Текст книги "И на Солнце бывает Весна (СИ)"
Автор книги: Сергей Доровских
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
Не знаю почему, но я сам затянул этот разговор и понял, что упустил Таню. Люди расходились, и ее в книжном клубе уже не было. Попрощавшись с путешественником, я суетливо побежал, и, кажется, невольно толкнул кого-то в дверях.
Было уже около девяти, вечер падал на город мягким июльским покрывалом, пары прогуливались, кто-то фотографировался у памятника Петру Первому. Тани нигде не было. Я бросился к остановке, хотя и не мог знать, в какую сторону она пошла. Вот же дурачина, ругал я себя, так глупо, без всяких причин упустил её. Конечно же, не навсегда – сегодня найти человека, если ты этого по-настоящему хочешь, нетрудно, это можно сделать даже с помощью компьютера. Только, потеряв её на этот вечер, отчего-то был уверен я, уже ничего не удастся исправить. И я бежал, не думая, правильное ли у меня направление, кто-то вёл меня тайным и твердым голосом.
И она... действительно была на остановке, и уже хотел запрыгнуть в автобус, но на мгновение замерла, обернувшись ко мне. Посмотрела на меня и спросила:
– Сергей, простите... а где папка? Вы её не потеряли?
Я ударил себя по лбу: ведь сам же обещал, что внимательно отнесусь к рукописи Ольги Фадеевны...
– Чёрт возьми, то есть, простите, нет, конечно. Я сейчас, не уезжайте! Я мигом! – крикнул я и опять побежал в магазин. Щеки мои раскраснелись так, что хотелось хотя бы на миг остановиться и умыть лицо в фонтане. Даже в двадцать лет, наверное, я не выглядел так глупо, как сейчас.
Работники книжного магазина уже собирались уходить, но ради меня открыли дверь.
"Как мальчишка", – думал я, когда бежал обратно с папкой. И казалось, что не было всех этих лет, и я вновь тот же, каким был в день ухода от родителей, когда впервые влюбился и был уверен, что встретил свою судьбу и стоит начинать новую жизнь. Словно круг времени совершил оборот и вернулся к прежней точке, и теперь пойдет заново, захватив меня с собой. И пробежит иначе, на этот раз – правильно.
Таня не уехала. Она стояла одна на остановке.
– Вы хотели мне что-то сказать? – спросила она, и посмотрела на меня, взъерошенного, задыхающегося от непривычности бега так спокойно и по-доброму, что прыгающее в груди сердце стало замирать, а пульсирующая кровь в висках успокаиваться, как горная река, постепенно спускающаяся на равнину.
– Может быть, мы прогуляемся, хороший вечер, – сказал я.
– С удовольствием, но мне нужно попасть домой как можно быстрее, – ответила она. – Я снимаю комнату, а хозяйка ложится спать рано и не любит, если я задерживаюсь.
– А вы не из Воронежа?
– Нет, я приехала из поселка Добринка, может слышали, это рядом, в Липецкой области.
– Слышал, но не бывал.
– У меня там живет мама и две сестры. Мама настояла, чтобы я окончила техникум и стала швеёй, как она, но потом я поняла, что это – не моё. И этим летом я решила поступить в ВГУ, у меня очень скоро начинаются экзамены.
– Таня, тогда что же мы стоим? Раз у вас такая злая хозяйка, – я рассмеялся, но ей моя шутка не понравилась. – В общем, давайте я вас подвезу, я на машине.
– Не надо, не надо! Мне надо на левый берег.
– И мне туда же, – соврал я.
– В район "Машмет"?
– Конечно!
Пока мы шли до машины, Таня рассказала, что хотела бы стать историком, или культурологом, но всё-таки будет пытаться поступить на маркетинг. Я удивился.
– История, особенно история искусства – это то, что мне по-настоящему интересно, – ответила она. – Я поэтому и пошла на экскурсии "Воронеж пешком" – чтобы познакомиться с интересными, творческими людьми, и мы быстро сдружились с Ольгой Фадеевной, она мне очень помогает, – Таня помолчала. – Но мне, как говорится, не шестнадцать лет, и я понимаю, что в современном мире с гуманитарным дипломом далеко не уедешь, так что культуру с историей придется оставить просто как развлечение.
– А маркетинг, неужели вам и правда интересна реклама, продвижение товаров и тому подобное? Я боюсь, что это – полная противоположность культуре, двигатель вещизма и потребительства.
– Возможно. Но маркетологи сегодня востребованы.
Я помог Тане сесть в машину, а сам думал о совершенно кривом и ничтожном устройстве нашего общества. Для того нам и нужны различные институты власти, управления и министерства, где люди получают зарплаты мешками, чтобы отрегулировать общественные отношения и сделать так, чтобы в каждый смог найти себе применение, согласно своим интересам и навыкам. А, похоже, что страной по-прежнему, как и в начале необузданных "девяностых", управлял злой, неконтролируемый никем рынок. Безликий и беспощадный.
По проспекту Революции ехали молча, почему-то не решаясь продолжить разговор. И лишь когда выехали на Вогрэсовский мост и увидели искрящуюся на закате воду, я спросил:
– Таня, интересно, а у вас есть главное увлечение в жизни, настоящее? На которое, может быть, не всегда хватает времени. Я, например, раньше пытался писать стихи, и мне говорили, что получается неплохо, даже печатали что-то в журналах. И я сам понимаю, что это – моё настоящее призвание, и один стих, может быть, стоит дороже всех моих журналистских статей. А у вас есть что-то такое?
Я невольно отвлекся от дороги, глядя на нее. Видимо, вопрос я задал особенный, и она решала, стоит ли говорить об этом со мной. Пауза затянулась настолько, что мысли отчего-то унесли меня в прошлое, и я вспомнил времена, когда подрабатывал вечерами в такси, чтобы накопить на дачный домик. Тогда я часто подвозил людей, и не раз перемахивал через этот, и другие воронежские мосты, о чем-то говоря с клиентами, и забывая разговор сразу же после оплаты проезда. Но такого вопроса я, конечно же, никому никогда не задавал, хотя и Таню знаю не намного дольше, чем кого-то из пассажиров. Может быть, я перешёл грань и спросил о чем-то интимном, и слишком рано?
– Я очень люблю, – Таня снова замолчала, а потом подняла веки, и её черные глаза блеснули, как две пуговки. Мне показалось, что в ней проснулся ребёнок, который готов открыться, сказать что-то, но боится, что его обидят. – Я люблю куклы, особенно старинные. Я ищу их также, как некоторые коллекционеры заняты поиском икон. Когда еще училась в техникуме, мне случайно попалась старая кукла, девятнадцатого века, и я сама ее отреставрировала, сшила для неё одежду. И назвала её Настя. С тех пор я очень люблю антикварные куклы. И Ольга Фадеевна меня в этом поддерживает, иногда подсказывая, к кому в Воронеже и в области можно обратиться, кто также интересуется куклами. Ольга Фадеевна – увлеченный человек, который всегда готов помочь. Вот и вам, Сергей...
– О нет! – перебил я, – раз вы сказали мне, что вы – просто Таня, тогда и меня не называйте по полному имени. Я это тоже не люблю. Есть имена, которые и полные звучат непринужденно, но при обращении "Сергей" чувствую какую-то... официальность, что ли.
– Вот и я также реагирую на имя Татьяна.
– Вот и здорово. Так что я Сережа.
– Но к Сереже так не идет обращение на "вы", уж очень мило и близко оно звучит, как-то по-есенински.
– Тогда перейдем на "ты". Антикварные куклы – это, наверное, и правда интересно, я бы, по крайней мере, хотел бы на них посмотреть. Даже в музеях они встречаются не так часто. Ну, а если надо в чем-то помочь, я готов.
– Спасибо, – ответила она и посмотрела в окно.
– Таня, так где твой дом?
– Рядом с парком на Ростовской улице, я покажу.
"Я покажу", – мне стало смешно, я опять вспомнил времена работы в такси.
Мы свернули во двор – весьма мрачный, окружённый серыми, совершенно одинаковыми пятиэтажками. Недаром всё-таки этот район считают неблагополучным, подумал я. Большинство воронежцев отличаются тем, что посещают одни и те же места, связанные с работой или иными обязанностями и нуждами, при этом никогда не бывая в других частях города. Вообще никогда. Я бы и сам не поехал бы на "Машмет" и не согласился бы здесь жить. И хотя экологическая и криминальная обстановка со времён "девяностых" годов здесь немного поменялись, в целом и сейчас тут было как-то серо и неуютно, особенно с наступлением сумерек. Даже летом, не говоря уже о мрачных однотонных днях поздней осени и холодной зимы. Задавать Тане глупый вопрос, нравится ли ей место, где она снимает комнату, я не стал. Самое лучшее – это предложить проводить до подъезда, подумал я, глядя на трех парней лет двадцати в спортивных костюмах, которые сидели на пустой детской площадке. Она отказалась, сказав, что это лишнее, но я всё же настоял.
Таня жила на третьем этаже. На первом недавно помыли полы и пахло мелом, стоял велосипед, на втором запахи менялись – одна из дверей была приоткрыта, слышались голоса, пахло жареным луком. Я проводил Таню до двери и дождался, когда заскрипел замок, и в узкой щели появилось худощавое старушечье лицо. Женщина, похоже, вовсе не заметила меня, или не хотела замечать, а только что-то бурчала под нос. Таня протянула руку, я пожал, и я ещё раз на прощание заглянул в её глаза:
– Всё-таки не стоило меня провожать, – тихо сказала она. – Серёжа, вы, то есть ты совсем не умеешь врать. Это сразу видно. Тебе совсем не нужно было в этот район. Ведь правда?
Я был рад её прямолинейности, улыбке, каждому слову, было в её речи что-то теплое, хорошее. Особенно в этом её обращении на "ты", которого я добился, в нем уже звучала близость.
– Надеюсь, мы ещё увидимся, Таня?
– Конечно, почему бы и нет. Приходите на наши экскурсии!
Внизу по-прежнему сидели те же три юных жлоба, они молча жевали, провожая меня тупыми взглядами. Я был старше их лет на пятнадцать. Моё появление здесь их явно не радовало, но с места они не трогались, а лишь молча таращились на то, как я садился в салон и заводил машину. "Вот уродцы", – почему-то промелькнула мысль, и я забыл о них, как только вырулил на Ростовскую улицу и просчитывал в голове маршрут, как удобнее ехать на дачу.
Даже на закате было душно, и мне казалось, что дело не в июльском вечере, а в мыслях и эмоциях, что путались во мне огромным клубком, переплетая узлами душу. Хотелось курить. Я сжимал пальцы на руле, почти не обращая внимания на дорогу, и постепенно выехал к Ленинскому проспекту. Понимая, что с таким шумом в голове недалеко до беды, я припарковался. Нет, на дачу я сегодня не попаду. Купив сигарет, я позвонил другу Лёхе – он как раз жил тут, неподалеку, мы в последнее время чаще созваниваемся, чем видимся, и в разговоре пеняем друг на друга, что никак не можем встретиться, посидеть, поговорить, как раньше. Я набрал его:
– Конечно, заезжай, какие вопросы, – услышал я, – я тут со своей разругался, она к матери смоталась, так что спокойно посидим.
Мы устроились на кухне, яичница с колбасой и пара стопок немного привели меня в чувство.
– Если бы ты знал, Лёха, какой у меня сегодня был странный и долгий день, – я выдохнул. – Даже вспомнить его тяжело.
– У меня каждый день такой в последнее время, – ответил он. – Понимаю.
Я рассказал про Таню.
– Ну а так-то она как, ничего? – спросил он.
– Она? Да, ничего, – ответил я, понимая, насколько этот вопрос и ответ пусты.
– Смотри, а то влетишь, как я со своей дурёхой, будешь всю жизнь цапаться. Моя тоже милая была, все они первое время милые. Потом на свадьбу будешь деньги рыть, потом на машину и прочее. Не смейся, это не анекдот и не песня "Сектора газа", а жизнь. А вздумаешь вот к этому прикоснуться, – он указал на бутылку, – так сразу скандал, слёзы и к маме. Особенно когда денег нет.
Мне не хотелось слушать "правду жизни" в Лёхином варианте, и я вышел на балкон. В городе даже в самые ясные ночи не увидать звёзд, да ещё с моим зрением. Воронеж дымил трубами заводов и тысяч машин, не затихая и ночью, закрываясь от вселенной плотной оболочкой смога. Словно прятался от мироздания, боялся его. Я курил, глядя только вверх, пытаясь найти Большую Медведицу. Звёзды казались одинаковыми слабыми точками, словно бы их нанёс художник миллионы лет назад, и со временем их краски померкли. Мне вспомнился Карл Эрдман и его теория. Тетрадь лежала там, на даче, в моём домике на берегу, и я жалел, что не взял её с собой. Может быть, когда Лёха, уставший от быта и водки, уснул бы, я смог бы неспешно её дочитать... Больше трёх десятилетий она ждала читателя, это целая жизнь, и не успела довести мне свой рассказ до конца, поведать, быть может, самое главное...
К тетради я вернулся только спустя неделю – дела, встречи, интервью закружили так, что не было времени поехать на дачу, я ночевал у себя на квартире. Когда покупал дачу, я вообще планировал не появляться там всё лето, а жить только на берегу. В мечтах всегда всё идеально, а на деле только в пятницу вечером я плавно ехал по песчаной дороге вдоль водохранилища, глядя усталыми глазами на бесконечную череду домов и участков. Ничего не хотелось – рабочая неделя вымотала так, что тянуло просто ничего не делать, остаться с самим собой.
Домик как будто отвык от меня за время отсутствия и казался каким-то неприветливым, стылым. Я долго сидел на кровати в полутьме, держа телефон в руке. Хотелось набрать Тане – с понедельника, как проводил её, мы больше не общались. Да, надо позвонить, но уже поздно, да и что сказать? Просто так...
Нет. Я не стал... Видимо, лучше в другой раз. Я нащупал в темноте шнур, нажал кнопку на торшере. Разбухшая от моего небрежного чтения тетрадь лежала рядом...
14
Мишенька... что же я могу сказать тебе, и имею ли я право оправдываться теперь?.. После того, как я поставил подпись под показаниями, что был невольным соучастником прогерманской антисоветской группы и «глубоко раскаиваюсь в этом, полностью признавая вину», меня продержали в камере еще несколько дней. Становилось теплее, возможно, май уже давно сменил июнь – я потерял счет времени. Утро разгоралось рано, и я смотрел сквозь узкое окно, как плавно меняются краски, как плотная ночная синева становится сиреневой, а затем приходят малиновый и лимонный цвета. В иное время только бы радовался, что могу видеть рождение нового дня, но я часами напролет смотрел, и не плакал, а выл тихо, слушая предрассветных птиц. Днем до меня иногда доносился чей-то смех, голоса с далекой улицы, и не было во всем мире ничего мучительнее этих звуков. Я был в самом центре города, но в застенках, и про меня будто бы уже давно забыли, как если бы я находился в могиле. Я давно всеми оплакан и забыт. Может быть, мне уготовано сидеть здесь до глубокой старости, получать два раза в день жидкую пшёнку. А может, я умру от тоски и раньше. Или сойду с ума...
Даже сон и явь сместились. Однажды в камере я увидел Карла Леоновича. Он вошёл, но я не услышал привычного глухого скрежета замка. Я лежал, лишь слегка приподнявшись на локте, и старый друг, которого я предал, стоял надо мной огромной тенью, возвышаясь в полный рост и... вовсе не укорял меня. Он не выглядел стариком, морщины расправились, казалось, что лицо в полумраке светилось. Он улыбался белыми, ровными жемчужинами, хотя я помнил, что раньше рот его был пустым, он растерял от хмурь и невзгод все свои зубы. Его было трудно узнать, но это был он, Карл Эрдман.
– Прости, – только и прошептал я, а он улыбнулся, взял меня за руки, поднял, и мы пролетели через решетку окна, поднялись над мрачной тюрьмой и спящим городом, парили над облаками, где уже не было ночи, а только свет бесконечно огромного, теплого и любящего солнца. К нам присоединялись люди, их было не меньше двадцати, и они тоже светились. Эти были те, кого я обрек на гибель, но мне не было почему-то больно и страшно. Я улыбался, жмурился, пока грубый лязг не вернул меня с небес в камеру.
Передо мной стоял вовсе не мой лучший друг, а незнакомый человек, сухощавый, лет сорока, в длинном белом халате. Он сжимал пухлый кожаный портфель. Бросились в глаза его впалые щеки и неприятная длинная бородка. Он шевелил тонкими усиками, словно насекомое, которое в полумраке не может найти жертву, но с помощью этих слегка влажных локаторов пытается нащупать мое тепло. Его голос скрипел, как форточка в стылом доме, и я так устал быть всё время в тишине, что почти на каждый его вопрос огрызался невнятно, просил его исчезнуть, будто человек в халате был таким же миражом, как Эрдман, но уже совершенно из другого, липкого, затяжного кошмарного сна. Шипя ему в ответ и бросая самые грубые, какие только мог, ругательства, я не мог знать, что сейчас решается моя судьба. Впрочем, будь я аккуратен и учтив с ним, ничего бы не изменилось. Поэтому и сейчас не жалею, что назвал его Кощеем. Да, в этом я и не ошибся, как узнал потом. Этот человек действительно стремился к спасению своей жизни, к бессмертию, и хотел этого достичь любым путём...
Я знал, что, если у меня и есть несколько вариантов будущего, то завидного среди них не представлялось вообще. Первый, самый маловероятный, почти фантастический – меня отпускают на свободу. Но кем я буду там, в этом мире? Изгоем, отщепенцем? Мне не доверят даже выпускать стенгазету в самом отсталом колхозе, я буду жить, как клейменный, в нищете и презрении, и все будут молча ждать, когда же я, Иуда, по законам жанра наконец-то наложу на себя руки. Второй вариант, самый вероятный – я получу срок за соучастие в группе, и жизнь моя скорбно завершится где-нибудь на окраине страны, и последнее, что я увижу, кутаясь от холода в дырявый ватник – колючую проволоку и вышки лагеря. Я знал нескольких людей, которые просто исчезли из нашей жизни. Среди них был и профессор, мой преподаватель истории в Харькове. Его тоже обвинили в соучастии в какой-то право-монархической группе, а виной был донос студента, что в лекциях он "грубо искажал правду о царском времени и давал положительные оценки последним правителям династии Романовых". Он пропал в тридцать седьмом году. Его-то обвиняли в любви к царскому строю, которого уже не было, а меня – в соучастии нацистам. Куда страшнее...
Но я и не мог знать, что ожидал меня иной, третий вариант, и этот Кощей как раз был его соучастником. Он задавал и задавал дурацкие вопросы, ни один из них я не помню, водил перед глазами какой-то палочкой, щелкал костлявыми пальцами над ухом. Казалось, он весь был пропитан хлоркой, больничной мёртвой чистотой, холодом глухих коридоров мрачной лечебницы. Одним видом он заставлял ненавидеть себя. Слабый, тщедушный человек. Я знал, что, несмотря на потерю сил, даже тогда я мог бы одним ударом сбить его с ног. Врач чувствовал свою силу и, видимо, думал, что владеет мною, как подопытной крысой, и может сделать всё, что пожелает. И, прочитав агрессию в моих глазах, проскрипел:
– Не делай глупостей, спокойнее... иначе – укол.
Я отвернулся, стараясь не дышать. Хотелось зажмуриться так сильно, чтобы просто исчезнуть из этого мира и очнуться в иной реальности, где всё иначе. Где нет зла, подлости, лжи и порока. Где я совсем другой. Но реальность оставалась одна. И в ней я был плоским червём, мерзким, жалким гадом под чьим-то грубым сапогом.
Врач ушел, так и не объяснив, зачем приходил. Ближе к вечеру меня вывели из камеры и по темным, ставшим уже знакомыми коридорам проводили в кабинет Пряхина.
Казалось, майор работал круглыми сутками, хотел, но не мог скрыть усталости. Это суровое здание также проглотило и медленно пережевывало его, сделав своим грозным и беспристрастным оружием. Но "серый дом" питался не только болью, что творилась в его застенках, он также медленно ел тела и души своих прислужников, выпивал их, потому и лица работников госбезопасности были такими бескровными. Пряхин по обыкновению долго молчал, не отвлекаясь от бумаг, будто бы меня и не было. В тишине только слышался стук напольных часов, мне даже и не нужно было смотреть в тёмный угол, я знал их звук с детства. Это были наши часы. Пряхин по-прежнему не смотрел на меня, а лишь произнёс:
– Ну что? – теперь он что-то писал, скрипя железным пером, поминутно макая его в большую, похожую на жабу чернильницу. Он ждал, будто мне было что сказать, добавить, сослужить ему в очередном "тёмном" деле, обличить каких-то новых заговорщиков.
Но я не отвечал. Мне даже не хотелось спрашивать: "Так что же будет дальше?" Не стоит теперь вымаливать спасения у человека, для которого нет ничего святого, который попрал дружбу, доверие. За служение языкастому богу "серого дома" он отдал всё, положив на красный алтарь душу, а заодно и души сотен несчастных жертв. Мне даже послышалось в тишине, как урчит ненасытное нутро дома НКВД.
– Ничего, – произнёс я.
Пряхин резко встал.
– Обвинение тебе предъявлено не будет, – вдруг сказал он, скрестив руки за спиной и отойдя к наглухо зашторенному окну.
– Значит, я невиновен? – запела моя скользкая душа под сапогом. Слабая, измученная, она не слушалась моей воли, и пищала, пищала о спасении.
– Ты сам признался, что являешься невольным соучастником преступной группы, и помог следствию во всём. Ты – не враг родины, тебя просто ввели в заблуждение. Ведь так?
– Так, – поддакнул я. – Так, вы же сами знаете.
Во рту пересохло, я хотел пить, или хотя бы сглотнуть слюну, но поперхнулся, будто в горле разбухла шершавой губкой моя слабость.
– Значит, в камеру я больше не вернусь, раз я не враг?
– Нет.
– А... как же? Домой?
Пряхин сел за стол, стал снова разбирать какие-то бумаги. Я сжал губы, хотелось закричать: "Хватит издеваться! Сколько же можно!"
– Знаешь, что это у меня? – спросил Пряхин.
Я потупил взор.
– Вот это – свидетельские показания Коршуновой Марии Владимировны, двадцать первого года рождения, комсомолки, учащейся техникума, и Ермаковой Анастасии Сергеевны, того же года рождения. Тебе эти имена что-то говорят?
– Нет.
– Ещё бы. Хотя вы встречались, – он выдохнул. – При весьма странных, подчеркиваю, странных обстоятельствах, если не сказать больше. За тобой вообще водится слишком много странностей и, похоже, им наконец-то найдено объяснение. Так вот, Коршунова и Ермакова свидетельствуют, что такого-то числа апреля примерно в полдень молодой человек нырял в реку Воронеж, громко выкрикивая лозунги религиозного содержания, а также иные бессвязные реплики. Далее. По словам сотрудников народной милиции, упомянутый молодой человек не был пьян, однако поведение его нельзя признать вменяемым. И ещё.
Пряхин достал из папки новый один лист.
– Согласно проведенному обследованию, врач Орловской психиатрической клиники Василий Олегович Беглых установил, что Звягинцев Николай Матвеевич, такого то года и так далее, нуждается в принудительной госпитализации для лечения острой формы шизофрении.
Земля поплыла из-под ног. Я задыхался. Казалось, что я снова плыву по реке, слышу отдаленный колокольный звон, а ноги стали ватными, и неведомая сила тянет меня в черную пучину, из которой смотрят два жестоких глаза.
– Нет, нет! – я закричал. – Это бред! Что вы делаете? Что вы все делаете! – я бросился к столу, схватив огромную чернильницу, и хотел бросить в майора, но тот поднялся, выхватил её так умело и грубо, что даже не пролилось и капли темно-синей, как воды реки Воронеж, жидкости. Я повалился на пол, сумев ухватить показания врача, стал жевать бумажку ладонью, пока не получил удар в затылок. Перед глазами поплыли круги, они превращались в морды, а затем в треугольные, ромбовидные и иные лычки НКВД. Они плясали передо мной, словно тысячи ярких, необычайно близких, и потому жгучих до нестерпимой боли звёзд.
Очнулся я на полу. Пряхин вылил мне на лицо графин с необычайно тёплой водой, и казалось, что она пахла водорослями, будто её только-только набрали из реки.
– Проклинаю тебя! Ты предал отца! Ненавижу! Ты ответишь! – хрипел я, а маленькая гадина, что совсем недавно пищала в моей душе, схватив зубками свой крысий хвостик, навсегда убегала куда-то далеко, видя моё пробуждение, мой гнев. – Я... я... никогда не прощу!
Но Пряхин смотрел на меня без злобы. И впервые на его холодном лице я прочёл что-то странное, будто бы в нем, где-то глубоко-глубоко ещё таилась человеческая душа. Спрятанная внутри в колоды, во внутреннюю тюрьму, она на миг прорвалась. Мне показалось, что по его щеке катилась слеза, а может быть, это всего лишь брызги из графина попали и на него.
Сейчас, Мишенька, вспоминая это, я даже жалею о тех словах и проклятиях, что сыпались из меня, будто сотни змей. Даст бог, со временем я объясню тебе, почему.
Впрочем, моя тетрадь заканчивается, вот, всего несколько клеток не заняты на последнем листе. А я ведь почти ничего тебе и не рассказал. Во всяком случае, всё это – лишь начало моей истории, а главное не вошло. Продолжение ты прочтешь в другой, красной тетрадке, ты найдешь её без труда рядом с этой, или среди книг. Я не стал при жизни рассказывать тебе об этих записях, но молюсь, что они не затеряются в вечности. Ты обязательно найдёшь их, прочтёшь. Очень, очень крепко молюсь, ничего иного мне не остаётся...
15
До трёх часов ночи, включив свет на двух этажах домика и вооружившись мощным рыбацким фонарём, который когда-то подарил мне дядя Гена, я искал красную тетрадь с продолжением истории. Искал с остервенением, как, быть может, пьяница разыскивает спрятанную бутылку. В ту ночь я был также неадекватен, как любой зависимый. Мне нужно было во что бы то ни стало именно сейчас узнать продолжение истории, погрузиться в неё, читать и читать, пока не придет рассвет.
Но красной тетради нигде не было. Иногда попадались какие-то пожелтевшие записки, и видя, что это рецепты, кулинарные записи, выписки из астрологических книг и прочая ерунда, я со злобой бросал их. Пот выступил на лбу, и мне стоило бы остановиться, задуматься и понять, что этой тетради в домике просто нет. Да и вообще, кто знает, Звягинцев обещал начать новые записи, но на деле его закружили стариковские дела, вот эти все бесконечные рецепты, звёзды и блюда из капусты, и он так и не начал писать новую тетрадь. Или не успел завершить, а может, и написал, а потом сжёг. Впрочем, если сжигать, так обе тетради, одна то уцелела и теперь лежала рядом с торшером. Казалось, она насмешливо шептала: "Ну что, поплавал со мной, побывал везде, трепал и дурачился, а теперь найди-ка мою сестру!" Я будто слышал её голос, косился, и даже мысленно просил: "Раз так, хоть подскажи, намекни, где искать! Очень, очень прошу!" Но первая тетрадь, будто зная, что наши отношения с ней завершены, молчала, лёжа раздутой усталой дамой.
Я нервничал, понимая, что продолжения этой истории мне просто не узнать. Её нет. Как, скорее всего, нет и никакого будущего между мной и Таней. Всё устроено так, как устроено. Не мы придумали, не нам менять. Это в книгах каждая история имеет начало и конец. В книгах случаются странные совпадения, люди влюбляются внезапно, дрожат от страсти друг к другу. А в жизни мы сидим в темноте, одни в ожидании рассвета и нового дня. И верим, что этот день будет лучшим и что-то обязательно принесёт. Да, именно так. Мы воспринимаем новый день, как послушную собачку, нашу служку, обязанную принести нам счастье, как тапочки в зубах, и обижаемся, видя и понимая, что это вовсе не так.
Второй, этой самой красной тетради не было. Не было, и всё.
Я не смог уснуть, и хотя бы в этом нашел утешение. Есть что-то особенное, чарующее в июльских ночах, особенно между тремя и пятью часами. Это – самое неповторимое время. Оно такое же хорошее, как и в начале лета, о чём писал Звягинцев. Но всё же серёдка лета иная. Другие запахи, природа. Я стоял и курил, глядя на дымку, что поднималась над Воронежским водохранилищем. И впервые ощутил, будто я не один. Показалось, где-то там, на самой середине воды, сидит одинокий старый человек в лодке. Да, это он, дядя Гена... будто и не умирал. Каждое утро он в туманной дымке по-прежнему выплывает на рыбалку, и сидит там, в тиши и холоде, ловит карасей и линей, и едва можно различить золотой блеск чешуи. Дядя Гена отправляется туда каждое утро с тех пор, как ушел в вечность, и чтобы увидеть его, надо или не ложиться, или встать очень рано, настроив сердце и душу на особую волну. И я различил, как дядя Гена, забросив в лодку увесистый садок и убрав снасти, грёб навстречу мне. Работал вёслами крепко и уверенно, то исчезал, то появлялся опять...
Я докурил, затушив окурок о землю, и распрямился.
Что будет дальше, что имею теперь? Господи, спасибо за то, что есть. За то, что прошел и увидел. Много глупостей совершил, да. Но, может, впереди будет дано пережить что-то настолько важное, что удастся забыть плохое и всё исправить.
Я покинул домик, который казался душным. Улыбался и шёл вдоль туманного берега водохранилища. В белесой дымке я видел тень рыбака в соломенной шляпе, он правил лодкой и пел старые, неведомые мне песни о вере, жизни и любви...
Часть вторая
СПЕШИ ЛЮБИТЬ
1
Лето, как и всегда это бывает, устремляло бег, уследить за которым было так трудно. Сначала оно летело вперёд и смеялось, но потом, будто достигнув вершины огромной радуги, стремглав понеслось вниз. Это было особенно заметно мне как человеку, который после покупки дачи хоть немного, но приблизился к природе. Мне как-то легко и хорошо стало просыпаться рано, чтобы молча наблюдать, а точнее, в каком-то спокойном, близком к медитации состоянии смотреть на восход солнца. И я понимал, что дни достигли пика, и теперь всё быстрее и быстрее катились вниз, и каждый раз первые лучи появлялись всё позже и позже.
В августе жаркие дни сменились прохладой, и хотя дожди были тёплыми, наполненными свежестью летних трав, всё равно в них ощущалась какая-то грусть, первое дыхание пока ещё молодой, но близкой осени. В один из таких дней я наконец-то, отказавшись от других дел, поехал на экскурсию "Воронеж пешком", хотя и понимал, что в такую непогоду послушать о прошлом нашего города, скорее всего, соберутся немногие. Я удивился, увидев перед кукольным театром группу человек из двадцати – в основном молодых людей, возможно, студентов. В стороне от них курил оператор телевидения. Я бегло заглядывал в лица стоящих под зонтами людей, и, конечно же, искал среди них Таню. С момента той встречи мы пересекались несколько раз, но эти недолгие минуты нельзя было назвать общением. Собственно, понимание того, что я могу вообще потерять с ней контакты, мысль, что девушка забудет меня, и привели меня в этот день сюда, а вовсе не интерес к краеведению.
– Большую Дворянскую, которая сейчас называется Проспект революции, гости нашего города недаром сравнивают с Невским проспектом Петербурга, – Ольга Фадеевна общалась с журналистами. Странно, но я забыл, кем работаю, и просто слушал, хотя диктофон и блокнот были при мне. – Сегодня мы по-новому посмотрим на наш город. Он уникальный. Достаточно просто ходить по Воронежу, рассказывать о том, что видим, и будет интересно. У нас очень красивый город, просто мы в череде будней как-то не замечаем этого. Наши экскурсии иногда называют неформальными, и это абсолютно верно. Я считаю, что надо дать как можно меньше цифр, и как можно больше впечатлений, самой истории, её тайн, неожиданностей.