столешницу.

Эфраима уложили на лавку у стены, и Утренние братья пошли искать по деревне, кто бы одолжил телегу и лошадь, чтобы отвезти отца в аббатство на Висячей Скале. Так он велел: отвезти сегодня же. Телегу нашли, положили в нее Эфраима и отправились в путь. Фернан-Силач, Глазастый Адриен и Глухой Жермен сели рядом с отцом. Скаред-Мартен правил. Другие братья остались в деревне поджидать Эдме: из церкви она непременно должна была зайти в трактир передохнуть.

Эфраим проснулся у дверей аббатства. Он велел сыновьям возвращаться в деревню, а оттуда домой, на хутор. Прибавил, что сам останется навсегда здесь, в пустынной обители, в приюте забвения, а главой семьи вместо него будет Фернан-Силач. Потом всех поцеловал и со всеми распрощался. Сыновья поехали назад. Эфраим же постучал в монастырскую дверь. Его впустили, и дверь за ним закрылась. Вдовец Эфраим пришел сюда искать отрешения. Монахи приняли его, и он стал жить с ними. Поступая так, он выполнял, что должно, подобно тому как когда-то отрекся от прав старшего сына и от наследства ради любви к Толстухе Ренет. В прошлый раз он отверг волю отца, ныне – собственную волю.

Младшие сыновья возвращались в Лэ-о-Шен довольно поздно. Уже темнело. Но внизу, в конце дороги, они увидели странное красноватое зарево, непохожее на закат. Подойдя к околице, они поняли, что это такое. Приступок догорал. Пришедшие раньше хуторяне пытались погасить последние всплески огня. Крыша дома совсем обрушилась, стояли лишь обгоревшие черные стены с пустыми глазницами окон и дверей. Внутри все выгорело: не осталось ни полов, ни перегородок, ни одна комната не уцелела. Сгорели амбары, хлев, конюшня. Магнолия пригнулась к земле, усыпанной углями и пеплом, последним цветом с ее искореженных и обгоревших ветвей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю