Текст книги "Крест"
Автор книги: Сигрид Унсет
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 33 страниц)
– Кристин, моя Кристин… Но ты должна же наконец смириться с этим… Не можешь ты всю жизнь держать их у своей юбки… Они скоро станут взрослыми мужами, наши сыновья… – Положив ногу на ногу и обхватив сплетенными пальцами колено, Эрленд устало поглядел на жену. – А ты все еще как сука рычишь на всех, не разбирая, кто друг, а кто враг, едва только речь зайдет о твоих щенятах…
Она порывисто вскочила и с минуту молча стояла, ломая руки. Потом принялась быстро расхаживать из угла в угол. Она не произносила ни слова, и Эрленд тоже молчал, провожая ее взглядом.
– Скюле… – Она остановилась перед мужем. – Несчастливое имя дал ты нашему сыну при крещении. Но ты хотел этого… Ты хотел, чтобы герцог возродился в нашем мальчике…
– Это славное имя, Кристин, Несчастливое… Несчастья бывают разные… Я не забыл, когда назвал сына именем отца моей бабки, что счастье изменило ему… И все же он был королем, и с большим правом, чем потомки гребенщика…
– Я отлично помню, как ты и Мюнан, сын Борда, похвалялись, что приходитесь близкими родичами блаженной памяти королю Хокону…
– Ну так что же, ты сама знаешь, что королевская кровь течет в роду Сверре благодаря тетке моего отца Маргрет, дочери Скюле…
Супруги долго молчали, вперив друг в друга взор.
– Я знаю, о чем ты думаешь, прекрасная моя хозяйка. – Эрленд отошел от нее и снова опустился на почетное сиденье. Положив руки на головы двух рыцарей, он слегка подался вперед, улыбаясь холодной, раздражающей усмешкой. – Кристин, я лишился друзей и богатства, но, как видишь, несчастье меня не сломило… Знай же, я не боюсь, что древний род моих предков навеки лишился из-за меня чести и могущества. Да, счастье изменило и мне, но, кабы заговор мой удался, я и мои сыновья сидели бы в королевских палатах по правую руку государя, как его ближайшие родичи. Моя игра сыграна, черт побери, но, глядя на моих сыновей, я вижу: они добьются того, на что им дает право их высокое происхождение. Тебе нет нужды так убиваться из-за них, и ты не должна удерживать их здесь, в этой твоей глуши, – пусть попытают счастья на вольной воле, и тогда, может статься, ты доживешь до того дня, когда они с честью вернут себе родовые владения своего отца…
– Ох, что ты мелешь? – Жгучие злые слезы навернулись на глаза женщины, но, подавив их усилием воли, она скривила губы в усмешке. – Ты еще больше дитя, чем наши дети, Эрленд! Ты сидишь здесь и расписываешь мне всякие чудеса, а ведь не далее как сегодня Ноккве едва не улетел в погоню за своим счастьем, какое крещеному человеку страшно и назвать словами… Не огради нас божий промысел…
– Однако на сей раз господь сподобил меня стать орудием его промысла… – Эрленд пожал плечами. Потом добавил серьезным тоном: – Уж от этой печали ты можешь избавить себя, моя Кристин. Так вот что напугало тебя до потери рассудка, бедная ты моя. – Он опустил глаза и молвил почти застенчиво: – Вспомни, Кристин, твой благородный отец денно и нощно молился за наших сыновей, как и за всех нас. А я твердо и непреложно верю, что заступничество столь праведного человека охранит наших детей от многих… от худших зол…
Она заметила, как он украдкой сотворил большим пальцем крестное знамение. Но она была в таком смятении души, что это окончательно вывело ее из себя:
– Так вот чем ты утешаешься, Эрленд, сидя на почетном месте моего отца. Ты ждешь, что твоих сыновей будет хранить его молитва, как их кормит его усадьба.
Эрленд побледнел:
– Что ты хочешь сказать, Кристин? Уж не то ли, что я недостоин сидеть на почетном месте Лавранса, сына Бьёргюльфа…
Жена беззвучно шевельнула губами. Эрленд вскочил:
– Если ты думаешь так, клянусь богом, который слышит нас обоих: я никогда больше не сяду на это место… Отвечай, – повторил он, так как она безмолвствовала.
Медленная дрожь прошла по телу женщины.
– Тот… кто сидел здесь прежде тебя… был лучший хозяин, чем ты… – выговорила она наконец еле слышно.
– Остерегись своих слов, Кристин! – Эрленд сделал несколько шагов к ней навстречу. Она резко выпрямилась:
– Ну что ж, прибей меня – я уже сносила это прежде, стерплю еще один раз…
– Я не собирался… бить тебя… – Он остановился, опершись руками о край стола; и снова они впились друг в друга взглядом, и снова на его лице появилось то необычное выражение отчужденного спокойствия, какое она видела на нем всего несколько раз в жизни. На этот раз оно привело ее в бешенство. Она была убеждена, что правда на ее стороне, а все его рассуждения – пустая, легкомысленная болтовня; но это его выражение как бы заставляло ее почувствовать, что во всем виновата одна она.
Она взглянула на мужа и, замирая от страха при звуке собственного голоса, выговорила:
– Боюсь, что не через моих сыновей суждено твоему роду вернуть себе былой почет в Трондхеймском округе…
Эрленд побагровел:
– Я вижу, ты не можешь упустить случая, чтобы не попрекнуть меня Сюннивой, дочерью Улава…
– Ты назвал ее имя, а не я. Эрленд еще гуще залился краской:
– А тебе ни разу не приходило на ум, Кристин, что и в этом… несчастье… есть доля твоей вины?.. Помнишь тот вечер в Нидаросе?.. Я подошел тогда к твоей постели… Со смирением и скорбью в душе… потому что погрешил против тебя, супруга моя… Я пришел просить, чтобы ты простила мне мою вину. А ты сказала мне в ответ, чтобы я шел туда, где спал прошлой ночью…
– Разве я могла тогда знать, что ты спал в ту ночь с супругой твоего родича?..
Эрленд застыл на месте. Краска сбежала с его лица и вновь прихлынула к щекам. Потом он повернулся и, ни слова не сказав, вышел из горницы.
Жена его не шелохнулась – и долго стояла неподвижно, прижав к подбородку кулаки и устремив взгляд на огонь.
Потом вздернула голову… Медленно выдохнула воздух. Один раз в жизни она должна была высказать ему всю правду»
Внезапно она услышала стук подков на дворе – по звуку шагов она поняла, что кто-то вывел лошадь из конюшни. Кристин скользнула через дверь на галерею и, укрывшись за выступом стены, выглянула во двор.
Ночная тьма уже рассеивалась. Во дворе стояли Эрленд с Ульвом, сыном Халдора. Эрленд держал под уздцы оседланного коня, на нем самом был дорожный плащ. Мужчины обменялись какими-то словами, которых она не расслышала. Потом Эрленд вскочил в седло и шагом поехал к северной калитке; он не оглядывался, но все время о чем-то говорил с Ульвом, который шел рядом с его конем.
Когда они скрылись между плетнями, она выбежала во двор, стараясь не шуметь, добралась до калитки и там остановилась, прислушиваясь: ее ухо уловило, что Эрленд пустил Сутена рысью по проезжей дороге.
Вскоре возвратился Ульв. Он остановился как вкопанный, увидев Кристин у ограды. Мгновение они глядели друг на друга в предрассветном сумраке. Ульв был в башмаках на босу ногу и в нижнем белье, поверх которого накинул плащ.
– Что случилось? – взволнованно спросила женщина.
– Тебе лучше знать, я не знаю.
– Куда он уехал? – спросила она.
– В Хэуг. – Ульв помолчал. – Эрленд поднял меня с постели, сказал, что хочет ехать туда ночью. Он, как видно, очень торопился. Меня он просил прислать ему туда кое-что из его вещей.
Кристин долго молчала.
– Он был разгневан?
– Нет, спокоен. – Немного погодя Ульв добавил: – Боюсь, Кристин, не сказала ли ты того, о чем лучше было бы промолчать.
– Эрленд должен был вытерпеть однажды, чтобы я поговорила с ним как с разумным человеком, – сказала она в волнении.
Они медленно побрели к дому. Ульв направился было к себе, но Кристин нагнала его и остановила…
– Ульв, родич мой, – со страхом сказала она, – прежде, бывало, ты сам с утра до вечера твердил мне, что ради сыновей я должна стать твердой и попытаться вразумить Эрленд а.
– Да, но я поумнел с годами, Кристин, а ты все та же, – ответил он прежним тоном.
– Спасибо, что утешил меня, – сказала она с горечью.
Он тяжело опустил руку на ее плечо, но не сказал ни слова. Так они и стояли – а кругом была такая тишина, что оба вдруг услышали неумолчный рокот реки, который давно перестали замечать. Где-то в поселке запели петухи, и дворовый петух Кристин звонко откликнулся со своего насеста.
– Мне пришлось научиться не бросать на ветер слов утешения, Кристин… Большой у нас спрос на этот товар в последние годы… Следует приберечь его – кто знает, как долго у нас еще будет в нем нужда…
Она стряхнула с плеч его руку и, сильно прикусив нижнюю губу, отвернула от него лицо, а потом бросилась назад, под горку, в старую горницу.
Утренний холодок пробирал до костей; она плотно закуталась в плащ, натянув на голову капюшон. А потом, поджав под себя мокрые от росы ноги и уронив на колени скрещенные руки, съежилась возле холодного очага и предалась раздумью. Время от времени по ее лицу пробегала дрожь, но она не проронила ни слезинки.
Должно быть, она заснула… Она вскочила, иззябшая, с затекшими руками и ногами, с ломотой в спине. Дверь была приоткрыта – она увидела, что двор залит солнцем.
Кристин вышла на галерею – солнце стояло уже совсем высоко, из ближнего загона доносился колокольчик пасущейся там хромой лошади. Кристин поглядела в сторону стабюра и увидела, что маленький Мюнан, прижавшись к столбу верхней галереи, выглядывает во двор.
«Сыновья… – у нее захолонуло сердце. – Что подумали сыновья, когда, проснувшись, увидели нетронутую постель родителей?»
Она бросилась через двор к мальчику – он был в одной рубашонке. Как только мать поднялась на галерею, он поспешно, словно что-то его напугало, вложил в ее руку свою маленькую ручонку.
Когда мать вошла в верхнюю горницу, сыновья еще только вставали. Кристин поняла, что они не проснулись ночью. Они разом взглянули на мать и тут же отвели взгляды. Она взяла штанишки Мюнана, чтобы помочь ему одеться.
– Где отец? – удивленно спросил Лавранс.
– Твой отец на рассвете уехал в Хэуг, – ответила она. – Заметив, что старшие сыновья прислушиваются, она добавила: – Ты ведь помнишь, он уже не раз говорил, что ему надо наведаться в свою усадьбу.
Двое малышей уставились на мать широко раскрытыми от изумления глазами, но пятеро старших, выходя из горницы, старательно избегали ее взгляда.
III
Дни шли. На первых порах Кристин нисколько не тревожилась: она даже не задумывалась над тем, что означает выходка Эрленда, так внезапно в ночную пору в гневе бежавшего из дому, и долго ли он намерен просидеть в своей затерянной среди гор усадьбе, наказывая ее своим отсутствием. Она вся кипела от злости на мужа, и пуще всего по той причине, что не могла не признаться самой себе: во всем случившемся есть доля и ее вины, и лучше бы ей не произносить иных слов, в которых она сама теперь искренне раскаивается.
Что греха таить, она зачастую бывала не права перед мужем и в сердцах говорила ему злые и несправедливые слова. Но ее больше задевало, что Эрленд никогда не соглашался простить и забыть, пока она сама униженно не вымолит у него прощения. «Да и не так уж часто давала я волю своему гневу», – думала Кристин. Неужто Эрленд не понимает: уж если она в иные минуты теряет власть над собой, виной тому заботы и страхи, которые она старается таить в себе. Эрленд мог бы вспомнить, думала она, что ко всем тревогам о судьбе их сыновей, которые преследуют ее уже не первый год, добавилось еще и то, что одним только минувшим летом ей дважды пришлось пережить смертельный страх за Ноккве. Теперь у Кристин открылись глаза, и она узнала, что на смену бремени и тяготам, выпадающим на долю молодой матери, приходят новые треволнения и печали – удел матери стареющей. Беззаботные разглагольствования мужа о том, что он спокоен за будущее их сыновей, привели ее в такое исступление, что она повела себя как разъяренная медведица или только что ощенившаяся сука. Пусть Эрленд посмеивается над ней, что она, словно сука, оберегает своих щенят. Она и будет оберегать и защищать своих детей, пока в ней теплится хоть искра жизни…
А уж если он способен забыть, что она без колебаний бросалась к нему на помощь во все трудные минуты его жизни, что она поступала великодушно и справедливо, несмотря на весь свой гнев, когда он бил ее или изменял ей с этой мерзкой, распутной женщиной из Ленсвика, тем хуже для него. Даже и теперь, вспоминая об этих поступках Эрленда – о самом худшем, в чем он провинился перед ней, – она не испытывала ни настоящей обиды, ни настоящего гнева; и если она корила его за это, то лишь потому, что знала: в этом он глубоко раскаивается сам, понимает, что это были дурные поступки. Но и прежде и сейчас, как бы она ни сердилась на Эрленда, вспоминая о том, что он поднял на нее руку, или о его неверности и о тех последствиях, какие она повлекла за собой, Кристин страдала прежде всего за него самого; она всегда чувствовала, что этими вспышками своего необузданного нрава он грешил против себя самого и против мира своей души куда больше, чем против нее.
Но зато в ее душе продолжали свербить десятки мелких царапин, какие он нанес ей своей небрежной беспечностью, своей мальчишеской нетерпеливостью, даже той беззаботной шаловливостью, с какой он проявлял свою любовь к ней, когда он все-таки показывал, что любит ее. Еще в молодые годы, когда сердце ее было исполнено податливой мягкости, она трепетала при мысли, что у нее не хватит ни душевных, ни телесных сил, если супруг ее, отец беззащитных крошек, которых она прижимает к своей груди, не сумеет показать, что у него достанет мужества и любви, чтобы защитить ее и их маленьких сыновей. Что за мука это была сознавать себя беспомощной, неискушенной и неопытной и чувствовать, что не можешь положиться на разум и силу своего супруга! Вот тогда, как видно, ее сердцу и были нанесены раны, которые не зарубцевались до сих пор. Сама невыразимая услада сжимать в объятиях новорожденное дитя, прикладывать нежный ротик к своей груди и ощущать в объятиях теплое, мягкое тельце – даже и она была отравлена вечным страхом и тревогой: ты так беззащитен, мой ненаглядный, а твой отец и не думает о том, что ему надлежит денно и нощно печься о твоем благоденствии…
А ныне, когда малютки ее выросли и возмужали, но когда разум их еще не окреп, отец сманивает детей у матери. Они ускользают от нее – вся эта стайка мужчин, ее сыновей, – ускользают с той непостижимой мальчишеской беспечностью, какую она замечала во всех мужчинах и которой так чужда усталая, озабоченная женская душа.
Вот почему, думая о себе, она чувствовала только гнев и обиду на Эрленда. Но она со страхом спрашивала себя, как относятся к случившемуся ее сыновья.
Ульв ездил в Довре с двумя вьючными лошадьми и отвез Эрленду вещи, о которых тот просил: одежду, кое-что из оружия, все его четыре лука, мешочки с наконечниками для стрел, железные стрелы и трех собак. Мюнан и Лавранс безутешно рыдали, когда Ульв взял у них маленькую гладкошерстную суку с висячими, мягкими, как шелк, ушами, – это была собака редкой иноземной породы, которую Эрленд получил в подарок от аббата монастыря в Нидархолме. То, что их отец владеет такой необыкновенной собакой, как видно, в особенности возвышало его над всеми в глазах малышей. А отец еще пообещал им, что, когда сука снова ощенится, они оба смогут выбрать себе щенка по своему вкусу.
Когда Ульв, сын Халдора, возвратился из Хэуга, Кристин спросила, не сказал ли ему Эрленд, скоро ли он намерен вернуться домой.
– Нет, – ответил Ульв. – Как видно, он думает остаться там на житье.
Сам Ульв почти ничего не добавил к этому. А спрашивать ей не хотелось.
Осенью, когда вся семья перебралась из нового стабюра в жилой дом, старшие сыновья попросили у матери разрешения ночевать в верхней горнице. Мать согласилась на это, а сама осталась в нижней горнице с двумя младшими детьми. В первый же вечер она сказала Лаврансу, что он тоже может спать теперь в ее кровати.
Мальчик нежился в постели и от восторга катался по ней, зарываясь носом в подушку. Дети привыкли спать на скамьях, застеленных кожаными мешками, набитыми соломой, и накрываться шкурами. А в кровати лежали синие перинки и, кроме шкур, еще нарядные одеяла, да вдобавок родители подкладывали себе под голову пуховые подушки, обтянутые белыми полотняными наволоками.
– Когда отец воротится домой, мне уже нельзя будет спать здесь, правда, матушка? – спросил Лавранс. – Тогда нам с Мюнаном снова постелют на скамье?
– Вы будете спать на кровати Ноккве и Бьёргюльфа, – ответила мать, – если только они не передумают и не спустятся в нижнюю горницу, когда нагрянут холода.
В верхней горнице тоже стояла маленькая печь каменной кладки, но она давала больше угара, чем тепла, и поэтому в верхнем жилье ветер и холод всегда чувствовались сильнее, чем в нижнем.
По мере того как осень близилась к концу, к сердцу Кристин подступал безотчетный страх. Он возрастал день ото дня, и под конец она уже просто места себе не находила от беспокойства. Об Эрленде не было ни слуху ни духу.
Долгими темными осенними ночами она лежала, не смыкая глаз, прислушивалась к ровному дыханию малышей, ловила ухом порывы ветра за стенами дома и думала об Эрленде. Хоть бы он еще находился в каком-нибудь другом месте…
Она с самого начала не одобряла всю эту затею с усадьбой в Хэуге. Незадолго до их отъезда из Осло Мюнан, сын Борда, явился как-то вечером в странноприимный дом, где они жили. В ту пору Мюнан единолично владел этой маленькой заброшенной усадьбой, доставшейся ему в наследство от матери. Оба двоюродных брата изрядно выпили и развеселились, а она слушала их шутки и втайне страдала, что они то и дело возвращаются к этой злосчастной усадьбе, – и вдруг Мюнан ни с того ни с сего взял да и подарил ее Эрленду – ведь у Эрленда не осталось теперь ни клочка земли в Норвегии! Все это совершилось под смех и шутки, оба потешались даже над слухами о том, будто в Хэуге нельзя жить из-за привидений. Казалось, в этот час Мюнан, сын Борда, и думать забыл обо всех страхах, которые одолели было его, когда фру Осхильд и ее муж нашли такую страшную смерть в своей одинокой усадьбе.
Мюнан по всей форме написал дарственную грамоту на имя Эрленда, в которой передал ему права владения усадьбой в Хэуге. Кристин не скрыла, как мало ее радует, что Эрленд стал владельцем этого зловещего дома. Но Эрленд обратил все в шутку.
– Вряд ли тебе придется когда-нибудь переступить порог этого дома… коли он вообще еще цел и не завалился. А тетке Осхильд и господину Бьёрну и подавно не придет на ум самим везти в Йорюндгорд оброк и недоимки. Так что нам беспокоиться нечего, даже если люди не врут и наши родичи взаправду бродят там по ночам…
По мере того, как год близился к концу, а Кристин неотстанно думала о том, каково Эрленду в его уединении в Хэуге, она сделалась такой молчаливой, что почти не разжимала губ, разве что ответить детям или служанкам, если они ее о чем-нибудь спрашивали, а те, в свою очередь, избегали обращаться к хозяйке, если в этом не было необходимости, потому что она отвечала кратко и нетерпеливо, когда кто-нибудь отвлекал ее от тревожных и нерадостных раздумий. Сама она этого не замечала, и поэтому, когда двое самых младших перестали расспрашивать об отце и вспоминать о нем в ее присутствии, она подумала, вздохнув: «Коротка детская память», и ей даже в голову не пришло, что она сама отпугнула детей, когда с раздражением просила оставить ее в покое и не докучать глупыми вопросами.
Со старшими сыновьями она вообще почти не разговаривала.
Пока стояли бесснежные морозы, Кристин еще могла отвечать посторонним людям, которые, наведываясь в Йорюндгорд, осведомлялись о хозяине дома, что он отправился в горы попытать счастья на охоте. Но в первую неделю рождественского поста в поселке и в горах поднялась сильная метель.
В день праздника святой Люсии, до рассвета, когда на дворе было еще темно и звездно, Кристин вышла из хлева. При свете смоляного факела, воткнутого в снежный сугроб, она тотчас увидела, что у дверей жилого дома трое ее сыновей прикрепляют к ногам лыжи, а немного поодаль стоит навьюченный и подкованный по-зимнему мерин Гэуте. Она сразу догадалась, куда собираются сыновья; но, даже узнав в одном из них Бьёргюльфа – два другие были Ноккве и Гэуте, – она отважилась спросить только:
– И ты тоже идешь на лыжах, Бьёргюльф? Нынче день будет солнечный, сын мой!
– Как видите, матушка.
– Может быть, вы вернетесь до полудня? – робко спросила она. Бьёргюльф ходил на лыжах из рук вон плохо; глаза его с трудом переносили яркий блеск солнца, и поэтому зимой он большую часть времени просиживал дома. Но старший сын ответил матери, что они вернутся, быть может, не ранее чем через несколько дней.
Кристин бродила по дому в полном смятении. Близнецы дулись и дерзили, из чего она заключила, что они хотели идти на лыжах вместе со старшими сыновьями, но те не дали им на это позволения.
Утром пятого дня все трое возвратились домой. Они пустились в путь еще до рассвета из-за Бьёргюльфа, объяснил Ноккве, чтобы вернуться в Йорюндгорд прежде, чем взойдет солнце. Ноккве и Бьёргюльф сразу же поднялись в верхнюю горницу: Бьёргюльф еле держался на ногах от усталости, а Гэуте принес в нижнюю горницу мешки и вьючную кладь. Там оказались два хорошеньких щенка для меньших братьев, и те от восторга даже забыли спросить про отца. А потом, пытаясь скрыть смущение, Гэуте сказал:
– А это… это отец просил передать вам.
И он вынул из мешка четырнадцать горностаевых шкурок удивительной красоты. Мать взяла их в полном замешательстве, не зная, что сказать. Тысячи вопросов рвались у нее с языка, но она боялась, что если хоть немного приоткроет свое сердце, то уже не сможет совладать с собой, а Гэуте еще слишком юн. И она проговорила только:
– Подумай-ка, они совсем белые… И то сказать, зима уже в самом разгаре…
Когда Ноккве спустился вниз и они с Гэуте сели за стол, Кристин поспешно сказала Фриде, что сама снесет еду наверх Бьёргюльфу. У нее вдруг мелькнула мысль, что ей, может быть, удастся вызвать на разговор несловоохотливого мальчика, который, как она понимала, умом был гораздо зрелее всех остальных братьев.
Бьёргюльф лежал в постели, прижимая к глазам полотняную тряпочку. Мать повесила на крюк над очагом котелок с водой и, пока Бьёргюльф, опершись на локоть, опоражнивал блюдо с кашей, заварила настой очанки и чистотела.
Кристин приняла пустое блюдо у сына, промыла его набрякшие, воспаленные глаза, приложила к ним смоченные в целебном настое тряпочки и только тогда, собравшись с духом, спросила:
– А что, отец твой… не говорил он, когда собирается домой?
– Нет.
– Уж очень ты скуп на слова, Бьёргюльф, – заметила мать после недолгого молчания.
– Как видно, это у нас в роду, матушка… Возле Ростского ущелья мы встретили Симона со слугами, – добавил он, помолчав. – Они ехали на север с поклажей.
– Вы говорили с ними? – спросила женщина.
– Нет… – Он снова усмехнулся. – В нашей семье словно поветрие какое… Не ладится у нас дружба между родичами.
– Ты и в этом винишь меня! – вскипела мать. – Только сейчас ты сетовал на то, что у нас в роду все молчальники, а теперь говоришь, что мы плохо ладим друг с другом
Бьёргюльф снова усмехнулся. Потом приподнялся на локте, словно прислушиваясь к дыханию матери:
– Ради господа, матушка, только не вздумайте плакать… Я устал с непривычки после долгой ходьбы на лыжах… Не принимайте близко к сердцу мои слова… Я прекрасно знаю, что вы не охотница до ссор.
Кристин поспешила спуститься вниз. Она знала, что теперь ни за какие блага в мире не осмелиться спросить сына, что думают о случившемся он и его братья.
А вечерами, проводив сыновей в верхнюю горницу, она лежала, не смыкая глаз, и прислушивалась: «О чем они говорят, оставшись одни наверху?» До нее доносился стук сапог, сброшенных на пол, бряцание кинжалов на отстегнутых поясах, она улавливала звуки их голосов, но слов разобрать не могла: сыновья перебивали друг друга, возвышая голоса, не то ссорились, не то шутили. Один из близнецов громко крикнул… Что-то с грохотом обрушилось на пол, так что пыль с потолка посыпалась в нижней горнице; потом с треском распахнулась дверь на галерею, там началась возня, и Ивар и Скюле, бранясь и угрожая, забарабанили в припертую дверь… Потом раздался громкий, насмешливый голос Гэуте. Мать поняла, что он стоит у двери, – должно быть, близнецы снова поспорили с ним, и дело кончилось тем, что Гэуте выкинул их из горницы. Потом послышалась рассудительная речь Ноккве. Старший брат выступил посредником, и в конце концов оба сорванца были впущены в горницу. Еще некоторое время до нее долетали смех и шум голосов, потом заскрипели кровати. И вскоре все стихло. А потом мать услышала громкий, мерный рокот, напоминающий отдаленные раскаты грома в горах.
Мать улыбнулась в темноте. Это храпел Гэуте – с ним это случалось всегда, когда он сильно уставал. Так бывало и с ее отцом. Удивительное дело: сыновья, похожие внешностью на Эрленда, унаследовали от него и способность спать бесшумно, как птицы. Она лежала, припоминая все мелкие черточки, которые непостижимыми путями передаются в роду от поколения к поколению, и невольно улыбалась своим мыслям. Мучительная тревога, сковывавшая грудь, на мгновение отпустила Кристин, ее охватила дремота, мысли спутались, и она погрузилась в блаженный покой, а потом в забытье…
– Они еще молоды, – утешала она себя. – Они не могли принять это близко к сердцу.
Но однажды в начале нового года в Йорюндгорд явился младший священник, отец Сульмюнд. Впервые в жизни он пожаловал к Кристин без приглашения, и она приняла его с большим радушием, хотя сердце ее почуяло недоброе. Она оказалась права: отец Сульмюнд заявил, что почитает долгом своим узнать у Кристин, правда ли, что она и ее супруг самочинно и безбожно расторгли узы супружества, а коли так, кто из супругов повинен в этом беззаконии.
Кристин сама почувствовала, что у нее неестественно забегали глаза и что она слишком поспешно и словоохотливо стала объяснять священнику, что Эрленд просто надумал проведать свое имение на севере, в Довре, потому что не казал туда глаз много лет и оно находилось без всякого призору, так что все тамошние строения, должно быть, пришли в полную негодность, а у них семеро детей, и родителям приходится думать об их благосостоянии, – и еще многое в таком же роде. Она слишком подробно объясняла ему все происшедшее, так что даже отец Сульмюнд – уж на что он был непроницателен – не мог не заметить, что она смущена. Кристин вдруг, ни с того ни с сего, принялась расписывать священнику, какой Эрленд страстный охотник, – да ведь святой отец и сам это знает. Потом она вынула и показала ему горностаевые шкурки, которые получила в подарок от своего супруга, и в смущении, прежде чем сообразила, что делает, отдала их отцу Сульмюнду…
Когда отец Сульмюнд ушел, в ней вдруг вспыхнула злоба. Неужто Эрленд не понимает, что своим долгим отсутствием дает повод такому человеку, как их нынешний приходской священник, являться к ней и выведывать, что такое происходит между супругами…
Отец Сульмюнд был человечек крошечного роста, почти карлик; сколько ему лет, определить было трудно. Но, уж видно, не меньше сорока. Он не отличался ни умом, ни особой ученостью, но зато был смиренный, благочестивый и совестливый пастырь. Небогатым хозяйством священника заправляла его сестра, пожилая, бездетная вдова, большая охотница до всяких сплетен.
Отец Сульмюнд всячески старался показать себя ревностным служителем божьим, но проявить власть он мог только с мелким людом, да и то по мелким поводам – священник был нрава боязливого и не решался перечить богатым прихожанам в сколько-нибудь трудных вопросах; однако если уж он все-таки брался за какое-либо дело, то проявлял нетерпимость и настойчивость.
Тем не менее прихожане относились к нему приязненно. Во-первых, все уважали его скромный, праведный образ жизни, во-вторых, не в пример отцу Эйрику, он никогда не проявлял алчности, когда дело шло о церковных податях, и непреклонности, когда это касалось церковных обязанностей. Впрочем, это отчасти объяснялось тем, что он был куда менее смел, чем старый священник.
Но зато отца Эйрика любили и почитали все прихожане окрестных поселков, от мала до велика. Прежде они, бывало, сердились на него, когда он проявлял чрезмерную жадность, стремясь во что бы то ни стало получше пристроить и обогатить побочных детей, которых прижил со своей сожительницей; на первых порах, когда отец Эйрик появился в поселке, жителям Силя очень не нравилась та властная суровость, с какой он обрушивался на каждого, кто позволял себе хоть самое пустячное нарушение церковных заповедей. Прежде чем принять рукоположение, отец Эйрик был воином и в юности сопровождал ярла-пирата, господина Алфа из Турнберга, в его морских набегах, и это воинственное прошлое сказывалось в его ухватках.
Но уже и в ту пору жители округи гордились своим духовным отцом, потому что ни один окрестный священник не мог поспорить с ним в учености, красноречии, телесной силе и в благородстве осанки, и к тому же у отца Эйрика был голос удивительной красоты. А с годами, по мере того как господь насылал на него тяжкие испытания во искупление грехов его бурной молодости, отец Эйрик, сын Коре, так обогатил свои познания и показал себя таким праведным и справедливым человеком, что снискал любовь и уважение всего епископства. Когда он ездил на церковный собор в Хамар, все священники чествовали его, как отца, и ходили слухи, будто епископ Халвард высказал желание перевести отца Эйрика в другой приход, который давал бы право заседать в соборном капитуле и присовокупить к имени титул господина. Но отец Эйрик будто бы отклонил это предложение и просил оставить его в старом приходе, сославшись на свой преклонный возраст и на то, что с годами у него сильно ослабло зрение.
В Силе у самой проезжей дороги, чуть южнее Формо, стоял высеченный из мыльного камня красивый крест, который сорок лет назад был воздвигнут на деньги отца Эйрика в том самом месте, где обвалом засыпало двух его молодых даровитых сыновей. И по сю пору пожилые прихожане, проезжая по этой дороге, всегда останавливались возле креста и читали «Отче наш» и «Богородицу» за упокой души Алфа и Коре.
В приданое за своей дочерью священник дал множество рогатой скотины и всякого иного добра: он просватал девушку за красивого парня, сына родовитого крестьянина из Викена, – Ион Фис слыл в родном краю хорошим малым. Шесть лет спустя дочь священника вернулась к своему отцу больная, голодная, в рубище и вшах, на каждой руке – младенец, и третье дитя под сердцем. Люди, жившие в ту пору в Силе, отлично знали, хотя никогда не заикались об этом, что муж молодой женщины был повешен в Осло, как вор. Сыновья Йона уродились хилыми и болезненными и теперь давно уже покоились в земле.