Текст книги "Крест"
Автор книги: Сигрид Унсет
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 33 страниц)
Симон выпустил Холмгейра, отбежал назад и выхватил меч из ножен. Он сделал выпад – и тело юноши, выгнувшись дугой, стало медленно падать навзничь: стальной клинок на несколько вершков вошел ему в грудь. Потом тело соскользнуло с острия и тяжело шлепнулось на землю, головой в очаг.
Отшвырнув меч, Симон нагнулся, чтобы вытащить Холмгейра из огня, но тут увидел прямо над своей головой занесенный для удара топор Видара. Он отпрянул в сторону, вновь сумел схватить меч и как раз поспел отразить клинок Алфа, сына Эйнара, потом живо повернулся, обороняясь от Видара, и в это мгновение краем глаза заметил, что Бьёрн из Люндара и его сыновья, стоя по ту сторону очага, пытаются дотянуться до него концами своих копий. Тогда он погнал Алфа перед собой к противоположной стене, не упуская из внимания, что Видар обходит его сзади и что он уже успел вытащить Холмгейра из огня (Холмгейр приходился ему двоюродным братом), а Бьёрн и его сыновья тоже приближаются к нему, обойдя очаг. Симон стоял, окруженный со всех сторон, и хотя ему в пору было думать лишь о том, как спасти свою жизнь, его вдруг охватило какое-то смутное, горестное удивление оттого, что все они оказались против него.
…В то же мгновение между ним и братьями из Люндара сверкнул клинок Эрленда. Туралде отлетел в сторону и, корчась, припал к стене. С быстротою молнии Эрленд перебросил меч в левую руку и выбил у Алва оружие, со звоном покатившееся по полу, а правой рукой схватил древко копья Бьёрна и пригнул его к полу.
– Пробивайся к выходу! – крикнул он во время мгновенной передышки Симону, заслоняя свояка от Видара. Но Симон, скрежеща зубами, бросился в середину горницы навстречу Бьёрну и Ингемюнду. Эрленд очутился рядом с ним и повторил, стараясь перекричать шум и лязг оружия: – К выходу, говорю тебе, дурак! К двери, – нам надо пробиться к выходу!
Когда Симон уразумел, что Эрленд хочет, чтобы они оба выскочили на улицу, он, продолжая обороняться, стал отступать к двери сарая. Свояки пробежали через сени и очутились во дворе, Симон – в нескольких шагах от сарая, Эрленд – у самого выхода, слегка приподняв меч и повернув лицо к тем, кто следом за ними появился на пороге.
На короткий миг Симон ослеп – стоял сверкающий ясный зимний день; горы вздымали к синему небу снеговые вершины, позолоченные вечерним солнцем, деревья в лесу пригибались под тяжестью снега и инея. А открытые поляны сверкали и переливались, точно усыпанные драгоценными каменьями…
Тут Симон услышал голос Эрленда:
– Мы не поможем горю, добрые люди, коли допустим, чтобы здесь совершились еще новые убийства. Давайте-ка лучше подумаем, как остановить кровопролитие. Довольно и того, что мой свояк сделался убийцей…
Симон выступил вперед и встал рядом с Эрлендом.
– Ты безвинно убил моего двоюродного брата, Симон, сын Андреса, – сказал Видар из Клэуфастада, стоявший впереди всех на пороге двери.
– Не сказал бы я, что он пострадал так уж безвинно, Видар. Но ты знаешь, что я не стану уклоняться, я готов заплатить пеню, чтобы искупить несчастье, которое причинил твоему роду. Вы все знаете, где меня найти…
Эрленд еще поговорил с крестьянами: «Как он там, Алф?» – и скрылся в сарае вместе с остальными.
Симон не двигался с места в каком-то странном оцепенении. Вскоре Эрленд вернулся.
– Ну что ж, поехали, – сказал он и направился к конюшне.
– Он умер? – спросил Симон.
– Да. А Алф, Туралде и Видар ранены, но не опасно. У Холмгейра обгорели волосы на затылке. – До этих пор Эрленд говорил совершенно серьезным тоном, но тут вдруг прыснул от смеха. – Вот когда там и в самом деле запахло жареным дроздом. Черт побери! Как это вышло, что вы так быстро повздорили? – недоумевая, спросил он.
Мальчик-подросток держал наготове лошадей – ни Эрленд, ни Симон не взяли с собой слуг в эту поездку.
Оба свояка все еще сжимали в руках мечи. Эрленд поднял с земли пучок соломы и стер кровь со своего клинка. Симон последовал его примеру – счистив самые заметные следы, он сунул меч в ножны. Но Эрленд долго возился со своим оружием и под конец почистил лезвие полой своего кафтана. Потом, играючи, сделал мечом несколько коротких выпадов, улыбнулся беглой улыбкой, точно припомнив что-то, подбросил его вверх, поймал за рукоятку и только тогда сунул в ножны.
– Ты ранен, свояк! Зайдем в горницу, я перевяжу твои раны.
Но Симон сказал, что это безделица.
– Ты сам весь в крови, Эрленд!
– Обо мне не печалься. На мне все заживает легко. Люди дородные маются куда дольше, я не раз это замечал. А тут еще этакая стужа – у нас ведь долгий путь впереди.
Эрленд раздобыл у хозяина усадьбы какую-то мазь и чистые тряпицы и заботливо перевязал раны Симона: у него оказались две раны, одна подле другой, в мякоть на левой стороне груди, но они были не опасны, хотя вначале сильно кровоточили. Эрленду копье Бьёрна оцарапало ляжку; Симон высказал опасение, что это помешает Эрленду ехать верхом, но тот только посмеялся: острие копья едва прорвало кожаные штаны; он смазал рану мазью и наложил повязку поверх чулка, чтобы защитить ее от холода.
Стоял жгучий мороз. Свояки еще не успели спуститься с холма, на котором лежала усадьба, а крупы лошадей уже подернулись инеем и меховая опушка на капюшонах всадников побелела.
– У-ух! Ну и мороз! – Эрленд зябко поежился. – Поскорей бы домой! Но вначале мы все-таки заедем вон в ту усадьбу в низине, и ты заявишь там об убийстве…
– Какая в этом надобность? – возразил Симон. – Ведь я все сказал Видару и остальным…
– И все-таки лучше тебе самому повиниться в случившемся. Не давай им придраться к тебе…
Солнце уже исчезло за горным склоном, вечерний воздух стал мглисто серо-голубым, но было еще светло. Свояки ехали вдоль ручья среди берез, мохнатых от инея, который лежал здесь еще гуще, чем в остальной части леса; воздух в низине был так пропитан холодным и едким туманом, что дыхание спирало в горле. Эрленд нетерпеливо ворчал, жалуясь на холода, которые затянулись в этом году, и на то, что им предстоит еще долгий путь по такой стуже.
– Ты никак отморозил себе щеки, Симон? – заглянул он с тревогой под капюшон свояка.
Симон потер лицо рукой: оно не было отморожено, но просто побелело за дорогу на холоде, и от этого на обветренном, красном лице Симона выступили серые пятна, которые придавали коже нездоровый и неопрятный вид.
– Тебе случалось прежде видеть, как мечом ворошат навоз? – спросил Эрленд. – Ай да Алф! – При этом воспоминании он разразился смехом и, наклонившись вперед в седле, передразнил неуклюжее движение ленсмана. – Хорош ленсман, нечего сказать. Посмотрел бы ты, как Ульв играет мечом, Симон! Ох, Иисус, пресвятая дева!
«Играет мечом!» Да, теперь Симону довелось увидеть Эрленда, сына Никулауса, в такой игре. Вновь и вновь вставала перед его глазами картина: он и его противники неуклюже топчутся вокруг очага – не то рубят дрова, не то скирдуют сено, – и вдруг между ними гибкий, быстрый как молния Эрленд; у него наметанный глаз, уверенная рука, и он, как бы танцуя, ловко и точно отражает их неумелые выпады…
Более двадцати лет назад Симон сам слыл одним из первых в ратном искусстве и не раз выходил победителем, когда придворная молодежь состязалась на ристалищном лугу. Но с тех пор ему редко представлялся случай показать свое умение владеть оружием.
А ныне его гложет раскаяние оттого, что он сделался убийцей. Ему неотвязно мерещилось тело Холмгейра: как оно сползло с лезвия меча и свалилось в очаг; в ушах стояли его прерывистые жалобные предсмертные вопли, и перед глазами вновь и вновь возникала картина последовавшей за этим короткой яростной схватки. Симон был зол, подавлен и растерян: в одно мгновение все они оказались против него, все эти люди, о которых он за минуту до этого думал как о своих собратьях, – а Эрленд взял его под свою защиту…
Симон никогда не подозревал, что способен испытать страх. За те годы, что он жил в Формо, он шесть раз ходил на медведя – из них два раза играл со смертью с самым отчаянным безрассудством. От разъяренной раненой медведицы его отделял только тонкий ствол сосны, а в руках у него был обломок копья на древке длиной в ширину ладони. Но во время этой опасной потехи он не потерял власти над своими мыслями, движениями и чувствами. А там, в сарае, – он не знал в точности, страх это или что другое, – но он растерялся и не мог совладать с собой…
Тогда, вернувшись домой после единоборства с медведем, в одежде, которая висела клочьями, с рукой на перевязи, с разодранным плечом, усталый и в ознобе, он не испытывал ничего, кроме ликующего торжества: забава могла окончиться гораздо хуже – как, над этим он не задумывался. А теперь он только и размышлял о том, что произошло бы, не приди Эрленд так своевременно ему на помощь. И Симону было – нет, не страшно, конечно – но странно. И все из-за этого выражения на лицах крестьян… И это стынущее тело Холмгейра…
До сих пор он ни разу не совершал убийства…
Разве когда зарубил шведского всадника… Это случилось в тот год, когда король Хокон вторгся в Швецию с вооруженной ратью, чтобы отомстить за смерть герцогов. Симона послали вперед лазутчиком: с ним ехало еще трое всадников, но он был поставлен над ними главным – и как он был радостен и горд по этому случаю! Симон до сих пор помнил, как его меч застрял в стальном шлеме шведа и ему пришлось с силой тащить и вертеть его во все стороны, чтобы высвободить; утром он обнаружил, что на острие осталась зазубрина. Но он всегда с удовольствием вспоминал об этом случае – ведь шведов было восемь человек. К тому же благодаря этой стычке Симону довелось изведать вкус брани, а этим мог похвалиться далеко не каждый из дружинников, что в тот год сопровождали короля. При свете дня Симон заметил, что его панцирь забрызган кровью и мозгом, и, отмывая его, он старался ничем не выказать своей гордости и самодовольства…
Но теперь он тщетно ищет утешения в воспоминаниях о бедняге шведе. Нет, на этот раз все было по-другому. Ему никогда не разделаться с укорами совести из-за Холмгейра, сына Мойсеса.
Вдобавок теперь он обязан своей жизнью Эрленду. Он еще сам не мог расчесть, какие последствия это повлечет за собой. Но он уже чувствовал, что отныне все станет по-другому – с той минуты, как Эрленд расквитался с ним…
…Да, в этом они теперь были квиты…
Свояки ехали, почти не нарушая молчания. Один раз Эрленд заметил:
– Глупо, что ты сразу не смекнул броситься к двери, Симон.
– Для чего? – запальчиво отозвался Симон. – Того ради, что ты был на дворе?
– Да нет же. – В голосе Эрленда прозвучала улыбка. – Впрочем, из-за этого тоже. Но об этом я не подумал. Просто в такую узкую дверь вдвоем не пройти, и ты зараз имел бы перед собой не более одного противника… А потом, я и прежде дивился, как быстро трезвеют люди на свежем воздухе. Поистине чудо, что на сей раз дело обошлось только одним убийством.
После этого он еще несколько раз справлялся о ранах Симона. Тот отвечал, что почти не чувствует боли, хоть они и болели изрядно.
Они добрались до Формо поздно вечером, и Эрленд вошел в дом вслед за свояком. Он советовал Симону чуть свет отправить гонца к воеводе с письменным сообщением о случившемся, чтобы как можно скорее получить охранную грамоту от короля. Эрленд предложил Симону нынче же вечером составить для него письмо: раны в груди мешали Симону свободно владеть правой рукой. «А завтра тебе придется отлежаться в постели – боюсь, что небольшой лихорадки не миновать…»
Рамборг и Арньерд сидели в жилой горнице, поджидая Симона. Чтобы не замерзнуть, они, поджав ноги, примостились на скамье у нагретой печной стенки; между ними лежала шахматная доска; казалось, это сидят две девочки.
Не успел Симон вымолвить двух слов о том, что произошло в Кваме, как молодая жена бросилась к нему и обвила руками его шею. Она нагнула лицо мужа к своему лицу, прижалась щекой к его щеке и так стиснула руки Эрленда, что тот, смеясь, заметил:
– Я и не думал, что у Рамборг такие сильные пальцы…
Рамборг стала упрашивать мужа, чтобы он лег спать в жилой горнице, – тогда она сможет бодрствовать у его постели. Она умоляла об этом чуть не плача – тут Эрленд предложил, что он останется на ночь в Формо и ляжет вместе со свояком, если только они пошлют слугу известить об этом в Йорюндгорде. «А то Кристин до поздней ночи просидит в холодной горнице. Она тоже всегда дожидается моего возвращения. Вы хорошие жены, дочери Лавранса…»
Пока мужчины ели и пили, Рамборг все время ластилась к своему супругу. Симон похлопывал ее по плечу и по руке, он был смущен и тронут тем, что она выказывала столько тревоги и любви. Во время великого поста хозяин обыкновенно ночевал в горнице Семунда, и, когда они с Эрлендом отправились на покой, Рамборг сама проводила их в горницу и поставила на плоский камень у очага большую ендову с настоянным на меду пивом, чтобы они могли согреться.
Горницей Семунда называлось старинное маленькое строение с открытым очагом; толстые стены хорошо хранили тепло, но срублены они были из толстых бревен, всего в четыре венца. Теперь горница совсем выстыла, но Симон подбросил в огонь охапку смолистых сосновых поленьев и загнал в постель своего пса: пусть полежит на шкурах и согреет их. Свояки пододвинули к огню стул, сделанный из чурбака, и лавку со спинкой и устроились у самого очага: в дороге они промерзли так, что у них зуб на зуб не попадал, и за ужином в жилой горнице почти не успели согреться.
Эрленд составил письмо для Симона. Потом они начали раздеваться: стоило Симону резко двинуть рукой, как его раны снова открылись; тогда Эрленд помог ему снять через голову кафтан и стащить сапоги. Эрленд немного волочил свою раненую ногу. «Она затекла и онемела от верховой езды, – пояснил он, – но, впрочем, рана пустячная». А потом, в одном исподнем, они вновь расположились у огня; теперь в горнице было жарко натоплено, они согрелись и подбодрились, к тому же в ендове еще оставалось довольно пива.
– Не принимай это дело слишком близко к сердцу, свояк, – первым делом нарушил молчание Эрленд. – Холмгейр был пустой малый…
– Отец Мойсес, верно, смотрит на это по-другому, – тихо ответил Симон. – Он старый человек и добрый служитель божий.
Эрленд сочувственно кивнул головой.
– Нехорошо нажить себе врага в таком человеке. Особливо когда он твой близкий сосед. И потом, как тебе известно, мне часто случается ездить по делам в ту округу…
– Полно, каждый может попасть в такую переделку. Придется тебе заплатить пеню в десять – ну в двенадцать марок золотом. Да ты ведь и знаешь: епископ Халвард суров, когда дело идет о епитимье, а тут тем паче отец молодчика – один из его служителей. Но не беда, обойдется все это…
Симон не ответил, и Эрленд продолжал:
– А мне, должно быть, придется заплатить пеню за увечья. – Он улыбнулся своим мыслям. – У меня теперь в Норвегии не осталось другого имущества, кроме усадьбы в Довре…
– И много у тебя земли в Хэуге? – спросил Симон.
– Не помню в точности. В грамоте записано. Но тамошние издольщики почти не платят, только изредка поставляют нам сено. В Хэуге никто не хочет жить – все постройки вот-вот завалятся; верно, слышал: люди говорят, будто души моей тетки и господина Бьёрна бродят там по ночам… Не знаю, правда ли это, но одно мне доподлинно известно: за сегодняшнее дело жена скажет мне спасибо. Кристин любит тебя, Симон, как если бы ты был ее кровный, родной брат.
Губы Симона тронула едва заметная улыбка. Он сидел в тени, отодвинув свой чурбак и заслонив глаза рукой от жара очага. Но Эрленд, как кошка, нежился в тепле – он придвинулся вплотную к огню и разлегся в углу лавки, перекинув руку через спинку и вытянув раненую ногу поверх подлокотника на противоположном конце.
– Да, она очень складно говорила об этом нынче осенью, – помолчав, ответил Симон; в его голосе прозвучало что-то похожее на насмешку. – Когда осенью хворал Андрес, она показала, какая она верная сестра, – добавил он уже серьезно, но тут же продолжал с прежней легкой издевкой: – Ну что ж, Эрленд, теперь мы оба сдержали клятву, которую дали Лаврансу, когда он соединил наши руки и взял с нас слово, что мы будем твердо стоять друг за друга, как кровные братья…
– Да, – доверчиво отозвался Эрленд. – Я сам доволен тем, что мне посчастливилось сделать сегодня, свояк мой Симон.
Оба молчали. Потом Эрленд нерешительно протянул руку Симону. Тот подал свою, они обменялись крепким пожатием и снова съежились каждый на своем месте чуть смущенные.
Немного спустя Эрленд снова прервал молчание. Он долго сидел, опершись на руку подбородком и глядя в очаг, где теперь только изредка вспыхивали легкие язычки пламени и гасли, взвившись кверху и лизнув обуглившиеся чурки, которые потрескивали и оседали с негромкими, короткими вздохами. От пылающего огня в очаге не осталось почти ничего, кроме черных углей и жара.
Эрленд вымолвил едва слышно:
– Ты так великодушно обошелся со мной, Симон Дарре, как не многие поступили бы на твоем месте. Я… Я не забыл…
– Молчи!.. Ты сам не знаешь, Эрленд… – прошептал Симон в страхе и смятении. – Одному всевышнему на небесах ведомо, что таит человек в своей душе…
– Знаю, – промолвил Эрленд так же тихо и серьезно. – Все мы нуждаемся в милосердии его… Но человек судит человека по его деяниям. А я… Я…Благослови тебя бог, свояк!
Наступило мертвое молчание – оба сидели, не смея шелохнуться от смущения.
Как вдруг Эрленд уронил руку на колени – сердитый синий луч вспыхнул в камне кольца, которое он носил на указательном пальце правой руки. Симон знал, что кольцо это Эрленду подарила Кристин, когда его освободили из крепости.
– Только недаром, свояк, – неслышно вымолвил Эрленд, – есть старая пословица: «Можно отнять чужое добро, но доли чужой не отберешь».
Охваченный внезапной дрожью, Симон поднял голову. Лицо его медленно залилось краской, на висках, как натянутые струны, вздулись темные жилы.
Эрленд быстро взглянул на него – и тотчас отвел глаза. Теперь он тоже покраснел: свойственный ему Странный, нежный, как у девушки, румянец проступил сквозь смуглую кожу его лица. Он сплел, притихший, смущенный и растерянный, по-детски приоткрыв рот.
Симон поспешно встал и отошел к кровати.
– Ты, верно, хочешь лечь у наружного края. – Он старался говорить ровным и безразличным тоном, но голос его дрожал.
– Как тебе угодно, мне все равно, – беззвучно ответил Эрленд. Он тоже поднялся. – А огонь? – смущенно спросил он затем. – Не засыпать ли его золой? – Он взялся за кочергу.
– Хорошо, только поживей, время ложиться! – ответил Симон прежним тоном. Его сердце колотилось так, что он с трудом выговаривал слова.
Неслышный, как тень, Эрленд скользнул в темноте под шкуры у наружного края постели и вытянулся на ней бесшумно, как лесной зверь. А Симону казалось, что он сейчас задохнется оттого, что этот человек лежит с ним рядом, в одной кровати.
VI
Каждый год на пасху Симон, сын Андреса, задавал пиршество для жителей города. Они съезжались в Формо во вторник после обедни и оставались до четверга.
Кристин никогда не любила этих пирушек. Но Симон и Рамборг от души веселились, и чем больше бывало шуму и крику в доме, тем лучше, на их взгляд, удавался праздник. Симон всегда просил приглашенных, чтобы они брали с собой детей и челядинцев с семьями – каждого, кто только может прийти. В первый день все шло чинно и благопристойно: беседу вели только именитые гости и вообще старшие, молодежь молча слушала, ела и пила, а самых меньших и вовсе держали в другом доме. Но на следующий день хозяин с раннего утра сам подзадоривал молодежь, батраков и детвору пить и забавляться, и тогда вскорости начиналось такое буйное и удалое веселье, что женщины и девушки стайками жались по углам, готовые в случае надобности немедленно обратиться в бегство, а многие знатные гостьи попросту удалялись в женскую горницу Рамборг, куда матери уже с утра уносили младших детей, подальше от разгула парадной горницы.
Излюбленной забавой мужчин было представлять тинг. они читали судебные иски и челобитные, перечисляли статьи судебного уложения и пени, но при этом умышленно перевирали слова и читали их навыворот. Эудюн, сын Турберга, помнил наизусть наказ короля Хокона купцам в Бьёргвине о том, сколько им положено брать за пару мужских чулок и за кожаные украшения на женских башмачках, а также оружейникам, что куют мечи и щиты, большие и малые, но он нарочно так переставлял слова, что получалась непристойная двусмыслица. Забава эта всегда кончалась тем, что мужчины совсем распускали языки и несли околесную без всякого удержу. Кристин помнила, что отец ее никогда не допускал, чтобы эти шутки обращались на предметы, имевшие касательство к церкви или богослужению. Но вообще Лавранс и сам любил прыгать взапуски со своими гостями на скамьи и столы и со смехом выкрикивать разные грубые и непристойные шутки.
Однако Симону больше нравились другие игры: например, когда одному из гостей завязывают глаза, а он должен искать нож, спрятанный в золе, или когда двое вылавливают ртами куски медовой коврижки из большой миски с пивом, а остальные гости норовят их рассмешить, чтобы брызги пива летели во все стороны; или когда гостю предлагают зубами вытащить кольцо из ларя с мукой. Тогда горница в мгновение ока становилась похожей на свиной закут.
Но в эту весну на пасху выдались удивительные, погожие дни. В среду с самого утра солнце так сияло и грело, что после дневной трапезы все высыпали во двор усадьбы. Вместо шума и озорства молодежь затеяла перекидываться в мяч, стрелять по цели из лука, тянуться на канате, а потом играть в жмурки и водить хоровод. Они уговорили Гейрмюнда из Крюке спеть и поиграть на арфе, и тут уж все, и молодые и старые, пустились в пляс. В низинах кое-где еще лежал снег, но ольшаник уже цвел буроватыми сережками, и солнце бросало теплые, яркие лучи на голую землю. Когда гости вышли на двор после вечерней трапезы, в воздухе заливались птицы. На отлете позади кузницы молодежь развела костер и пела и танцевала вокруг него далеко за полночь. На следующий день гости долго не вставали с постелей и разъехались по домам позднее обычного. Обитатели Йорюндгорда всегда последними покидали усадьбу, а тут Симон уговорил Эрленда и Кристин погостить еще денек – родичи из Крюке собирались остаться в Формо до конца недели.
Симон проводил последних гостей до проезжей дороги. Лучи вечернего солнца заливали его усадьбу, лежавшую на склоне холма. Он был разгорячен и возбужден хмельными напитками и шумом пирушки, и, возвращаясь теперь меж плетней к мирному уюту и затишью, которое приходит на смену праздничной суете, когда после разъезда гостей остаются только самые близкие родичи и домочадцы, он почувствовал вдруг, что у него так легко и отрадно на сердце, как не бывало уже давно.
За кузницей, на том же самом месте, что и накануне, снова разводила костер молодежь: сыновья Эрленда, старшие дети Сигрид, сыновья Йона Долка и его собственные дочери. Симон прислонился к плетню, наблюдая за ними. Нарядное платьице Ульвхильд рдело, отливая на солнце пурпурным блеском, – девочка прыгала и резвилась, подбрасывая ветки в огонь, – и вдруг растянулась во весь рост. Отец, смеясь, окликнул детей, но они его не услышали…
Возле дома, наблюдая за самыми младшими детьми, сидели две служанки. Прислонясь спиной к наружной стене женской горницы, они нежились на припеке, а над их головой на маленьком оконном стекле плавился золотой отблеск вечерних солнечных лучей. Симон подхватил на руки маленькую Ингу, дочь Гейрмюнда, подбросил ее высоко вверх, а потом посадил к себе на плечи – «А ну, дружок Инга, спой что-нибудь своему дяде!» – но тут ее братец и маленький Андрес налетели на Симона и стали кричать, что они тоже хотят улететь выше крыши…
Симон, насвистывая, взбежал на верхнюю галерею. Через открытую дверь в горницу проникали ласковые закатные лучи. Внутри все дышало благодатным покоем. У дальнего конца стола Эрленд и Гейрмюнд склонились над гуслями, натягивая на них новые струны. Перед ними стоял рог, наполненный медом; Сигрид в постели кормила грудью меньшого сына; возле нее сидели Кристин и Рамборг; на скамеечке между сестрами стояла серебряная чарка.
Симон наполнил вином свой собственный позолоченный кубок и, подойдя к кровати, протянул его сестре, сделав сначала глоток:
– Я вижу, сестра моя, что здесь одной лишь тебе нечем утолить жажду.
Она, смеясь, приподнялась на локте и взяла кубок. Потревоженный малыш поднял сердитый рев.
Продолжая насвистывать, Симон сел на скамью, рассеянно прислушиваясь к разговору. Сигрид и Кристин беседовали о детях, Рамборг молча крутила в руках вертушку Андреса. Мужчины у стола перебирали струны гуслей, пробуя звук. Эрленд тихонько запел какую-то песню, Гейрмюнд стал подыгрывать на гуслях, а потом и вторить голосом, – у обоих мужчин были на редкость красивые голоса…
Немного погодя Симон вышел на галерею и, прислонившись к столбу, стал глядеть во двор. Из хлева неслось неумолкающее голодное мычание. «Продержись подольше такая погода, и, быть может, весенняя бескормица не затянется в этом году».
На галерею вышла Кристин. Он почувствовал это, не оборачиваясь, – он знал ее легкую поступь. Она сделала несколько шагов и остановилась рядом с ним в отблеске вечернего солнца.
Она была так ослепительно хороша, что ему показалось, будто он никогда прежде не видел ее такой красавицей. И ему почудилось вдруг, будто, взмыв куда-то ввысь, он парит в этом солнечном сиянии; он глубоко вздохнул и вдруг подумал: «Как хорошо жить на свете!» Безграничное блаженство затопило его своими золотыми волнами…
«Добрый друг мой! – Все передуманные им мучительные и горькие мысли показались ему вдруг полузабытым наваждением. – Бедный друг мой! Чего бы я не сделал для тебя! Жизни бы своей не пожалел, только бы помочь тебе, только бы вновь увидеть тебя счастливой…»
От него ведь не могло укрыться, как постарело и поблекло ее прекрасное лицо. Под глазами появилась сетка мелких морщинок. Нежные краски стерлись. Кожа загрубела и покрылась загаром, но и сквозь загар было видно, как она бледна. Но для Симона Кристин по-прежнему оставалась несравненной красавицей: ни у одной женщины на свете не встречал он таких огромных серых глаз, нежного, спокойного рта, маленького круглого подбородка и такой величавой неторопливости в осанке.
Как хорошо, что ему вновь довелось увидеть ее в наряде, который подобает женщине благородного происхождения. Легкая шелковая косынка лишь наполовину прикрывала ее густые золотисто-каштановые волосы: косы были уложены так, что выступали вперед над ушами; в них уже появились седые нити, но что из того! На ней был великолепный кафтан из голубого бархата, отороченный горностаем, с таким глубоким вырезом и такими свободными проймами, что на плечах и груди он лежал наподобие узких помочей, – и это очень шло Кристин. А в вырезе виднелась песочно-желтая рубашка, которая плотно облегала грудь и шею до самого горла и руки до запястий. Рубашка была застегнута мелкими золотыми пуговицами, и они умилили его до глубины души. Прости ему боже, при виде этих золотых пуговок он возликовал так, словно увидел сонм ангелов.
Симон чувствовал сильные ровные удары собственного сердца. Какие-то путы упали… Проклятые, мучительные сновидения – это были всего лишь ночные кошмары, а нынче он видел свою любовь к ней при дневном свете, в сиянии солнца.
– Ты так странно глядишь на меня, Симон… Чему ты улыбаешься?
Он засмеялся тихо и лукаво, но промолчал. Внизу в золотой дымке вечернего солнца перед ними раскинулась долина; с лесной опушки неслось звонкое чириканье и щебетание – и вдруг откуда-то из глубины леса затянул чистую протяжную мелодию певчий дрозд. А рядом, выйдя из холодного сумрака дома, оставив там грубую, будничную одежду, пропахшую потом и тяжелым трудом, стояла она, согретая солнцем, в праздничном наряде… «Как славно, что я вновь вижу тебя такой, моя Кристин…»
Он взял ее руку, лежавшую на перилах галереи, и поднес к своему лицу:
– Красивое у тебя кольцо! – Он повертел золотой перстень на ее пальце и снова опустил ее руку на перила. Как хороша была когда-то эта большая узкая рука, а теперь она шершавая и красноватая… И он жизнь готов положить ради нее…
– Это Арньерд и Гэуте, – сказала Кристин. – Они опять бранятся…
Внизу, под галереей, раздавались громкие сердитые голоса. И вдруг девушка негодующе выкрикнула:
– Ну что ж, попрекай меня моим происхождением! А по мне, больше чести называться ублюдком моего отца, чем законным сыном твоего!
Круто повернувшись, Кристин бросилась вниз по лестнице. Симон устремился за ней и еще издали услышал звук пощечин. Кристин стояла под галереей, держа сына за плечо.
У обоих детей пылали щеки, но они упрямо молчали, потупив глаза.
– Я вижу, ты знаешь, как вести себя в гостях… Нечего сказать, много чести приносишь ты своему отцу и матери…
Гэуте упорно смотрел в землю. Потом тихо и сердито ответил:
– Она сказала… Я не стану повторять, что она сказала…
Симон взял дочь за подбородок и приподнял кверху ее лицо. Под пристальным взглядом отца Арньерд гуще залилась румянцем и стала часто моргать.
– Правда. – Она мотнула головой, освобождаясь от руки Симона. – Я сказала Гэуте, что отец его был осужден, как бесчестный злодей и предатель, но сперва он сказал про вас, отец… Он сказал, что предатель – это вы и вам должно благодарить Эрленда, что вы остались целы и невредимы и по-прежнему сидите в своем поместье…
– Я думал, ты уже взрослая девушка, а выходит, детская болтовня может заставить тебя позабыть правила учтивости и узы родства. – Симон в сердцах оттолкнул Арньерд и, повернувшись к Гэуте, спокойно спросил:
– С чего ты взял, друг Гэуте, что я предал твоего отца? Я и прежде замечал, что ты затаил на меня злобу. Объясни наконец, в чем дело!
– Вы сами знаете!
Симон покачал головой. Тогда мальчик выкрикнул, задыхаясь от волнения:
– То письмо, из-за которого они растянули отца на дыбе, чтобы выведать, кто приложил к нему печати, – я видел его! Это я унес его и сжег…
– Молчи! – Между ними вырос Эрленд. В его лице до самых губ не осталось ни кровинки, глаза горели.
– Погоди, Эрленд! Теперь, пожалуй, лучше будет, если мы выведаем всю правду об этом деле. Выходит, что в письме было названо мое имя?
– Ни слова! – Эрленд в ярости встряхнул Гэуте за грудь и плечи. – Я доверился тебе, своему сыну! Лучше бы я тогда же убил тебя на месте…
Кристин бросилась к мальчику, Симон – за ней. Освобожденный из рук отца, Гэуте прильнул к матери и, прячась в ее объятиях, отчаянно закричал:
– Я посмотрел на печати, отец, прежде чем сжечь письмо. Я думал когда-нибудь послужить вам этим, отец…