Текст книги "Крест"
Автор книги: Сигрид Унсет
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 33 страниц)
VI
Монастырь был расположен в невысоких горах близ фьорда, так что почти при всяком ветре рокот прибоя на берегу заглушал шум соснового леса, покрывавшего северные и западные склоны холмов и заслонявшего вид на море.
Кристин видела церковную колокольню над лесом, когда плыла здесь по фьорду вместе с Эрлен-дом. Но из их намерения совершить паломничество в эту монашескую обитель, основанную прадедом Эрленда, так ничего и не вышло, хотя Эрленд несколько раз говорил, что это надо бы сделать. Кристин не приходилось бывать на побережье возле Рейнского монастыря до тех пор, пока она не пришла, чтобы остаться здесь навсегда,
Она думала раньше, что жизнь здесь должна быть такой же, как та, что была ей знакома по женским монастырям в Осло или на Бакке. Но здесь многое было иначе и гораздо спокойнее. Здесь сестры-монахини поистине умерли для мира. Аббатиса фру Рагнхильд хвалилась тем, что вот уже пят лет, как она не бывала в городе, и что за это время ни одна из ее монахинь не переступала границы монастырских владений.
Здесь не брали детей на воспитание, а в ту пору, когда Кристин прибыла в Рейн, в монастыре не было и послушниц. В течение многих лет ни одна девушка не пыталась вступить в эту монашескую общину, так что минуло уже шесть зим с тех пор, как младшая из членов монастырского совета, сестра Боргхильд Марселина, была пострижена в монахини. Моложе всех годами была сестра Турид, но она была послана сюда на шестом году жизни своим дедом, священником церкви святого Климента, очень суровым и строгим человеком. Кроме того, у девочки от рождения были парализованы руки, и вообще Турид была убогая. Потому-то ее сделали рясофорной монахиней, как только она достигла положенного возраста. Теперь Турид было уже тридцать лет, она была очень болезненной, но личико у нее было прелестное. С самого первого дня своего появления в монастыре Кристин изо всех сил старалась услужить сестре Турид, потому что та напоминала ей ее собственную сестричку Ульвхильд, которая умерла такой юной.
Отец Эйлив говорил, что низкое происхождение не должно быть помехой девушкам, желающим вступить в эту обитель, чтобы служить богу. Однако так уж повелось со времени основания монастыря в Рейне, что туда вступали почти одни только дочери и вдовы могущественных и родовитых мужей из Трондхеймской области. Но в тяжелые и беспокойные времена, наступившие в стране после смерти блаженной матери Хокона Холегга,1 (* Хокон Холлег (Хокон V) правил Норвегией в 1299 -1319 годах) набожности среди знати, по-видимому, значительно поубавилось. Теперь о монашеской жизни помышляли по большей части лишь дочери горожан и зажиточных крестьян. Да и те охотнее шли в монастырь на Бакке, где многие из девушек обучались благочестию и женскому рукоделию, сестры-монахини были из простых семей, отрешение от мира не было таким уж суровым, да и самый монастырь лежал не так далеко от проезжей дороги.
Вообще-то Кристин не часто случалось беседовать с отцом Эйливом, и вскоре она поняла, что положение священника в монастыре было и трудным и двусмысленным. Хотя Рейн и был богатым монастырем и в общине едва набиралась половина того числа монахинь, которых в состоянии был прокормить орден, денежные дела монастыря находились в большом беспорядке, и сводить концы с концами было довольно трудно. Три последних аббатисы, отличавшиеся благочестием, но не жизненной мудростью, вместе со всеми членами своего монастырского совета руками и ногами отбивались от необходимости подчиниться власти архиепископа. Они даже не желали слушать его отечески-доброжелательных советов. А священниками в монастырской церкви, из числа орденских братьев-монахов на Тэутре и Мюнкабю, всегда назначали людей старых, чтобы не давать пишу злым языкам. Но и они были всего-навсего сравнительно дельными управителями, которые пеклись лишь о земном благополучии монастыря. Когда король Скюле воздвиг прекрасную каменную церковь и отдал свое родовое поместье монастырю, то все дома были сначала сложены из бревен и тридцать зим тому назад сгорели дотла. Тогдашняя аббатиса ФРУ Эудхильд снова начала возводить постройки, но уже из камня. К ее времени относится множество улучшений в церкви и красивое помещение монастырского совета. Она съездила также в генеральный капитул ордена при главном монастыре в Тарте Бургундском и привезла из этого путешествия великолепную дарохранительницу слоновой кости, которая и доныне стоит на амвоне близ главного алтаря. Этот ковчежец – лучшее украшение церкви, достойное хранилище тела Христова, гордость и святая святых монахинь. Фру Эудхильд умерла, окруженная ореолом славы за набожность и добродетель, но неумелое ведение ею строительных работ и безрассудная купля-продажа земель подорвали благосостояние монастыря, а последующие аббатисы не способны были исправить причиненный ущерб.
Кристин так никогда и не узнала, каким образом отец Эйлив попал туда в священники и управители. Но она все-таки поняла, что с самого начала и аббатиса и сестры-монахини неохотно и недоверчиво приняли белого священника. Положение у отца Эйлива было не из легких: ему надлежало быть священником и духовным пастырем монахинь, содержать в порядке имущественные дела монастыря и его отчетность и при всем том признавать верховную власть аббатисы, право самоуправления монахинь, право надзора аббата из Тэутры, да еще поддерживать дружбу со вторым священником церкви, монахом из Тэутры. Большую службу сослужили ему здесь и его почтенный возраст и молва о его незапятнанной высоконравственной жизни, равно как и его смиренное благочестие и осведомленность в каноническом праве и в законах страны. Но все-таки ему приходилось быть крайне осмотрительным во всем своем поведении. Он жил вместе с другим священником и с церковными служками в маленькой усадьбе к северо-востоку от монастыря. Там давали пристанище и монахам, наезжавшим изредка с разными поручениями из Туэтры. Кристин знала, что если доживет до того времени, когда Никулаус будет посвящен в духовный сан, то и ей доведется послушать, как ее старший сын отправляет обедню в здешней церкви,
Сначала Кристин, дочь Лавранса, приняли в Рейне на правах мирянки, живущей при монастыре. Но вскоре ей было дозволено носить одеяние, сходное с монашеским: серо-белую шерстяную рясу, правда без мантии, белый головной платок и черное покрывало. Это произошло после того, как Кристин перед фру Рагнхильд и сестрами-монахинями, в присутствии отца Эйлива и двух монахов из Тэутры, дала обет целомудрия, послушания аббатисе и сестрам и, в знак отречения от всех земных благ, отдала свою печать в руки отца Эйлива, разбившего ее вдребезги. Предполагалось, что спустя некоторое время она исходатайствует пострижение в монахини.
Но Кристин все еще было трудно не думать слишком много о прошлом. Для чтения в монастырской трапезной в часы еды отец Эйлив перевел на норвежский язык книгу о житии Христа, сочинение главы ордена миноритов, высокоученого и набожного доктора Бонавентуры. И Кристин слушала чтение этой книги, и глаза ее наполнялись слезами при мысли о том, сколь велико, должно быть, блаженство тех, кто мог возлюбить Христа и матерь божью, крест и страдание, бедность и смирение так, как это описано в книге. Но в то же время она невольно вспоминала тот день в Хюсабю, когда Гюннюльф и отец Эйлив показали ей латинскую книгу, с которой была переведена теперь их, монастырская. Это была маленькая пухлая книжица, написанная на очень тонком и ослепительно белом пергаменте. Кристин никогда бы не поверила, что телячью кожу можно так выделать. В книге были чудеснейшие картинки и заставки, а краски сверкали, словно драгоценные камни в золотой оправе. Гюннюльф, смеясь, рассказывал тогда о том, как они после покупки этой книги остались без гроша в кармане, и им пришлось продать кое-что из платья и кормиться Христа ради вместе с нищими в монастыре, пока они не узнали о прибытии в Париж нескольких духовных лиц из Норвегии, у которых и взяли деньги взаймы. А отец Эйлив слушал Гюннюльфа и поддакивал ему со своей спокойной улыбкой.
Когда сестры-монахини после раннего утреннего богослужения возвращались обратно в спальный покой, Кристин оставалась в церкви. Летом по утрам церковь казалась ей мирной и уютной, но зимой там было страшно холодно, и ей было жутко одной в темноте среди всех этих надгробных плит, хотя она не отрывала глаз от маленькой лампады, постоянно теплившейся перед реликварием из слоновой кости со святыми дарами внутри. Но и летом и зимой, стоя в своем уголку на клиросе, она постоянно думала о том, что в этот же час Ноккве и Бьёргюльф тоже бодрствуют и молятся о душе своего отца. И как раз Никулаус-то и просил ее читать эти молитвы и покаянные псалмы в одно время с ними каждое утро, после раннего богослужения.
Все время, все время стояли они оба перед ее взором такими, какими она видела их в тот дождливый, серенький день, когда была у них в монастыре. В тот день Никулаус вдруг очутился перед ней в приемной, такой странно высокий и чужой в серо-белом монашеском одеянии, с руками, спрятанными под мантией. Ее сын! Такой похожий и в то же время совсем другой. Его сходство с отцом – вот что так сильно поразило ее. Она словно увидела Эрленда в монашеской рясе.
Она беседовала с сыном, рассказывала по его просьбе обо всем, что произошло в усадьбе с тех пор, как он покинул дома, а сама все ждала и ждала… Под конец она робко спросила, скоро ли придет Бьёргюльф.
– Не знаю, матушка, – отвечал он. Немного погодя он добавил: – Бьёргюльфу стоило тяжкой борьбы склониться перед своим крестом и служить богу… И его как будто устрашило, когда он услыхал, что ты здесь, – устрашило, что это разбередит много старых воспоминаний…
Она сидела, смертельно удрученная, и, слушая Никулауса, молча глядела на него. Лицо его очень загорело, а руки огрубели от тяжелой работы – он с легкой улыбкой упомянул, что вот теперь ему все-таки пришлось научиться ходить за плугом и работать косой и серпом. Ночью на постоялом дворе Кристин не спалось, и она поспешила в церковь, как только зазвонили к раннему утреннему богослужению. Но монахи стояли таким образом, что ей лишь немногих удалось разглядеть в лицо, и ее сыновей среди них не было.
На следующий день она ходила по монастырскому саду вместе с братом-бельцом, который там садовничал, и он показывал ей множество редких растений и деревьев, которыми славился этот сад. Пока они бродили по саду, тучи рассеялись, выглянуло солнце, и приятно запахло сельдереем, луком и тимьяном, а большие кусты желтых лилий и ярко-голубых аквилегий, высаженных по углам цветников, засверкали, усыпанные тяжелыми дождевыми каплями. Тут подошли ее сыновья; они появились вместе из маленькой сводчатой двери каменного дома. И когда Кристин увидала двух высоких, одетых в светлое братьев, шедших к ней по дорожке меж яблонями, ей показалось, что она на пороге райского блаженства.
В общем-то они мало беседовали между собой; Бьёргюльф почти все время молчал. Теперь, когда он сделался совсем взрослым, он стал настоящим богатырем. Долгая разлука словно обострила зрение Кристин – только теперь он поняла до конца, какую борьбу пришлось вынести и, наверное, все еще приходится выносить этому ее сыну, когда тело его вырастает, становится большим и сильным и когда он, обретая все большую внутреннюю прозорливость, чувствует, как слепнут его глаза…
Он спросил про свою кормилицу. Кристин сообщила, что Фрида вышла замуж.
– Бог да благословит ее, – сказал монах. – Славная женщина, а для меня она была доброй и верной матерью-кормилицей.
– Да… Сдается мне, что она была тебе матерью даже больше, чем я, – удрученно молвила Кристин. – Малое утешение оказывало тебе мое материнское сердце в тех суровых испытаниях, которые были ниспосланы тебе в юности.
Бьёргюльф тихо ответил:
– Я благодарю бога за то, что врагу рода человеческого никогда не удалось склонить меня к столь не достойному мужчине поступку, как искушение вашего материнского сердца, хотя я и хорошо чувствовал ваше сердце. Но я видел, что вы и без того тянете слишком тяжелый воз. А после бога мне тут помогал Никулаус, спасавший меня всякий раз, когда я готов был впасть в искушение…
Больше об этом они не говорили, как не говорили и о своей жизни в монастыре и о том, что они дурным своим поведением навлекли на себя немилость. Но, по-видимому, братья были очень рады, услыхав о намерении матери вступить в Рейнский монастырь.
Когда Кристин после утренней молитвы проходила через спальный покой и видела лежавших попарно в постелях на соломенных мешках сестер-монахинь, одетых в платья, которые они никогда не снимали, она думала о том, как не похожа, должно быть, она на всех этих женщин, которые с юных лет только тем и занимались, что служили своему создателю. Мирская суета напоминает господина, от которого нелегко убежать, стоит только хоть раз покориться его власти. Она, конечно, не стала бы спасаться бегством от мирской суеты, но ее просто выгнали, как жестокий хозяин выставляет за дверь отслужившую свой век служанку. А теперь ее приняли сюда, как сострадательный господин принимает старого служаку и, давая ему приют и пищу, из милосердия не заставляет работать помногу изнуренного и одиного старого человека…
Крытая галерея вела из спальни монахинь в ткацкую. Кристин сидела там в одиночестве и пряла. Рейнские монахини славились своим льном, и те дни летом и зимой, когда все сестры-монахини и сестры-белицы выходили работать на льняные поля, считались в монастыре почти что праздничными. В особенности же день, когда они дергали лен. Заготовлять лен, прясть и ткань полотно и шить из него церковные одеяния – вот было главное занятие монахинь в часы работы. Никто здесь не переписывал и не украшал заставками книг, как это с большим умением делали сестры-монахини в Осло под руководством фру Груа, дочери Гютторма. Не очень-то много упражнялись здесь и в искусном шитье шелком и золотом.
Через некоторое время Кристин с радостью услышала шум пробуждающегося монастырского подворья. Сестры-белицы пошли в поварню, чтобы состряпать еду для челядинцев. Сами монахини, если только они бывали здоровы, никогда не притрагивались ни к еде, ни к питью, не отстояв поздней обедни. Когда в монастыре бывали больные, то, после того как звонили к первому часу, Кристин шла в больничный покой, чтобы сменить сестру Агату или какую-нибудь другую монахиню, находившуюся там в это время. Бедняжка сестра Турид часто лежала там.
Скоро наступит радостный для Кристин час утренней церемонии в трапезной, которая следует за третьим часов молитвы и обедней для монастырской челяди. Каждый день Кристин одинаково радовалась этому торжественному обряду. Трапезная находилась в сложенном из бревен доме, но все же была очень красивым покоем, и все женщины монастыря ели там вместе – монахини за верхним столом, где на почетном месте восседала аббатиса и где, кроме Кристин, сидели также три старые женщины-мирянки, вкупившиеся, как и она, в монастырь. Сестры же белицы располагались гораздо ниже. После окончания молитвы вносили яства и питье, и все в благопристойном молчании спокойно ели и пили в полной тишине. Часто одна из монахинь читала вслух из какой-нибудь священной книги, и Кристин думала, что если бы в миру люди могли бы трапезовать столь же благопристойно, то они бы лучше понимали, что еда и питье – дар божий, доброжелательнее относились бы к своим ближним и меньше бы думали о том, чтобы накопить побольше добра для себя и близких своих. Но и сама она думала иначе в те времена, когда накрывала на стол для оравы озорных и шумных мужчин, которые смеялись и кричали за едой, а в это время под столом чавкали собаки и, высовывая морды, получали в подачку либо кости, либо пинки – смотря по расположению духа ее сыновей.
Гости не часто бывали в монастыре. Изредка то одна, то другая ладья с людьми из усадеб знати приставала к берегу фьорда, и женщины с детьми, мужчины и молодые люди поднимались наверх, в Рейн, чтобы навестить ту или иную родственницу, живущую в монастыре. Бывали там и доверенные лица из монастырских усадеб и с островов, а также время от времени наезжали посланцы из Тэутры. В праздники, справлявшиеся с особой пышностью, – в дни богородичного богослужения, в праздник тела Христова, в день святого апостола Андрея – в монастырскую церковь стекался народ из ближайших приходов по обеим берегам фьорда. В обычное же время обедни посещали лишь те из арендаторов и работников монастыря, которые жили поблизости. Но они не заполняли всего обширного помещения церкви.
Бывали там еще бедняки-нищие, которые в дни заупокойных поминовений получали пиво и еду, согласно завещаниям богатых людей. Да и вообще они почти ежедневно приплетались в Рейн, усаживались закусывать у стенки поварни и останавливали выходивших во двор монахинь, чтобы потолковать с ними о своих горестях и немощах. Больные, калеки и прокаженные сменяли друг друга. Страдавших проказой было особенно много, но, по словам фру Рагнхильд, так всегда бывало на побережье. Приходили издольщики просить о вcяческих льготах и отсрочках платежей; у этих тоже находилось что порассказать о своих невзгодах и трудностях. Чем более жалкими и несчастными были эти люди, тем более откровенно и бесстыдно делились они с сестрами-монахинями своими делами, причем они охотно винили других в своих несчастьях, а на языке у них всегда были елейные речи. Не мудрено, что в часы отдыха и в часы работы в ткацкой монахини много говорили о жизни этих людей, а сестра Турид даже однажды проболталась Кристин, что во время совещаний в монастырском совете о торговых сделках и тому подобных делах беседа монахинь часто сворачивала на пересуды о людях, замешанных во всем этом. Из слов сестер-монахинь Кристин могла понять, что обо всех делах, о которых им доводилось судачить, они слышали только из уст самих этих людей, да еще знали кое-что от братьев-бельцов, бывавших внизу, в долине. Хвалили ли люди самих себя, порочили ли своих соседей, монахини одинаково верили всему. И тогда Кристин с досадой вспоминала о всех тех случаях, когда ей приходилось слышать, как безбожные братья-бельцы и даже нищенствующий монах брат Арнгрим называли женские монастыри гнездом сплетен, а сестер обвиняли в том, что они с жадностью внимают всяким слухам и непристойным речам. Даже те самые люди, что приходили в монастырь и протрубили своей болтовней уши фру Рагнхильд или какой-нибудь из сестер, если им удавалось вовлечь ее в разговор, порицали монахинь за то, что те беседовали между собой о жалобах, доносившихся до них из того мира, от которого они сами отреклись. Это казалось ей похожим на россказни о привольной жизни обитательниц монастыря – их распускали люди, не раз получавшие из рук сестер-монахинь лакомые куски и ранний завтрак, в то время как сами служительницы бога говели, бодрствовали, молились и работали, прежде чем встретиться в трапезной для первого торжественного принятия пищи.
И потому все время до своего пострига Кристин с душевным благоговением служила сестрам. Она думала, что хорошей монахиней ей, видно, никогда не стать – для этого она слишком расточила свои способности к сосредоточенности и к благочестию, но она постарается стать столь смиренной и твердой в воле, насколько хватит милости божьей.
Дело было в конце лета 1349 года; два года она жила уже в Рейнском монастыре, и к рождеству ей предстояло пострижение в монахини. Она получила радостную весть о том, что оба ее сына будут сопровождать аббата Юханнеса в Рейн, когда тот прибудет к торжественному обряду ее посвящения. Услыхав о намерении своей матери, брат Бьёргюльф сказал:
– Сон мой сбывается – в этом году мне дважды снилось, что мы оба свидимся с нею до рождества – хотя в точности так, как мне привиделось, оно не может быть, потому что во сне я видел ее воочию.
Брат Никулаус тоже был очень рад. Но одновременно дошли до нее и другие, не столь утешительные вести о нем. Он учинил насилие над несколькими крестьянами у Стейнкера. Крестьяне эти вели с монастырем тяжбу о праве на рыбную ловлю, и когда однажды ночью монахи застали их за опустошением монастырского садка с лососями, брат Никулаус отколотил одного из них, а другого сбросил в реку и тут же тяжко согрешил, осквернив свои уста проклятием.
VII
Спустя несколько дней Кристин вместе с другими монахинями и сестрами-белицами отправилась в сосновый бор за древесным лишайником для приготовления зеленой краски. Лишайник этот встречается довольно редко и растет большей частью на поваленных деревьях и сухих ветвях. Женщины быстро разбрелись по лесу и в тумане потеряли друг друга из виду.
Уже много дней стояла эта странная погода – затишье, густой туман, который хотя и рассеивался иногда над долиной, но по-прежнему сохранял у моря и над горами свой диковинный свинцово-синий оттенок. Иногда туман переходил в моросящий дождик, а иногда погода прояснялась настолько, что сквозь клубы тумана беловатым пятном просвечивало солнце. Но в воздухе все время стояла поразительно тяжелая, банная духота – это было необычным здесь, у фьорда, тем более в такое время года, за два дня до рождества богородицы. Так что в народе только и разговоров было, что о погоде, и все дивились, что бы все это значило.
Кристин покрывалась испариной в этой мертвой, влажной духоте, а мысль о полученных ею вестях о Ноккве не давала свободно дышать. Она вышла на опушку леса, подошла к изгороди у дороги, ведущей к морю, и, пока она стояла там, соскабливая красильный мох с ограды, в тумане появился отец Эйлив, едущий верхом в сторону монастыря. Он придержал коня, сказал несколько слов о погоде, и постепенно они разговорились. Кристин спросила священника, не известно ли ему что-нибудь об этой истории с Ноккве, хотя и знала, что спрашивает зря. Отец Эйлив всегда делал вид, будто он ничего не знает о внутренних делах монастыря в Тэутре.
– По-моему, Кристин, тебе нечего бояться, что из-за этого дела он не приедет сюда зимой, – сказал священник. – Этого, верно, ты и опасаешься?
– Я опасаюсь большего, отец Эйлив. Я боюсь, что Ноккве никак не годится в монахи.
– Ты считаешь себя вправе судить о подобных вещах? – нахмурив брови, спросил священник.
Потом он спешился, привязал коня и перегнулся через изгородь, пристально и испытующе глядя на Кристин. Она сказала:
– Боюсь, что Ноккве тяжело подчиняться орденской дисциплине. Он ведь был так молод, когда вступил в монастырь! Он не знал, от чего отрекался, и не ведал своего собственного нрава. Но все, что произошло в те годы, когда он только подрастал, – потеря отцовского наследства, вечные раздоры между отцом и матерью, окончившиеся смертью Эрленда, – было причиной того, что он утратил охоту жить в миру. Но я не замечала, чтобы он из-за этого стал набожным…
– Так ты не замечала? Подчиниться орденской дисциплине Никулаусу было, верно, так же тяжело, как и любому другому доброму монаху. Нрав у него пылкий, а сам он еще молод, быть может даже слишком молод, и потому-то он и отвернулся от мира, прежде чем успел понять, что мир такой же жестокий наставник, как всякий иной господин, и притом господин, чуждый милосердия. Об этом ты и сама, верно, можешь судить, сестра…
И если вправду дела обстоят так, что Ноккве пошел в монастырь больше из-за брата, чем из любви к своему создателю, то все же, по-моему, господь бог не оставит его без награды за то, что jн принял крест ради брата своего. Божья матерь Мария, которую, как мне известно, Ноккве чтил и любил с самых малых лет, поможет ему когда-нибудь понять, что сын ее пришел сюда, в этот мир, чтобы стать его братом и нести крест ради него…
– Нет… – Лошадь ткнулась мордой в грудь священника, он потрепал ее и произнес, как бы про себя: – С самых детских лет мой Никулаус, как никто другой, умел любить и страдать – сдается мне, что он вполне годится в монахи.
– Ну, а ты, Кристин, – сказал он, повернувшись к ней, – ты, кажется, достаточно повидала на своем веку, чтобы более твердо уповать на господа всемогущего. Неужто ты еще не поняла, что он поддерживает каждую душу человеческую до тех пор, пока душа эта сама не отвратится от него? Ты, женщина, сохранившая и в старости детскую доверчивость, разве не видишь ты божью кару в том, что пожинаешь теперь горе и унижение за то, что в угоду своей похоти и гордыни следовала путями, которыми бог запретил идти своим детям? Не хочешь ли ты сказать, что это ты карала своих детей, когда им случалось обварить руку, засунув ее в кипящий котел, к которому ты запретила им даже приближаться, или когда у них под ногами подламывался хрупкий лед, по которому ты строго предостерегала их не ступать? Неужто ты не поняла, когда у тебя под ногами трещал тонкий лед, что ты тонула всякий раз, когда отпускала руку божью, и бывала спасена из бездны всякий раз, когда взывала к нему? А разве любовь, которая связывала тебя и твоего земного отца, хотя ты всячески противилась ему и противопоставляла собственное своеволие его промыслу, не была для тебя утешением и поддержкой в те минуты, когда тебе приходилось пожинать плоды своего неповиновения ему?
Неужто ты еще не поняла, сестра, что бог помогал тебе всякий раз, когда ты молилась ему, хотя молилась ты не от полноты сердца, а лишь для вида, и давал он тебе гораздо больше, чем ты просила? Ты любила бога так же, как своего отца. Пусть не так сильно, как любила свою собственную волю, но все же настолько, что, вероятно, скорбела всякий раз, расставаясь с ним. И вот, по милости божьей, доброе выросло среди всего того злого, которое тебе пришлось пожинать и которое было посеяно твоей упрямой волей…
Сыновья твои… Двух из них господь прибрал к себе еще невинными младенцами; за них тебе нечего опасаться. А другие вышли хорошими – хотя, может быть, и не такими, как хотелось бы тебе. То же самое, верно, думал о тебе и Лавранс…
Ну, а супруг твой, Кристин… Да будет господь милостив к его душе – я знаю, что в глубине своего сердца ты постоянно порицала мужа за его бездумие и беззаботность. По-моему, для такой гордой женщины, как ты, было бы гораздо тяжелее вспоминать, что Эрленд, сын Никулауса, увлек тебя за собой на путь позора, измены и убийства, если бы ты хоть раз увидела, что этот человек мог действовать из холодного расчета. И мне почти кажется, что твоя верность как в гневе и в суровости, так и в любви и помогли тебе удержать Эрленда до конца вашей жизни. Во всем, что не касалось тебя, к нему можно было применить слова: с глаз долой – из сердца вон. Господь да поможет Эрленду. Я боюсь, что он никогда не знал истинного раскаяния в грехах своих. Но в грехах своих против тебя, Кристин, супруг твой все же раскаивался и скорбел о них. Будем надеяться, что это зачлось Эрленду после смерти.
Кристин стояла молча, и отец Эйлив тоже ничего больше не прибавил. Он отвязал поводья, произнес: «Мир да будет с тобой», сел на коня и уехал.
Когда немного позднее она вернулась в монастырь, сестра Ингрид встретила ее в воротах с известием, что один из сыновей приехал навестить ее. Назвался он Скюле и сидит в приемной.
Скюле беседовал со своими гребцами, но сразу же вскочил, как только мать появилась в дверях. О, она узнавала своих детей по этой живости движений, по маленькой голове, высоко сидящей на широких плечах, по стройной фигуре с длинными руками и ногами. Сияя, пошла она ему навстречу, но остановилась как вкопанная. У нее перехватило дыхание при виде его лица… О, кто обезобразал так ее красивого сына!..
Верхняя губа Скюле была совершенно вывернута – ее, должно быть, расквасил удар, а потом она срослась, но осталась расплющенной, широкой и уродливой, исполосованной белым блестящим рубцом. Рот из-за этого перекосило, и казалось, что Скюле все время усмехается, чуть презрительно; носовая кость была сломана и тоже срослась криво. Он слегка шепелявил, когда говорил, – у него не хватало переднего зуба, а второй был почерневшим и омертвелым.
Скюле покраснел под взглядом матери.
– Вы как будто не узнаете меня, матушка? – Он слегка улыбнулся и провел пальцем по губе – этим движением он, должно быть, вовсе не хотел указать на свой изъян, оно могло быть чисто случайным.
– Мы не так давно расстались, сын мой, чтобы твоя мать не узнала тебя, – непринужденно улыбаясь, спокойно ответила Кристин.
Скюле, сын Эрленда, пришел на легкой ладье из Бьёргвина в Нидарос два дня тому назад с письмами от Бьярне, сына Эрлинга, для архиепископа и посадника. Попозже, днем, мать и сын гуляли в саду под ясенями, и только теперь, когда они наконец могли побеседовать с глазу на глаз, он рассказал ей последние новости о братьях.
Лавранс был все еще в Исландии. Мать даже не знала о том, что он туда отправился. Как же, Скюле встретил младшего брата в Осло прошлой зимой, на собрании знати. Он был там вместе с Яммельтом, сыном Халварда. Но ведь мальчику всегда хотелось поездить по белу свету и повидать чужие страны, вот он и нанялся к епископу Скол-хольтскому и уехал вместе с ним…
Да и сам Скюле тоже побывал с господином Бьярне в Швеции, а потом был военным походом на Руси. Мать тихо покачала головой – этого она тоже не знала! Ему там понравилось, смеясь, рассказывал Скюле, ведь ему довелось навестить старых друзей, о которых так много рассказывал отец – карелов, ингров, руссов. Нет, это украшение, эту почетную рану он получил не на войне, а просто в драке. Скюле слегка усмехнулся. Но уж парню, который нанес ему эту рану, никогда больше не придется просить кусок хлеба. Но вообще-то у Скюле не было большой охоты рассказывать подробности ни о драке, ни о походе. Теперь он был начальником всадников у господина Бьярне в Бьёргвине, и рыцарь обещал добыть ему какие-нибудь поместья из тех, которыми владел Эрленд в Оркладале и которые теперь принадлежали королю. Но Кристин заметила, что большие серо-стальные глаза Скюле как-то странно потемнели, когда он заговорил об этом.
– Ты думаешь, не стоит слишком полагаться на такое обещание? – спросила мать.
– Да нет! – Скюле покачал головой. – Грамоты будут составлены на этих днях. Господин Бьярне сдержал все, что обещал в свое время, когда я поступил под его начало. Он называет меня родичем и другом. Я занимаю при нем примерно такое же положение, какое Ульв занимал у нас в усадьбе. – Он засмеялся; смех не шел к его изуродованному лицу.
Но по своему телосложению теперь, когда он стал вполне взрослым, Скюле был красивейшим мужчиной. На нем было платье новомодного покроя, штаны в обтяжку и узкая короткая куртка, доходившая лишь до середины ляжек и застегнутая спереди до самого низа на маленькие медные пуговицы. Это платье смело, почти до непристойности, подчеркивало стройные формы его гибкого тела. «Он словно в одном исподнем», – подумала мать. Но лоб и красивые глаза остались у него прежними.