Текст книги "Крест"
Автор книги: Сигрид Унсет
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 33 страниц)
– Накажи тебя бог!.. – Тело Эрленда сотрясло короткое сухое рыдание.
Симон тоже побледнел, а потом залился густым румянцем – от стыда за другого. Он не осмеливался даже взглянуть в ту сторону, где стоял Эрленд, – такой мукой отозвалось в нем чужое унижение…
Кристин замерла, точно пораженная громом, прижимая к себе сына. А тем временем в ее голове лихорадочно проносились мысли.
В ту весну у Эрленда недолгое время хранилась печатка Симона: от имени обоих свояков Эрленд вел переговоры с монастырем в Нидархолме о продаже складского помещения на острове Веэй, которое было прежде собственностью Лавранса. Эрленд сам говорил, что дело это незаконное, но потом никогда больше о нем не вспоминал. Он тогда показал жене эту печать и еще заметил, что Симон мог бы выбрать гравировку покрасивей: все три сына господина Андреса велели вырезать себе такие же печати, как у их отца, – только надписи были разные. «Но у Гюрда чеканка куда изящнее», – сказал Эрленд.
…Гюрд Дарре… В те последние месяцы, когда Эрленду случалось ездить на юг, он всегда привозил ей поклоны от брата Симона и его жены. Она вспомнила, что еще удивлялась, с какой стати Эрленд гостит в Дюфрине у Гюрда, – ведь он виделся с братом Симона всего один раз, на свадьбе Рамборг… Ульв, сын Саксе, был зятем Гюрда, а Ульв участвовал в заговоре.
– Ты ошибся, Гэуте, – тихо и твердо сказал Симон.
– Симон! – Кристин невольно схватила мужа за руку. – Вспомни, не у тебя одного такой знак на печати…
– Молчи! Или ты тоже… – С исступленным воплем Эрленд высвободился из рук жены и бросился через двор, к конюшне. Симон бегом пустился за ним.
– Эрленд! Так это мой брат?
– Зови детей! Следуйте за мной! – крикнул Эрленд жене.
Симон настиг его у дверей конюшни и схватил за руку:
– Эрленд, скажи, это Гюрд?
Эрленд молча старался освободиться из рук Симона. Его бледное как смерть лицо вдруг сразу как-то осунулось:
– Эрленд! Ответь мне! Мой брат участвовал в заговоре?..
– Может, ты хочешь скрестить твой меч с моим? – прокричал Эрленд, отбиваясь от Симона, И тот почувствовал, что он дрожит как лист.
– Ты сам знаешь, что нет! – Симон выпустил Эрленда и устало прислонился к дверному косяку. – Эрленд, во имя господа, принявшего смерть за всех нас, скажи: это правда?
Эрленд вывел из конюшни Сутена, и Симону пришлось посторониться, чтобы дать ему дорогу. Какой-то усердный слуга уже нес Эрленду седло и уздечку, Симон принял сбрую у работника и отослал его. Эрленд взял седло и уздечку у Симона.
– Эрленд! Теперь ты можешь, это сказать! От меня ты не должен таиться! – Симон сам не понимал, чего ради он молит Эрленда так, точно дело идет о его собственной жизни. – Эрленд… Ответь мне… Христовыми муками заклинаю тебя, скажи правду!
– Ты волен думать то, что подумал, – глухим, срывающимся голосом сказал Эрленд.
– Эрленд! Я… ничего… не подумал…
– Язнаю, что ты подумал. – Эрленд вскочил в седло. Симон схватил коня под уздцы, Сутен метнулся в сторону и затанцевал на месте.
– Пусти… или я раздавлю тебя!
– Тогда я сам спрошу Гюрда! Я завтра же еду в Дюфрин! Ради всего святого, Эрленд, скажи мне…
– Пожалуй, Гюрд тебе и скажет! – издевательски бросил Эрленд и так пришпорил коня, что Симон шарахнулся в сторону. А Эрленд во весь опор поскакал прочь из усадьбы…
Посреди двора Симон столкнулся с Кристин; она была уже в плаще. Рядом шел Гэуте с дорожным мешком в руках. Рамборг провожала сестру.
Мальчик на мгновение испуганно и растерянно поглядел на дядю – и тут же отвел глаза. Но Кристин устремила на него долгий взгляд своих больших глаз, потемневших от гнева и горя:
– Как ты мог подумать, будто Эрленд… будто он так обманул тебя!
– Ничего я не подумал! – резко возразил Симон. – Я подумал, что он мелет безумный вздор, гной парень…
– Нет, Симон, не провожай меня, – тихо сказала Кристин.
Он видел, что она опечалена и оскорблена до глубины души.
Вечером, когда супруги остались одни в большой горнице и раздевались, собираясь на покой, а дочери уже сладко спали в своей постели, Рамборг вдруг спросила:
– Разве ты ничего не знал об этом, Симон?
– Нет… А разве ты знала? – настороженно спросил Симон.
Рамборг отступила на несколько шагов и остановилась у стола в пламени свечи. Она была уже полураздета: в рубашке и нижней юбке; распущенные волосы кудрявились вокруг ее лица.
– Знать не знала… Но кое о чем догадывалась… Хельга так чудно держала себя… – На лице Рамборг появилось какое-то странное подобие улыбки, она поежилась, точно от холода. – Хельга говорила, что отныне в Норвегии настанут другие времена. Знатные люди… – Рамборг улыбалась кривой, вымученной улыбкой. – Знатные люди получат те же права, какими пользуются в других странах. Они снова станут зваться рыцарями и баронами… И когда я увидела, как близко ты принял к сердцу их дело – целый год почти не казал глаз домой и даже не улучил минуты приехать в Рингхейм, когда я жила там в чужой усадьбе и носила под сердцем твоего сына… я и подумала: верно тебе известно, что тут замешан не один Эрленд.
– Ха! Рыцари и бароны! – Симон усмехнулся коротким, злым смешком.
– Стало быть, ты делал все это только ради Кристин?
Он увидел, как, точно схваченное морозом, побелело ее лицо. Он не мог прикинуться, будто не понял ее слов. Сделав усилие, он с отчаянием отрезал:
~ Да!
И тут же подумал: «Она сошла с ума, я сам сошел с ума. И Эрленд тоже – все мы рехнулись сегодня. Пора положить этому конец».
– Да, я сделал это ради твоей сестры, – овладев собой, промолвил он, – и ради детей, у которых ни по родству, ни по свойству не было защитника ближе, чем я. И ради Эрленда, с которым мы поклялись хранить друг другу братскую верность. Будь хоть ты благоразумна, Рамборг, я и так нынче сыт по горло сумасбродными выходками! – вспылил он и швырнул об стенку снятый с ноги башмак.
Рамборг наклонилась, подняла башмак с полу и оглядела стенную балку в том месте, куда он угодил:
– Какой срам! Турбьёрг не догадалась соскрести сажу со стены к приезду гостей, а я позабыла напомнить ей об этом… – Рамборг обтерла башмак – он был от самой нарядной пары Симона с длинным носом и красным каблуком – потом подняла с полу второй башмак и сложила их в ларь для обуви. Но Симон заметил, как сильно трясутся ее руки.
Тогда он подошел к жене и привлек ее к себе.
Она обвила его хрупкими руками и, содрогаясь от подавленных рыданий, шепнула ему, что очень устала.
Шесть дней спустя Симон в сопровождении слуги возвращался домой к северу через Квам. Снег хлестал в лицо крупными мокрыми хлопьями. К полудню они с трудом добрались до маленького постоялого двора с харчевней у проезжей дороги.
Из дому вышла хозяйка и пригласила Симона в жилую горницу – «Не ночевать же ему в харчевне со всякой голытьбой». Отряхивая мокрый плащ Симона и развешивая его для просушки на поперечине над открытым очагом, женщина ни на минуту не закрывала рта, приговаривая:
– Экая непогодь… И лошади горемыки… Ехать-то вам пришлось кружной дорогой; небось через озеро-то и не переправишься?
– Отчего же, коли жизнь надоела… Хозяйка и ее дети, которые оказались тут как тут, услужливо рассмеялись. Старшие вдруг решили подбросить в очаг поленьев, принести гостю пива, младшие сбились в кучку у двери. Они привыкли, что хозяин Формо никогда не приезжает к ним с пустыми руками: Симон одаривал их мелкими монетками, а когда он останавливался у хозяйки на обратном пути с ярмарки в Хамаре, откуда вез гостинцы своим детям, детям трактирщицы всегда перепадали какие-нибудь лакомства. Но в этот раз Симон даже не взглянул в их сторону.
Он понуро сидел на скамье, уронив руки на колени и вперив взгляд в огонь, и ни словом не отвечал на неумолкаемую трескотню женщины. Наконец она сообщила, что Эрленда, сына Никулауса, видели сегодня в Гранхейме: сегодня наследники должны внести первую часть выкупной платы прежним владельцам. Коли Симону угодно, она пошлет кого-нибудь из детей за его родичем – ведь они, должно быть, вместе отправятся восвояси.
– Не надо, – сказал Симон. Он попросил, чтобы хозяйка дала ему поесть. – А потом я сосну часок-другой.
…С Эрлендом он еще успеет повстречаться. То, что он намерен ему сказать, он скажет в присутствии Гэуте. Ему невмоготу дважды возвращаться к этому разговору.
Пока хозяйка готовила еду, слуга Симона Сигюрд пристроился рядом с ней в поварне:
– Ох, и распутица!.. А тут еще сам хозяин точно белены объелся.
Обычно Симон, сын Андреса, охотно выслушивал все местные сплетни, которые удавалось выведать его слугам, пока они гостили в Дюфрине. У Симона в услужении всегда был один, а то и несколько уроженцев Рэумарике. Когда Симон приезжал в отцовское имение, они сами набивались к нему на службу: все знали, что он хозяин великодушный и щедрый, любит острое словцо и не чванится перед своими слугами. Но в эту поездку что бы Сигюрд ни сказал хозяину, в ответ он слышал только одно: «Заткни глотку».
А все дело в том, что хозяин вконец рассорился со своими братьями – он даже не пожелал заночевать в Дюфрине. Им пришлось устроиться на ночлег у одного из издольщиков, двор которого расположен на другом краю долины. Господин Гюрд, – хозяйка, может, еще не слышала, что на рождество король произвел старшего сына господина Андреса в рыцари, – так вот, господин Гюрд сам вышел на двор и так убедительно просил брата остаться, но Симон только буркнул что-то в ответ. А до этого они так кричали и бранились в верхней горнице – там еще гостили эти господа: Ульв, сын Саксе, и Гюдмюнд, сын Андреса, – что слуги от страха не знали, куда деваться. Господь их ведает, чего они там не поделили…
Проходя мимо поварни, Симон остановился на пороге и заглянул в дверь: Сигюрд поспешно сказал, что пришел к хозяйке за шилом и ремнем, чтобы починить подпругу, которая лопнула в дороге.
– Как видно, в этом доме шило и ремни хранятся в поварне… – буркнул Симон в ответ и ушел.
Едва хозяин скрылся из виду, Сигюрд покачал головой и многозначительно подмигнул женщине.
Отодвинув блюдо с едой, Симон оставался сидеть за столом. Он так устал, что у него не было сил шевельнуть ни рукой, ни ногой. Наконец он все-таки встал и бросился на постель, как был, в сапогах со шпорами. Потом подумал: «Нет, этак негоже. Постель чистая, такую редко встретишь в доме простолюдинов». Сел, спустив ноги, в изголовье кровати и разулся. Он так измучился телом и душой, что мечтал хоть ненадолго забыться сном. Вдобавок он промок и продрог, а воспаленное от встречного ветра лицо горело.
Он забрался под покрывало, взбил и перевернул подушки – от них почему-то сильно несло рыбой. Потом прилег, опираясь на локоть.
И опять в его голове назойливо зароились мысли. Вот уже несколько дней кряду он, точно привязанная на веревке скотина, все кружил и кружил на одном и том же месте…
…Пусть даже Эрлинг, сын Видкюна, знал, что Гюрду и Гюдмюнду Дарре тоже грозит бесчестье, если Эрленда, сына Никулауса, принудят заговорить на дыбе; неужто от этого стало зазорней, что Симон пустил в ход все средства, стараясь заручиться поддержкой рыцарей из Бьяркэя? Скорее напротив – брату должно вступить на защиту родных братьев, сложить за них голову, ежели придется. И все же Симону хотелось знать, было ли что-нибудь известно Эрлингу. Симон раскидывал умом и так и этак. Понятное дело, Эрлинг не мог оставаться в полном неведении насчет заговора. Но что он знал о нем?.. Гюрду и Ульву как будто неизвестно, чтобы Эрлинг подозревал об их соучастии. Но Симон вспомнил, что Эрлинг назвал имена сыновей Хафтура и еще посоветовал ему просить у них помощи, потому-де, что их близкие друзья зависят от его молчания… Сыновья Хафтура были двоюродными братьями Ульва, сына Саксе, и Хельги. Где голова, там и руки…
Однако если даже Эрлинг, сын Видкюна, полагал, что Симон хлопочет и ради своих братьев, от этого домогательства Симона не сделались зазорней. И Эрлинг должен был догадаться, что Симон и ведать не ведает об опасности, грозящей его братьям. К тому же Симон говорил – он сам помнит, как сказал это Стигу, – что уверен: пыткой им ничего не добиться от Эрленда.
И все-таки у заговорщиков были причины опасаться языка Эрленда. Эрленд мог промолчать в тюрьме и на дыбе, а потом выболтать тайну по легкомыслию. Этого от него вполне можно было ждать…
Однако Симон чувствовал, что, пожалуй, в этом единственном случае на Эрленда можно было положиться. Стоило кому-нибудь завести разговор о заговоре, как Эрленд умолкал, точно язык проглотил, как видно, именно потому, что страшился сболтнуть лишнее. Симон догадывался, что Эрленда терзает жестокий, почти ребяческий страх нарушить клятву – ребяческий потому, что он сам же выдал весь заговор своей потаскухе, но, судя по всему, Эрленд вовсе не считал, что это пятнает его честь. Он, должно быть, полагал, что такое несчастье может постигнуть и самого безупречного человека. Покуда он сам держит язык за зубами, Эрленд считал свой щит незапятнанным и клятву соблюденной. И Симон понимал, что Эрленд очень ревниво блюдет свою честь – как он сам ее разумеет. Эрленд впал в неистовство от ярости и отчаяния при мысли, что названо имя кого-то из его сообщников – пусть даже много лет спустя после всех событий и в таких обстоятельствах, что это никак не могло нанести урон людям, ради безопасности которых он поставил на карту жизнь свою, честь, имущество, и пусть даже об этом сболтнул ребенок ему, Симону, ближайшему родичу этих людей…
Видно, Эрленд разумел уговор так, что, обернись дело плохо, он, Эрленд, один ответит за всех; Эрленд поклялся в том на распятии перед всеми, кто вместе с ним умышлял об этом сговоре. Но ужели взрослые, разумные мужи могли положиться на такую клятву? Ведь ее исполнение даже не зависело от Эрленда. Теперь, когда Симон узнал все подробности заговора, ему казалось, что он никогда в жизни не слыхивал более глупой и безумной затеи. Эрленд был готов растерзать себя на части, только бы слово в слово исполнить клятву. А тем временем тайна оказалась в руках десятилетнего мальчугана – об этом позаботился сам Эрленд. И не его заслуга была в том, что Сюнниве, дочери Улава, удалось разузнать не больше того, что она узнала… Вот и поди разбери этого человека…
То, что Симон на мгновение заподозрил тогда… то есть это Эрленд и его жена решили, будто он заподозрил… Бог свидетель, такое объяснение напрашивалось само собой, когда Гэуте понес эту чушь, будто видел печать Симона под письмом заговорщиков. Они могли бы припомнить, какие похождения знал Симон за Эрлендом, сыном Никулауса. Кто-кто, а Симон был вправе ждать от него не одних только красивых поступков. Но они-то, уж конечно, позабыли, при каких обстоятельствах он однажды застал их, когда ему пришлось заглянуть в самую глубину их бесстыдства…
А он тут лежит и кается, точно нашкодивший пес, оттого лишь, что в мыслях своих несправедливо обвинил Эрленда. Богу известно, что он никогда не хотел думать дурно о свояке – это подозрение привело в отчаяние его самого. Теперь он понимал, что это была глупая мысль: он бы сразу и без вмешательства Кристин понял, что это невозможно. Не успело у него мелькнуть подозрение: «Эрленд воспользовался моей печатью» – как он почувствовал: нет, Эрленд неспособен на такой поступок, Эрленд за всю свою жизнь ни разу не совершил бесчестного поступка, в котором был бы умысел – или… смысл…
Симон со стонами метался в постели. Похоже, что от всех этих безрассудств он и сам того и гляди лишится рассудка. Он места себе не находит при мысли, что Гэуте несколько лет таил в душе подозрение против него, – ну разве не глупо принимать это так близко к сердцу? Да, он любит мальчика, любит всех сыновей Кристин, но они ведь еще дети; стоит ли так убиваться из-за того, что они могут подумать о нем?
И статочное ли дело, что он так и клокочет от гнева, едва лишь вспомнит о тех, кто поклялся на мече Эрленда хранить верность своему предводителю? Уж коли они оказались такими баранами, что их могло ослепить красноречие и бесстрашие Эрленда, и они вообразили, будто молодчик сделан из того же теста, из какого выходят военачальники, – мудрено ли, что они повели себя как трусливое стадо, когда заговор провалился? У Симона и сейчас голова идет кругом при воспоминании о том, что он узнал в Дюфрине, – какое множество людей вверило Эрленду судьбу всей страны и свое собственное благополучие. И среди них Хафтур, сын Улава, и Боргар, сын Тронда! И ни один не осмелился выступить вперед и потребовать от короля, чтобы Эрленду было даровано право честно примириться с государем и выкупить свое родовое поместье. Заговорщики были столь многочисленны, что, держись они друг за друга, они легко добились бы своего. Но, как видно, разум и доблесть стали нынче в диковинку у норвежских дворян…
Вдобавок Симона приводило в бешенство, что его самого никто не посвятил в заговор. Понятное дело, они все равно не склонили бы его поддержать эту дурацкую затею. Но то, что Эрленд и Гюрд сговорились за его спиной и утаили от него свои замыслы… Родом Симон не уступал в знатности другим заговорщикам, и слово его немало значило в тех округах, где у него были друзья…
Отчасти Симон оправдывал Гюрда. После того как Эрленд сам загубил все дело, он не мог требовать, чтобы соумышленники выступили на его защиту и назвали свои имена. Симон знал: застань он Гюрда одного, ссора братьев никогда не зашла бы так далеко. Но у Гюрда гостил этот рыцарь Ульв, который, вытянув свои длинные ноги, принялся разглагольствовать о легкомыслии Эрленда – теперь, задним числом! А потом заговорил и Гюдмюнд. Никогда прежде Симон с Гюрдом не допускали возражений со стороны младшего брата. Но с тех пор как молокосос женился на собственной любовнице, которая до этого была сожительницей священника, он раздобрел, и его так и распирало от спеси и самоуверенности. Симон едва сдерживался, глядя на Гюдмюнда, – тот с важным видом пустился в рассуждения, а его круглая красная рожа до того напоминала детский зад, что у Симона просто руки чесались надавать брату по щекам… Он даже не помнил, что говорил всем троим.
…Итак, он порвал со своими братьями. Стоило ему вспомнить об этом, как в груди открывалась кровавая рана – точно в нем лопнула живая нить из плоти и крови. Стало быть, он теперь один как перст… Одна головня в поле гаснет…
Вдобавок в самый разгар их шумной ссоры Симон осознал – как, он не знает сам: нет, не потому только зачах и до времени постарел Гюрд, что ему недостает мира и согласия в собственном доме. В каком-то прозрении Симон вдруг понял: Гюрд все еще влюблен в Хельгу, вот отчего он словно скован по рукам и ногам. И по какой-то непостижимой, таинственной связи мыслей это подняло в душе Симона бурю ненависти, да, ненависти к жизни вообще.
…Симон закрыл лицо руками. Да, они были хорошие, покорные сыновья. И ему и Гюрду не составило труда полюбить тех девушек, которых отец предназначил им в жены. Как-то вечером старик затеял с ними разговор: он так красиво говорил о браке, дружестве и верности между учтивыми благородными супругами, что под конец оба юноши не знали, куда деваться от смущения. И в довершение всего отец упомянул об их христианском долге и напомнил молитву о заступничестве. Жаль только, что он не посоветовал им научиться забвению – когда дружба поругана, честь запятнана, верность превратилась в грех и постыдную тайную муку, а от прежнего осталась одна кровоточащая рана, которая никогда не затянется …
После того как Эрленд получил свободу, на Симона снизошло какое-то успокоение – должно быть, просто потому, что душа человеческая не в силах без конца терпеть такие страдания, какие ему пришлось вынести в Осло. Тут уж либо случается беда, либо само собой приходит исцеление.
Он не обрадовался известию, что она перебралась в Йорюндгорд с мужем и детьми и ему придется встречаться с ними, поддерживать дружбу и родственные отношения» Но он утешал себя: было куда хуже, когда ему приходилось жить с ней бок о бок, так как мужчине невыносимо жить с любимой женщиной, если она не супруга его и не кровная родственница. А то, что случилось между ним и Эрлендом в тот вечер, когда она праздновали освобождение его свояка из крепости, он просто вычеркнул из своей памяти: Эрленд едва ли до конца уразумел его слова и потом наверняка не часто о них вспоминал. Эрленд обладал редкостным даром забвения. А Симону надо было печься об усадьбе, о жене, которую он любил, и о детях.
И он как будто успокоился. Не его вина, что он любит сестру своей жены. Она была когда-то его невестой – не он нарушил данную ей клятву верности. Он полюбил Кристин, дочь Лавранса, когда долг повелевал ему это, – ведь она была предназначена ему в жены. А то, что он взял за себя ее сестру, – то было дело рук Рамборг и ее отца. Уж на что умный человек был Лавранс, но и тот не догадался прежде спросить, забыл ли Симон. Впрочем, Симон сознавал, что даже от Лавранса не стерпел бы такого вопроса.
Симон не умеет забывать. Не его в том вина. Но он не произнес ни единого слова, за которое должен был бы краснеть. Что он может поделать, если дьявол искушает его воспоминаниями и сновидениями, оскверняющими узы родства, – по доброй воле Симон никогда не предавался помыслам о своей греховной любви. А в поступках своих он был ей близким, ее верным братом. Это он чувствовал сам.
Под конец ему удалось почти примириться со своей долей.
Но лишь до той поры, пока он сознавал, что служит опорой тем двоим – ей и человеку, которого она ему предпочла: они всегда искали у него поддержки.
Но теперь все переменилось. Кристин рискнула жизнью и вечным блаженством, чтобы спасти от смерти его сына. И с той минуты, как он это допустил, в его душе разом вскрылись старые раны.
А потом он стал должником Эрленда, ибо тот спас ему жизнь.
…А он в благодарность оскорбил его подозрением… Пусть ненароком, мысленно – но все-таки оскорбил!
«…et dimitte nobis debita nostra, sicut et nos dimittibus debitoribus nostris».11И остави нам долги наши, как и мы отпускаем должникам нашим (лат.).
Отчего спаситель не научил нас другой молитве: «…sicut et nos dimittibus creditoribus nostris»22 Как и мы отпускаем заимодавцам нашим (лат.).
Симон не был уверен, можно ли так сказать по-латыни, – он никогда не был силен в этом языке. Но он знал, что должникам своим он всегда прощал без труда. Куда тяжелее было простить тем, кто взвалил ему на плечи бремя благодарности…
И вот теперь, когда они – он и те двое – разочлись, все старые обиды, которые он много лет попирал ногами, ожили и заговорили в его душе…
Теперь он не мог, как прежде, в мыслях своих отмахнуться от Эрленда. Беспутный вертопрах, который ничего не видит, не понимает, не помнит и ни о чем не думает! Отныне мысль о нем тяготила Симона именно потому, что никто не мог предугадать, что видит, думает и держит в памяти Эрленд, – он каждый раз ставил его в тупик,
…Можно отнять чужое добро, но доли чужой не отберешь…
Что правда, то правда.
Симон любил свою юную невесту. Достанься она ему в жены, он был бы счастлив своей судьбой. Они жили бы с ней в добром супружеском согласии. И она осталась бы такой, какой была в ту пору, когда они встретились впервые: скромной, целомудренной, способной дать мужу разумный совет в любом важном деле, своенравной в мелочах, но вообще кроткой и уступчивой, – она ведь еще с детства в доме отца привыкла, чтобы ею руководили, наставляли ее, поддерживали и защищали. Но она досталась этому человеку, который и собой-то не умел управлять и, уж подавно, никому не мог служить надежной опорой. Он растоптал ее непорочную чистоту, смутил ее горделивый покой, привел в смятение ее женскую душу и вынудил ее до последней крайности напрячь все силы, душевные и телесные. Ей пришлось защищать своего любовника, как пташке, которая оберегает свое гнездо, трепеща с головы до ног и пронзительно крича, стоит кому-нибудь приблизиться к ее убежищу. Ее нежное, стройное тело, казалось, было создано для того, чтобы мужская рука лелеяла и охраняла его, а Симону пришлось увидеть, как оно напрягалось в безумном порыве воли, как ее сердце билось решимостью, страхом и отвагой и она боролась за мужа и детей, как горлица, которая тоже становится неукротимой и бесстрашной, когда ей приходится охранять своих птенцов.
Симон был уверен: стань она его женой и проживи пятнадцать лет под его ласковой опекой, она и ему была бы в беде верной подругой. Разумная и твердая духом, она делила бы с ним все его невзгоды. Но никогда ему не пришлось бы увидеть окаменевшего лица, какое она обратила к нему в тот вечер в Осло, когда рассказала, что выходила в город навестить тот непотребный дом. Никогда бы ему не услышать своего имени в диком вопле, полном тоски и отчаяния. И не юношеская честная и справедливая любовь отозвалась тогда на этот вопль в его сердце. Безумие, которое проснулось в нем и ответило на ее исступленное отчаяние… Нет, и ему самому никогда бы не узнать, что подобное может гнездиться в его душе, если б у них с Кристин все пошло так, как положили между собой их отцы…
А ее лицо в ту ночь, когда она прошла мимо него и скрылась в темноте, чтобы найти средство для спасения его ребенка… Никогда не отважилась бы она пуститься в этот путь, не будь она супругой Эрленда, которая выучилась, не дрогнув, совершать самые отчаянные поступки, хотя бы ее сердце разрывалось от страха. А ее улыбка, полная слез, когда она разбудила его, чтобы сказать, что мальчик зовет отца, – с такой страдальческой нежностью улыбается лишь тот, кто знает цену победам и поражениям…
Та, которую он любил ныне, была супругой Эрленда. Но тогда его любовь греховна, и, стало быть, недаром все идет так, как оно идет, и он несчастлив. Потому что он был так несчастлив, что иной раз сам не мог поверить: полно, неужто это, в самом деле, происходит с ним самим и неужто ему никогда не избыть этого несчастья?
…Когда, поправ свою собственную честь и гордость, он напомнил Эрлингу, сыну Видкюна, о том, о чем ни один благородный человек не обмолвился бы и намеком, он поступил так не ради братьев и родичей, но только ради нее одной. Только ради нее у него достало сил унизиться перед другим человеком и молить, как молят прокаженные нищие на паперти городских церквей, выставляя напоказ свои гноящиеся язвы…
В ту пору он думал: «Придет время, и она узнает. Не все, а то, как глубоко он унизил себя. Но когда оба они станут стариками, он скажет Кристин: „Я сделал все, чтобы помочь тебе, потому что не забыл, как горячо любил тебя в ту пору, когда был твоим нареченным женихом…"»
Об одном только он никогда не смел помыслить. Сказал ли ей что-нибудь Эрленд?.. Да, Симон лелеял мечту, что однажды сам признается ей: «Я никогда не мог забыть, что любил тебя, когда мы были молоды». Но если она уже знала, узнала от собственного мужа – нет, этой мысли он не в силах снести…
Он хотел сказать об этом ей одной, когда-нибудь позднее, через много лет. Но ведь однажды он сам выдал себя, и Эрленд отшатнулся, увидев то, что Симон считал скрытым глубоко в тайниках своего сердца. И Рамборг знала об этом – хотя он никак не мог взять в толк, как она догадалась…
Его собственная жена и ее муж – они знали всё…
Испустив глухой, отчаянный крик, Симон порывисто метнулся на другую сторону кровати…
– Помоги мне боже! – Теперь он лежит здесь униженный и истерзанный, изнывая от душевных ран и сгорая от стыда…
Хозяйка приоткрыла дверь, встретилась взглядом с воспаленными глазами Симона, горевшими сухим и колючим блеском. «Я вижу, вам не спится? А сейчас только Эрленд, сын Никулауса, проскакал мимо сам-третей – с ним, должно быть, двое его сыновей». Симон что-то буркнул ей в ответ сердито и невнятно.
Он пропустит их вперед… А потом и ему самому пора собираться в дорогу…
…Как только он войдет в горницу и снимет верхнюю одежду, Андрес потянется к его меховой шапке и нахлобучит ее на голову. А потом усядется верхом на скамью и поскачет в Дюфрин к дяде, и громадная шапка будет съезжать ему то на крошечный носик, то на затылок, покрытый светлыми мягкими завитками… Но Симон тщетно силился утешить себя воспоминаниями о доме… Одному богу ведомо, когда мальчугану придется теперь гостить у дяди в Дюфрине…
И тут вдруг Симону вспомнился его старший сын, которого родила ему Халфрид, Эрлинг… Он не часто думал о нем. Маленький посиневший трупик – те несколько дней, что мальчик прожил на свете, отец почти не видел его – он сидел у постели умирающей жены. Если бы малютка остался в живых или пережил хоть ненадолго свою мать, Мандвик остался бы Симону. Тогда вторым браком он, верно, женился бы где-нибудь в тех краях и только изредка наведывался бы на север посмотреть на свое имение в родной долине.
Тогда бы он – нет, он не забыл бы Кристин – мудрено забыть женщину, которая вовлекла тебя в такую диковинную игру… Черт побери, неужто мужчина не вправе вспоминать лишь как необычное приключение, что ему пришлось искать свою невесту, воспитанную в благочестии и скромности девушку знатного рода, в непотребном доме, в постели другого мужчины. Но все-таки тогда, быть может, воспоминание о ней не лишало бы его покоя, не отбивало бы вкус у всех даров, которые жизнь преподносит ему щедрой рукой…
Эрлинг… Ему минуло бы теперь четырнадцать зим. Когда и Андрес достигнет возмужалости, Симон станет немощным стариком…
Халфрид, Халфрид, тебе не очень-то сладко жилось со мной. Видно, не безвинно терплю я то, что выпало на мою долю…
Эрленд, сын Никулауса, поплатился бы жизнью за свое легкомыслие. И Кристин вдовела бы теперь в Йорюндгорде…
А Симон, может статься, проклинал бы себя, что женился вторично. Не было на свете такой нелепицы, какой бы Симон теперь не вообразил о себе…
Ветер утих, но снег все еще валил по-весеннему крупными мокрыми хлопьями, когда Симон выехал с постоялого двора. И вдруг в этот вечерний час, несмотря на снегопад, в роще звонко залилась какая-то птица.
Как при резком движении вскрывается незажившая ранка, так в сердце Симона отозвалось болью мгновенное воспоминание: во время пасхальной пирушки в Формо он вышел с гостями во двор погреться на полуденном солнце. На вершине березы насвистывала малиновка, пуская трели в ясное голубое небо. Из-за угла дома показался хромой Гейрмюнд, он подтягивался на костыле, одной рукой обняв за плечи старшего сына. Гейрмюнд остановился, задрал голову кверху и стал вторить малиновке. Мальчик тоже принялся свистеть, вытянув губы трубочкой. Они с отцом умели подражать чуть ли не всем певчим птицам. Кристин стояла немного поодаль вместе с другими женщинами и прислушивалась, улыбаясь своей прекрасной улыбкой.