Текст книги "Крест"
Автор книги: Сигрид Унсет
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 33 страниц)
– Тебя словно что-то гнетет, Скюле, – отважилась наконец сказать мать.
– Нет, нет, нет!.. Все это только погода, – ответил он, встряхнувшись.
Странное багряное зарево полыхало в тумане, за дымкой которого невидимо заходило солнце. Над купами деревьев сада возвышалась церковь, такая причудливая, сумрачная и расплывчатая в буро-красном, как сгусток запекшейся крови, тумане. Им пришлось по всему фьорду плыть на веслах из-за этого затишья, сказал Скюле. Потом он отряхнул платье и снова стал рассказывать о братьях.
Нынешней весной он исполнял поручение господина Бьярна на юге, так что мог сообщить свежие новости об Иваре и Гэуте. Он проехал по всей стране и, перевалив через горы у реки Вого, вернулся на запад домой. Ивару жилось хорошо; у них в Рогнхейме подрастало двое маленьких сыновей, Эрленд и Гамал, красивые ребята.
– Ну, а в Йорюндгорде я прямо угодил на крестины… Да, Юфрид и Гэуте считают, что раз вы умерли для этого мира, то они могут возродить ваше имя в маленькой девочке; Юфрид так важничает из-за того, что вы ее свекровь… Вот вы смеетесь, а ведь теперь, когда вам больше не надо жить вместе под одной кровлей, Юфрид, уж будьте покойны, поняла, как это красиво звучит, когда она говорит о своей свекрови Кристин, дочери Лавранса. Ну, а я подарил Кристин, дочери Гэуте, свой лучший золотой перстень; у нее такие красивые глаза, что она скорее всего будет похожа на вас…
Кристин скорбно улыбнулась.
– Ты, мой Скюле, пожалуй, скоро убедишь меня в том, что сыновья мои считают меня такой замечательной и необыкновенной, какими старики становятся обычно, лишь когда сойдут в могилу.
– Не говорите так, матушка! – со странной запальчивостью воскликнул сын. Потом он усмехнулся: – Вы хорошо знаете, что все мы, братья, с тех самых пор, как вы в первый раз надели нам на задницу штанишки, считали вас самой замечательной и самой великодушной женщиной, хотя вы иной раз сильно прижимали нас своими крыльями, а мы в ответ, быть может, слишком сильно размахивали своими, прежде чем выпорхнуть из гнезда… Но вы действительно оказались правы в том, что среди нас, братьев, один лишь Гэуте был прирожденным вождем, – сказал он, громко смеясь.
– Не смейся надо мной, Скюле, – попросила Кристин, – и сын увидел, что мать покраснела молодо и нежно.
Но он только еще громче засмеялся в ответ.
– Это правда, матушка: Гэуте, сын Эрленда, из Йорюндгорда стал одним из самых могущественных мужей в северных долинах. Он здорово прославился этим своим похищением невесты. – Скюле рассмеялся во все горло; смех не шел к его обезображенному рту. – Об этом даже сложили песню, Да, да, теперь распевают о том, что Гэуте мечом и булатом увел девушку и что он три днл с утра до ночи бился на кургане с ее родичами. Гэуте прославляют в песне даже за то, что господин Сигюрд устроил в Сюндбю пир, на котором примирил родичей сребром и златом. Да, видно, невелика беда, что все это – ложь; Гэуте верховодит всей округой, да и за ее пределами тоже, а Юфрид верховодит Гэуте…
Кристин, грустно улыбаясь, покачала головой. Сейчас, когда она глядела на Скюле, лицо ее стало совсем молодым. Теперь ей казалось, что он больше всех похож на отца. В молодом воине с изувеченным лицом больше всего было бодрой жизнерадостности Эрленда. А то, что на его плечи так рано легло бремя ответственности за свою собственную судьбу, придало ему твердости и хладнокровия, которые вселяли удивительное спокойствие в сердце матери. Недавние слова Эйлива были еще свежи в ее памяти, но она вдруг поняла, что, как ни боялась она за своих легкомысленных сыновей и как ни брала их порою круто в руки из-за мучившего ее страха, все равно она гораздо меньше была бы довольна своими детьми, будь они покладисты и робки.
Без конца расспрашивала она о внуке, о маленьком Эрленде, но Скюле, по всей вероятности, не обратил на него особого внимания. Да, он здоров и красив и привык, чтобы ему во всем потакали.
Зловещее кроваво-бурое зарево, просвечивавшее сквозь туман, поблекло, и постепенно надвигалась темнота. Зазвонили церковные колокола; Кристин с сыном поднялись. Скюле взял ее за руку:
– Матушка, – тихонько сказал он. – Помните ли вы, как я однажды поднял на вас руку? В гневе я швырнул деревянную биту для мяча, и она угодила вам прямо в бровь, вспоминаете? Матушка, пока мы здесь одни, скажите мне, что вы совсем простили меня за это.
Кристин глубоко вздохнула – да, она вспомнила. Она велела близнецам съездить с каким-то поручением на сетер, но затем, выйдя во двор, увидела, что вьючная лошадь пасется там оседланная, а сыновья ее бегают и гоняют мяч. Когда же она стала строго выговаривать им за это, Скюле в страшной ярости отшвырнул от себя биту… Но особенно хорошо вспомнила Кристин, как она ходила тогда по усадьбе, а веко ее вздулось так, что почти закрывало глаз. Братья посматривали то на нее, то на Скюле и сторонились мальчика, точно прокаженного. Ноккве безжалостно избил его. А Скюле то расхаживал, то садился, скрывая кипевшие в нем упрямство и стыд под личиной суровости и презрения. Но когда вечером она раздевалась в темноте, он потихоньку подкрался к ней, взял, не говоря ни слова, ее руку и поцеловал. А когда она прикоснулась к его плечу, он обхватил руками шею матери и прижался щекой к ее щеке – она почувствовала его прохладную, мягкую, не потерявшую еще легкой детской круглости щечку, – он все-таки был еще ребенком, этот строптивый, горячий подросток…
– Я простила тебе, Скюле, от всего сердца простила; бог тому свидетель, а я не могу тебе объяснить, как я от всего сердца простила тебе, сын мой!
С минуту стояла она, положив руку ему на плечо. Тут он схватил мать за руку и сжал так, что она охнула, а затем бросился к ней на грудь с той же сердечной нежностью, робостью и смущением, как тогда, много лет назад.
– Что с тобой, сынок? – испуганно прошептала мать.
В темноте она почувствовала, как он покачал головой. Потом Скюле отпустил ее, и они поднялись к церкви.
Во время обедни Кристин вдруг вспомнила, что она позабыла плащ слепой фру Осе на скамье перед домом священника, где они сидели сегодня утром. Поэтому после службы она пошла за плащом.
У сводчатой двери стоял отец Эйлив с фонарем в руках, а рядом с ним – Скюле.
– Он умер, когда мы причаливали к пристани – услыхала она голос Скюле, в котором звучало необычное для него дикое отчаяние.
– Кто?
При виде ее мужчины резко вздрогнули.
– Один из моей команды, – тихо ответил Скюле.
Кристин переводила взгляд с одного на другого. При слабом свете фонаря она разглядела их лица, до того застывшие и напряженные, что у нее невольно вырвалось легкое испуганное восклицание. Священник закусил нижнюю губу – она заметила, что подбородок его слегка дрожал.
– Лучше всего, сын мой, рассказать обо всем твоей матери. Нам всем нужно быть готовым перенести это суровое испытание, которое бог посылает теперь также и нашему народу…
Но у Скюле вырвался лишь какой-то стон, и он ничего не ответил. Тогда заговорил священник:
– В Бьёргвине началось поветрие, Кристин… Та самая моровая язва, которая, по слухам, свирепствует по всему белу свету…
– Черная чума?.. – прошептала Кристин.
– Что пользы, если бы я вздумал рассказывать вам, что творилось в Бьёргвине, когда я уезжал оттуда, – сказал Скюле, – Этого и вообразить себе нельзя, если сам не видел. Господин Бьярне поначалу принял было суровые меры, чтобы затушить пожар там, где он вспыхнул, – по усадьбам, лежащим вокруг монастыря святого Иоанна. Он хотел даже оцепить весь мыс Норднес силами ратников, хотя монахи монастыря святого Михаила угрожали ему анафемой… Тут пришел английский корабль с чумой на борту, и господин Бьярне не разрешил им ни разгрузить кладь, ни сойти на берег. Все люди на этой посудине вымерли, и тогда он приказал пустить ее ко дну. Но кое-что из груза успело перекочевать на берег, да к тому же некоторые из горожан немало понатаскали с корабля ночью тайком. Братья же из монастыря святого Иоанна требовали, чтобы умирающим было дано последнее напутствие… А когда после этого в городе начался повальный мор, мы поняли, что все тщетно… Теперь во всем городе не осталось ни одной живой души, кроме носильщиков трупов, – все, кто может, бегут из города, но чума настигает их…
– О господи Иисусе Христе!
– Матушка, помните вы тот год, когда у нас дома, в Силе, был мор на пеструшек? Помните, как они лавиной заполняли все дороги и тропы, а потом подыхали под каждым кустом, гнили и отравляли все ручьи и колодцы вонью и заразой… – Он сжал кулаки; мать вздрогнула.
– Боже, милостив буди к нам, грешным… Слава богу и деве Марии, что тебя все-таки послали сюда к нам, мой Скюле…
Скюле скрипнул зубами в темноте.
– И мы так говорили, я и мои люди, в то утро, когда подняли паруса и направились к заливу Воген. Когда же мы пришли на север, в пролив Молдёсунд, у нас на борту заболел первый. Когда он умер, мы привязали ему к ногам камни, а на грудь прикрепили крест, пообещали отслужить за него заупокойную, когда придем в Нидарос, и бросили труп в море… И да простит нас за это бог! С двумя следующими мы причалили к берегу и позаботились о последнем напутствии и о честном погребении – уж от своей судьбы никуда не убежишь. Четвертый умер, когда мы на веслах вошли в реку, а пятый – нынче в ночь…
– Ты непременно должен вернуться обратно в город? – немного погодя спросила мать. – Нельзя ли тебе остаться здесь?
Скюле, невесело усмехнувшись, покачал головой.
– О, думаю, скоро нам все равно будет, где оставаться. Что толку бояться понапрасну? Трус – наполовину мертвец. Будь я хоть таким же старым, как вы, матушка!
– Мы не знаем, от каких бед уберегся тот, кто умирает молодым, – тихо сказала мать.
– Молчите, матушка! Вспомните то время, когда вам самим было двадцать три года, – хотелось бы вам потерять те годы, которые вы прожили с тех пор?..
Две недели спустя Кристин впервые увидела больного чумой. Слухи о том, что моровая язва свирепствовала в Нидаросе и распространилась уже в окрестных приходах, дошли до Риссы. Непонятно было, какими путями проникает зараза, потому что народ все больше сидел по домам и каждый, завидев на дороге незнакомого путника, бежал подальше в лес; никто не открывал дверей незнакомым людям.
Но однажды в монастырь явились два рыбака. Они несли на парусе какого-то человека. Когда они на рассвете спустились вниз, к своей лодке, то наткнулись у причала на какой-то чужой бот, на дне которого в беспамятстве лежал этот парень. Он успел лишь пришвартовать свою лодку, но не сумел уже выбраться из нее. Парень этот родился и жил вблизи монастыря, но семья его уже покинула долину.
Умирающий лежал на мокром парусе, прямо на зеленой траве, посреди двора. Поодаль от него стояли рыбаки и беседовали с отцом Эйливом. Сестры-белицы и служанки скрылись в домах, а монахини, сбившись в кучу, стояли у дверей монастырского совета – стайка дрожащих, перепуганных и отчаявшихся старых женщин.
Тут выступила вперед фру Рагнхильд. Это была невысокая худощавая старая женщина с широким и плоским лицом и маленьким круглым красным носиком, похожим на пуговицу; ее большие светло-карие глаза с покрасневшими веками всегда чуть-чуть слезились.
– In nomine patris et fillii et spiritus sancti,1 (1 Во имя отца, и сына, и святого духа {лат.).– произнесла она ясным голосом и, переведя дух, добавила: – Отнесите его в странноприимный дом…
Сестра Агата, старшая из монахинь, растолкав остальных, без приглашения последовала за аббатисой и мужчинами, которые несли больного.
К ночи Кристин пришла туда и принесла лекарство, которое изготовила в клети, и сестра Агата спросила, не побоится ли она остаться здесь и последить за огнем.
Сама Кристин казалась себе достаточно закаленной – встречаясь не раз лицом к лицу с рождением и смертью, она видала зрелища и похуже этого; она старалась вспомнить все самое худшее, что ей довелось повидать на своем веку… Больной сидел выпрямившись, так как его душила кровавая мокрота, которой он исходил при каждом приступе кашля. Сестра Агата словно подвесила его на помочах, повязанных поперек тощей, желтой, обросшей рыжими волосами груди. Голова его свешивалась вперед, лицо покрылось синюшно-серой, свинцовой бледностью, время от времени его сотрясал озноб. Но сестра Агата спокойно сидела и читала молитвы. Когда же на него снова нападал кашель, она поднималась, обхватывала его голову одной рукой, а другой держала чашку у его рта. Больной рычал от боли, страшно закатывал глаза, а под конец далеко высунул из глотки черный язык, и его предсмертные крики перешли в жалобные стоны. Монахиня выплеснула чашку в огонь, Кристин подложила туда хвороста, и мокрый можжевельник сперва наполнил горницу резким желтым дымом, а потом ярко вспыхнул. При свете пламени она увидела, как сестра Агата поправляет подушки и перины за спиной больного, вытирает его лицо и коричневые, запекшиеся губы водой с уксусом и прикрывает его тело запачканным верхним одеялом.
– Скоро кончится, – сказала она Кристин, – он совсем похолодел, а раньше горел как огонь. Но отец Эйлив уже подготовил его в дорогу. – Потом сестра Агата села возле больного, подвинула языком к щеке корень аира и снова принялась читать молитвы.
Кристин пыталась побороть охвативший ее безумный ужас. Ей приходилось видеть людей, умиравших более жестокой смертью…. Но тут ничем не поможешь, ведь это – чума, кара господня за тайное жестокосердие всех людей, жестокосердие, ведомое одному лишь богу всеведущему… У нее кружилась голова, и она чувствовала себя словно во время морской качки. Ей казалось, что все горькие и злые мысли, которые она когда-либо передумала, громоздясь одна на другую, вздымались, словно огромный морской вал, среди тысячи небольших волн и изливались в бессильном отчаянии и вопле: «Господи, спаси нас, мы погибаем…»
Отец Эйлив пришел попозже ночью. Он резко отчитал сестру Агату за то, что она не послушалась его совета и не повязала рот и нос полотняной повязкой, смоченной в уксусе. Та брюзгливо пробормотала, что это не поможет. Но все-таки ей и Кристин пришлось сделать так, как он велел.
Спокойствие и твердость священника каким-то образом придали мужества Кристин, а быть может, просто заставили ее устыдиться. Она отважилась выбраться из, облака можжевелового дыма и пришла на помощь сестре Агате. Дым не мог заглушить удушливой вони, стоявшей в комнате больного, – смешанного запаха испражнений, крови, кислого пота и вдобавок гнилостного запаха, исходившего из его рта. Она вспомнила слова Скю-ле о лавине подыхавших пеструшек; ее снова охватило это безумное желание спастись бегством, хотя она знала, что бежать отсюда было некуда. Но когда она лишь раз переборола себя и прикоснулась к умирающему, то самое худшее миновало, и она стала помогать сестре Агате, как умела, до самого его последнего вздоха. Под конец лицо его совсем почернело.
Монахини устроили вокруг церкви и монастырского холма шествие со святынями, крестом и зажженными свечами; и все в приходе, кто только держался на ногах, присоединились к ним. Но через пару дней возле Стрёммена умерла женщина, а потом чума сразу вспыхнула во всех усадьбах по всей округе.
Казалось, что в этом мире смерти, ужаса и несчастья люди потеряли счет времени. Если перечесть по дням, то оказалось бы, что прошло всего лишь несколько недель, а между тем воспоминание о мире, существовавшем до того, как чума и смерть стали, не таясь, бродить по земле, начисто исчезло из памяти людей. Так исчезает из глаз берег, когда попутный ветер уносит нас в открытое море. Словно ни одна живая душа не в силах была помнить о том, что когда-то жизнь и череда дней в трудах казались единственно надежными и близкими, а смерть – далекой. Люди не в состоянии были представить себе, что когда-нибудь все снова будет по-прежнему, если только не все они перемрут.
«Мы, верно, все помрем», – говорили мужчины, приходившие в монастырь со своими малолетними детьми, лишившимися матерей. Иные говорили это равнодушно и мрачно, иные со слезами и сетованиями. Они говорили это, когда звали священника к умирающим; они говорили это, когда несли трупы в приходскую церковь внизу на склоне и на кладбище у монастырской церкви. Часто им самим приходилось копать могилы – всех братьев-бельцов, которые еще в состоянии были работать, отец Эйлив приставил убирать хлеб на монастырских землях. Он ездил по приходу и повсюду увещевал народ собирать урожай и помогать друг другу в уходе за скотом, чтобы люди не погибли от голода, который может наступить, когда чума наконец уймется.
Монахини в Рейне поначалу встретили это испытание с каким-то растерянным спокойствием. Они расположились со всеми удобствами в помещении монастырского совета, день и ночь жгли огонь в большом кирпичном камине; тут же и ели и спали. Отец Эйлив советовал поддерживать такой же большой огонь во всех домах и подворьях монастыря, где имелись очаги, но сестры-монахини боялись огня – столько раз они слыхали от старших сестер о пожаре, случившемся тридцать лет тому назад. Были нарушены часы еды и время работы, а многочисленные обязанности сестер-монахинь все перепутались, поскольку в монастырь приходили чужие дети, просившие хлеба и помощи. Туда приносили больных – большей частью зажиточных людей, которые в состоянии были оплатить погребение и заупокойные службы в монастыре, да еще совсем обнищавших и одиноких. Люди среднего достатка болели и умирали у себя в постели. В некоторых усадьбах вымерли все до одного. Но часы молитв монахини все же старались соблюдать.
Первой среди монахинь заболела сестра Инга. Это была женщина в возрасте Кристин – ей было уже под пятьдесят, но все же она так боялась смерти, что страх брал смотреть и слушать ее. Озноб напал на нее в церкви во время обедни, и она, дрожа и стуча зубами, ползла на четвереньках по полу, слезно упрашивая и умоляя бога и деву Марию пощадить ее жизнь… Вскоре она уже лежала, трясясь в лихорадке и корчась от боли, а на коже ее выступил кровавый пот. Сердце Кристин переполнилось ужасом – она, верно, будет испытывать такой же жалкий страх, когда наступит ее черед. Дело было не только в неминуемой смерти, а в том, что смерть от чумы внушала такой ужасный страх.
А потом заболела и сама фру Рагнхильд. Кристин несколько удивляло, что эту женщину избрали на высокую должность аббатисы. Она была тихой, немного брюзгливой старой женщиной, неученой и, казалось, не обладавшей особыми духовными дарованиями; но когда смерть наложила на нее свою руку, она оказалась поистине достойной Христовой невестой. У нее чума началась с нарывов, но она не допустила, чтобы ее духовные дочери хоть раз обнажили ее старое тело. В конце концов у нее под мышкой образовалась опухоль величиной с яблоко, и под подбородком тоже появились нарывы. Они стали плотными и кроваво-красными, а потом черноватыми. Фру Рагнхильд терпела от этого невыносимые муки и горела в лихорадке, но всякий раз, приходя в сознание, лежала как воплощение святого терпения. Вздыхая, просила она бога о прощении всех грехов, а затем молилась горячо и проникновенно о своем монастыре, о своих духовных дочерях, о всех немощных и скорбящих и о спасении всех душ, которым теперь придется покинуть удоль земную. Даже отец Эйлив плакал, соборуя ее в последний раз, а ведь до сих пор его твердость и неутомимое усердие среди всего этого несчастья были поистине достойны удивления. Фру Рагнхильд уже не единожды вручила свою душу господу и молила его взять монахинь под свою защиту. Но вдруг нарывы на ее теле начали лопаться. И это оказалось возвращением к жизни. Впоследствии людям не раз приходилось видеть, что болевшие чумой с нарывами подчас исцелялись, между тем как те, что болели чумой с кровохарканьем, умирали всегда.
Выздоровление аббатисы и то, что они собственными глазами видели чумного, который не умер, – все это заставило монахинь воспрянуть духом. Им приходилось теперь самим доить коров и убирать в хлеву, стряпать себе пищу, таскать домой можжевельник и свежую хвою для окуриваний – каждая делала что попало. Они, как умели, ухаживали за больными и раздавали лекарство – когда кончились териак и корень аира, они стали раздавать от заразы имбирь, перец, шафран и уксус, а также молоко и еду. Когда кончился хлеб, они принялись печь по ночам; когда кончились пряности, людям пришлось жевать против заразы можжевеловые ягоды и сосновые иглы. Одна за другой валились с ног и умирали сестры-монахини; погребальный звон на колокольнях монастырской и приходской церквей раздавался утром и вечером, в тяжелом воздухе все тот же необычный туман стлался по земле, и казалось, что между туманом и чумой существует какая-то таинственная связь. Иногда туман переходил в изморозь, с неба сыпались ледяные иглы, моросил замерзавший на лету мелкий дождик, а поля покрывались инеем. Затем снова наступала оттепель, и снова ложился туман. Дурным предзнаменованием казалось людям внезапное исчезновение морских птиц. Обычно они тысячами держались вдоль протока, который вдавался из фьорда в долину и бежал, словно речка, меж низменными поймами, вливаясь в соленое озеро к северу от Рейнского монастыря. Они исчезли все сразу, но вместо них появилось неслыханное множество воронов – на каждом камне вдоль кромки берега сидели в тумане черные птицы и оглашали воздух отвратительным карканьем, а огромные, доселе невиданные, стаи ворон расположились во всех лесах и рощах и с безобразным криком носились над несчастной землей.
Порою Кристин думала о своих близких – о сыновьях, которые разбрелись по всему свету, о внуках, которых ей никогда не суждено увидеть; золотистый затылок маленького Эрленда витал перед ее взором. Но все они стали такими далекими и неясными. Казалось, будто это бедствие сделало всех людей одинаково близкими и одинаково далекими друг другу. Да к тому же и работы у нее день-деньской было по горло – как нельзя более кстати пришлась ее привычка ко всякого рода труду. Часто, когда она доила коров, к ней неожиданно подходили заброшенные ребятишки, которых она раньше и в глаза не видела, и ей не всегда приходило в голову спросить, откуда они или что у них делается дома. Она просто кормила их и вела в дом, в зал капитула или еще куда-нибудь, где горел огонь, или укладывала их в постель в спальном покое.
С каким-то странным удивлением она замечала, что в эту несчастную пору, когда каждому больше чем когда-либо следовало неусыпно предаваться молитвам, у нее почти никогда не хватало времени, чтобы собраться с мыслями и помолиться. Когда ей удавалось улучить свободную минутку, она бросалась на колени в церкви перед дарохранительницей, но лишь безмолвно вздыхала и не очень истово бормотала «Раter Noster» и «Аvе». Кристин и сама не сознавала, что она все больше и больше утрачивает монашеские повадки, которых набралась за эти два года в монастыре, и снова становится похожей на прежнюю хозяйку. Все это происходило по мере того, как община редела, монастырские обычаи приходили в упадок, аббатиса, слабая, почти лишившаяся языка, все еще лежала в постели, и все больше труда ложилось на плечи тех немногих, кто еще оставался в живых и был в состоянии работать.
Однажды Кристин случайно узнала, что Скюле все еще находится в Нидаросе, – почти все его гребцы либо вымерли, либо удрали, и он не мог набрать новую корабельную команду. Он был здоров, но пустился в разгульную жизнь, подобно многим отчаявшимся молодым людям. «Кто боится, тот наверняка помрет», – говорили они и одурманивали себя – бражничали, играли в кости и плясали да распутничали. В эти злые времена даже жены почтенных горожан и девушки из самых знатных родов убегали из дому. Вместе с непотребными девками шатались они по кабакам и харчевням среди одичавших мужчин.
«Боже, прости им», – думала мать, но, казалось, сердце ее настолько устало, что она не в силах была очень скорбеть об этом.
Впрочем, и в приходах тоже хватало и греха и одичания. Кое-что доходило и до монастыря, хотя вообще-то монахиням некогда было заниматься пересудами. Но отец Эйлив, который, не ведая отдыха и срока, навещал больных и умирающих по всей округе, сказал ей однажды, что там больше нужно врачевать души, нежели тела.
И вот наступил вечер, когда они сидели вокруг печи в помещении монастырского совета – горсточка людей, еще оставшихся в живых в Рейнском монастыре. Здесь были четыре монахини и две сестры-белицы, старик конюх и мальчик-подросток, две женщины, живущие Христа ради, и несколько детей. Все они жались поближе к огню. На почетной скамье, около которой на светлой стене выделялось в полутьме большое распятие, лежала аббатиса. В головах и в ногах у нее сидели сестра Кристин и сестра Турид.
Девять дней прошло со времени последней смерти среди монахинь, и уже пять дней никто не умирал ни в монастыре, ни в близлежащих домах. По словам отца Эйлива, чума, как видно, шла на убыль и по всей округе. И впервые почти за три месяца словно свет мира, уверенности и покоя снизошел на этих собравшихся вместе, молчаливых и усталых людей. Старая сестра Турюнн, Марта, опустив на колени четки, взяла за руку маленькую девочку, стоявшую подле нее.
– Ну, а ты как думаешь? Да, дитя, теперь, видно, мы воочию убедились, что матерь божья Мария никогда не отвращала своего милосердного лика от детей своих надолго.
– Нет, сестра Турюнн, это вовсе не дева Мария, это все она, Хель.1 (1 Хель – богиня смерти в скандинавской мифологии).Она лишь тогда уйдет из нашего прихода со своими граблями и своим помелом,2 (2 В норвежском фольклоре чума обычно отождествляется с безобразной старухой, несущей грабли и помело. Когда она пускает в ход грабли, часть населения во время поветрия выживает. Помелом же она выметает все живое из округи. В XIV веке в народе часто сопоставляли чуму с Хель)когда у кладбищенских ворот принесут в жертву невинного человека… Завтра она будет уже далеко отсюда…
– О чем она говорит? – встревоженно спросила монахиня. – Тьфу, Магнхильд, экую языческую ересь ты несешь! Стоило бы угостить тебя лозой…
– Расскажи нам, в чем дело, Магнхильд, не бойся, – попросила стоявшая позади них сестра Кристин. У нее перехватило дыхание, потому что она вспомнила: в молодости она слыхала от фру Ос-хильд об ужасных, несказанно нечестивых советах, которыми дьявол искушает отчаявшихся людей…
Под вечер дети гуляли в роще, у приходской церкви, и некоторые мальчики пробрались к находившейся там землянке и подслушали разговоры мужчин, совещавшихся внутри. Эти мужчины будто бы поймали маленького мальчика Туре, матерью которого была Стейнюнн с побережья, и собирались принести его нынче ночью в жертву чуме, страшному чудищу Хель. Дети рассказывали с увлечением и страшно важничали оттого, что им удалось завладеть вниманием взрослых. Им, видно, и в голову не приходило пожалеть бедняжку Туре – он все равно был каким-то отверженным, постоянно побирался Христовым именем в приходе, но никогда не попрошайничал в монастыре. И если отец Эйлив или кто-либо другой из посланцев аббатисы отыскивал его мать, та не желала отвечать ни на ласковые, ни на суровые увещевания или попросту убегала от людей. Лет десять промышляла она в злачных местах на прибрежных улочках в Нидаросе, но потом подхватила там какую-то дурную болезнь, которая так страшно изуродовала ее, что под конец Стейнюнн не могла уже больше добывать себе пропитание привычным путем. Тогда она вернулась сюда, в приход, и поселилась в лачуге на берегу. Однако случалось и теперь, что какой-нибудь нищий или бродяга проводил с ней часок-другой в ее хижине. Кто был отцом мальчика, она и сама не знала.
– Надо пойти туда, – сказала Кристин. – Нельзя сидеть сложа руки, когда крещеные души у самых наших дверей продаются дьяволу.
Монахини зароптали. Эти люди всегда были самыми отпетыми головами в приходе, грубиянами и безбожниками, а уж бедствия и отчаяние последних дней превратили их, верно, в сущих дьяволов.
– Хоть бы отец Эйлив был дома, – причитали они. Во время чумы положение священника в монастыре стало таким значительным, что сестры-монахини считали – он все может…
Кристин в отчаянии ломала руки.
– А что, если я пойду одна? Матушка, благословите идти туда!
Аббатиса так стиснула ее руки, что Кристин тихо охнула. Старая, лишившаяся дара речи женщина поднялась на ноги. Знаком дала она понять, чтобы ее одели для выхода. Она потребовала золотой крест – знак своего сана – и посох. Потом взяла под руку Кристин, самую молодую и самую сильную из этих женщин. Все монахини встали и последовали за ними.
Открыв дверь маленького помещения, расположенного между залом капитула и церковным клиросом, они вышли прямо в промозглую зимнюю ночь. Фру Рагнхильд забила дрожь, и у нее зуб за зуб не попадал. Она все еще беспрерывно потела после болезни, да и раны от чумных нарывов не совсем зажили, так что каждый шаг, конечно, причинял ей сильные боли. Но когда сестры-монахини просили ее вернуться, она сердито ворчала и резко качала головой, еще сильнее впивалась в руку Кристин и, дрожа от стужи, шла впереди всех через сад. По мере того как глаза привыкали к темноте, женщины стали различать у себя под ногами сухое поблескивание опавшей увядшей листвы и слабый свет обложенного тучами неба над голыми вершинами деревьев. Падали холодные капли, и слышался легкий шелест ветра. За холмом, глухо и тяжко вздыхая, бились о берег волны фьорда.
В самом конце сада были маленькие ворота. Сестры-монахини содрогнулись, когда заскрежетал заржавелый железный засов, который с трудом отодвигала Кристин. Потом они медленно двинулись дальше, через рощу, к приходской церкви. Они различали уже осмоленную ограду, еще более мрачную, чем окружавший ее мрак, а просветы между тучами над вершинами гор по ту сторону фьорда позволяли различать самую высокую часть крыши со звериными мордами на резном коньке и крестом на самой верхушке.
Да, на кладбище были люди – монахини скорее почуяли это, нежели увидели и услышали. А потом показался слабый отблеск света, словно на могильном холмике стоял фонарь. Вокруг клубился мрак.
Монахини шли, тесно прижавшись друг к другу, почти беззвучно стеная, шептали молитвы, останавливались, пройдя несколько шагов, прислушивались и снова шли дальше. Они почти дошли до самых кладбищенских ворот, как вдруг из тьмы донесся тонкий, истошный детский голосок:
– Ай, ай, ай, вы засыпали мне хлебушек землей!
Кристин отпустила руку аббатисы и побежала вперед, прямо через кладбищенские ворота. Она растолкала какие-то темные мужские спины, несколько раз споткнулась о кучи вырытой земли и очутилась у края открытой могилы. Кристин встала на колени, наклонилась и осторожно вытащила наверх маленького мальчика, который стоял на дне могилы и все еще хныкал. Ему дали вкусную лепешку, чтобы он смирно сидел в яме, а вот теперь на нее попала земля.