Текст книги "И на Солнце бывает Весна (СИ)"
Автор книги: Сергей Доровских
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)
– Ищите родственность между предметами, привыкайте решать задачи.
Порой он как бы невзначай отвечал на мысли, говорил о том, что было на душе. В редких случаях он ясными словами предупреждал о каком-то событии или возможной беде. При этом старец со всеми был приветлив, словоохотлив, доброжелателен. Мне же старец не сказал ничего мистического, пророческого. Я лишь ощущал тепло от его присутствия, как от солнца, и он отдавал мне силу, помогая прийти в себя, вернее, вернуться к себе самому. Иногда мне становилось страшно, ужас налетал на меня, словно шквалистый ветер, и тогда старик, словно все чувствуя, странным образом находил меня, и ничего не говорил, а лишь смотрел и улыбался, будто лечил меня одним только взглядом.
Помню, как в один из дней ко мне подошел врач Лосев и стал что-то спрашивать о здоровье, и я захотел узнать от него про старца:
– Он очень хороший человек, – ответил молодой доктор. – Раньше таких в народе называли юродивыми или провидцами, их не трогали, а наоборот, почитали. Из тех материалов, что есть у нас на него, я знаю, что он из Орла. Откуда родом – неизвестно, в этом городе он появился внезапно в годы гражданской войны, стал жить на колокольне. Было ему тогда лет тридцать, и никто не знает, что было с ним раньше, откуда пришел. Но сдается мне, что странным он был не от рождения. Когда его увидели на колокольне, он был босым и легко одетым, хотя время было зимнее. С высоты он сходил только лишь для того, чтобы попросить на пропитание. Слух об этом странном человеке дошел до местного священника, и он попросил подыскать среди верующих того, кто готов приютить блаженного.
– Неужели нашли? – спросил я, слабо веря.
– Да, его взяла на поруки одинокая женщина. И он сразу стал у нее чудить, в первый же день принес в комнату ведро воды и стал плескаться, как гусь, все полы вымочил. Потом он стал бродить, собирать склянки, как делает и сейчас. Часто его видели бегущим по дороге с метлой, разметал так, что пыль столбом стояла, и кричал: "Кайся, окаянный грешник!" В картуз любил перья вставлять. Кстати, у старца хороший музыкальный слух, умеет играть на скрипке и на гитаре, к нему часто наш местный учитель музыки ходит, Мешковский. Говорит, что у Афанасия редкое дарование, он мог бы вполне играть если не в оркестре, то в ансамбле уж точно.
Я поднял глаза – в безоблачном небе над колонией кружилась стая голубей.
– Да, иногда он вскользь упоминает Варшавскую консерваторию и драгунский полк, но как это с ним связано, не уточняет, – продолжал Лосев. – Афанасий не ест мяса и особенно терпеть не может яйца, говоря: "Трупы не кушаю". Однажды был случай, когда он случайно наступил на гнездо и раздавил яички, сильно потом переживал. Странностей хватает. Например, от ржаного хлеба тоже отказывается, хотя с начала войны никакого другого у нас просто нет, да и с черным, сам знаешь, какие проблемы. Вообще ест он странно, мы на него поначалу ругались за это, но потом привыкли. Любит, когда ему "суп" подают – он так сырую воду с солью и капустным листом называет. Вместо хлеба возьмет картофелину, и давай уплетать с аппетитом. Если есть сахар – может и его в свою бурду подсыпать.
– Сюда за все эти странности и попал? – спросил я.
– Да вовсе нет, – ответил врач. Мимо нас прошел художник Яша, улыбаясь, и Лосев молчал, пока тот не скрылся за деревьями. – Дело в том, что Афанасия в народе стали почитать за провидца, и много женщин за ним ходило. И не только о будущем, о жизни у него спрашивали, но вообще по любому вопросу советовались, а его ответы принимали как высшую истину. Например, стоит ли вступать в колхоз, интересовались. А старик им в ответ, нет, мол, держитесь своего двора и хозяйства, ничего хорошего в объединении нет, пойдешь в колхоз – свое потеряешь. Конечно, об этом довольно быстро доложили местному руководству.
Я подумал, что в наших со старцем Афанасием судьбах есть что-то общее. Лосев продолжал:
– Сначала его в камере держали, хотели повесить на него участие в церковно-монархической группе, или что-то подобное. Странно, но ничего доказать не удалось, и его просто отпустили, но ненадолго. Его довольно быстро забрали в психиатрическую лечебницу там, в Орле. Да вот беда – старухи-поклонницы стали к нему каждый день ходить толпами. Вот и приняли решение перевести его к нам, чтоб подальше от его, так сказать, паствы. Но бабушки и сюда к нам едут, я стараюсь не препятствовать, хотя Беглых настроен иначе. Старухи много добра привозят, еды, а Афанасий все больным раздает. Но Беглых неистов – он ведь и его, и тебя считает врагами советской власти.
"Да уж, этот Кощей проклятый", – подумал я, но сказал другое:
– Какой идейный врач Беглых, молодец.
– Да уж, – ответил Лосев, прекрасно зная мои мысли.
– Из Орла в Орловку, есть в этом каламбуре что-то интересное, – сказал я.
– Говорят, что он все свои мытарства по психбольницам предсказал, даже где и сколько находиться будет. Правда, общаясь со мной, он никогда не пророчествует и великих истин не произносит.
– Почему же он все-таки ходит и мусор подбирает? – я размышлял вслух.
– Думаю, он так по-своему молится, – ответил врач. – Про огарки спичек я его как-то раз спросил. Афанасий ответил, что нужно брать их десять, связать ниткой. Я не понял, зачем, а он только посмеялся. Кто знает, может, он десять заповедей имел ввиду, или еще что-то, не разобрать. Люди верят, что он с помощью огарков определяет судьбу.
– Сами в это верите?
– Я – врач. Мое дело – лечить, помогать людям, а не верить небылицам и предрассудкам.
К нам подошел один из больных, его звали Толя. Он был сухой, усталый, но с необычайно подвижными и нездоровыми глазами, из которых, казалось, вот-вот полетят искры:
– Мне нужно электричество, еще вода очень нужна.
– Зачем, Анатолий Васильевич? – спросил Лосев.
– Чтобы подключиться! – ответил тот. – Разве не видите, у меня из живота идут провода, там у меня внутри протонная орбита, а еще магнит, который управляет мыслью. И глазами тоже. Я глазами фотографировать умею, но без воды и тока ничего не получается.
– Анатолий Васильевич, есть еще один вариант, как решить эту проблему, – ответил врач. – Сходите к медсестре, она даст вам лекарство. И оно поможет.
– Точно?
– Не сомневайтесь!
– А вообще я знаете кто? – не отставал больной. – Я – великий архитектор, и скоро обязательно построю дворец в честь Ленина! Мне для этого наденут на голову повязку с алмазами, и я соединю атомную силу с силой своей мысли. Мне это нетрудно. Я ведь окончил много институтов, шестьдесят три научные школы прошел. Я писатель, художник, артист, а еще токарь и сварщик, плотник, я могу заработать миллион за секунду. Но не это главное! Я вот могу палец поднять и им закрыть землю!
– Не надо этого делать, прошу вас! – ответил Лосев. – Лучше сходите к медсестре, она поможет!
– Да, пойду. Надеюсь, что все хорошо будет. А то ведь за мной следят уже четырнадцать лет, и сюда тоже пробираются, такие в капюшонах ходят, наверняка ведь их видели? Это враги оттуда! Они не хотят, чтобы я хрустальный дворец Ленину строил. Но ничего! Они ведь не знают, что у меня есть защита от них: два волшебных карандаша!
Пациенты любили врача Лосева, и он мог невозмутимо и долго выслушивать даже подобную бессвязную речь. Более того, ему удавалось в какой-то мере понимать, что говорит больной, строить с ним диалог, пытаясь вывести на хороший лад и лечение. И хотя врач был молод и ему в чем-то тогда не хватало опыта и знаний, но у него было главное – он считал больных личностями, которым просто нужна помощь. Это он подчеркивал. И даже когда одна умалишенная кричала на него:
– Мама моя русская, уйди к черту!
Лосев оставался спокоен, уверен и все также почтителен. Он понимал, что гнусную брань на него сыпет не сам человек, это ругается болезнь. Алексей Лосев верил, что наука в новом веке достигнет таких высот, что станет возможным вылечить самых безнадежных пациентов. Но при этом никогда, ни в какие времена не будет такого, что болезнь уйдет только с помощью лекарств. Всегда будет требоваться врач – как друг, помощник, как самый близкий для больного человек, помогающий ему выкарабкаться из беды. Помню, как в конце лета сорок первого в больнице проходила какая-то врачебная конференция, прямо в парке под открытым небом, и я слушал, как Лосев с восхищением вещал о достижениях науки, небывалом скачке советской медицины под руководством Сталина.
– С тьмой и предрассудками прошлого наконец-то покончено, – Лосев стоял на трибуне, казалось, графин с водой вот-вот закипит и лопнет от его пронзительной речи. – Наша советская наука, коммунистическая мораль определяют четко, что психическое расстройство – это не отдельное проявление сторон характера. Больные люди – это личности, которые по самым разным причинам не смогли встроиться в условия жизни, разрешить внутренние проблемы, конфликты и противоречия. В конечном итоге чудовищное расхождение их представлений о мире и том, что мир являет собой на самом деле, приводит к трагедии. У больных иное строение чувств, мышления, поведения, они выходят за рамки культурных убеждений и порядков, но это ничего не меняет – они такие же граждане нашей советской страны, как и все остальные. Мы должны помочь им. И мы им поможем!
Помню, раздались аплодисменты, и я заметил, что не аплодировал и ухмылялся лишь один человек – Василий Беглых, он же Кощей. И тогда я понял, что никакие достижения в технике и лекарства не помогут исправить души тех, кто прогнил насквозь и болел нравственно, выбрав для себя путь хозяина и мучителя.
Кстати, Кощей не раз издевался надо мной, направляя на какие-то унизительные работы. Мог заставить почистить мешок картошки, или принести сто ведер воды, подчеркивая, что это – особая форма трудотерапии. Конечно, на это обращал внимание Лосев, но не все было в его силах. Я повторю, Мишенька, что вообще плохо понимал тогда, и уж тем более не вспомню сейчас, кто из них занимал какую должность в больничной иерархии. Ведь я едва мог разобраться в своем внутреннем мире, который больше всего напоминал старый дом с обвалившейся крышей.
Впрочем, Миша, я опять отвлекся и ушел в сторону. Нас тогда старались не тревожить и ни во что не посвящать, но правду не удавалось скрыть даже в стенах колонии – немцы шли по стране напролом, приближаясь к нам. Правду уже было не скрыть, но нам говорили, что советские бойцы стоят насмерть, и фашист не пройдет, скоро будет остановлен и отброшен, а затем и вовсе разбит и задушен у себя в логове. Я не особенно верил. Помню, как полоумная Зоя, та, что все время материала Лосева, кричала:
– Вот ждите, скоро придут и порвут всех к чертям, мать моя русская! Никто не спасется!
От ее слов даже те, кто был недвижим, приходили в неистовство и кричали. Всех утешал старец Афанасий. Помню, как встретил его в столовой, где он хлебал свой "суп" с капустным листом, и, глядя на висящий на шее будильник, спросил:
– Что ждать? Враги победят? И что тогда?
– Какие враги? – удивился он. – Да они у нас в гостях, как придут, так и уйдут себе.
И другим, отвечая на подобные вопросы, он обычно говорил:
– Сапоги уйдут, лапти придут.
И это все, что мы могли тогда знать о войне. Лето сорок первого года запомнилось теплыми вечерами, когда приходил учитель музыки Мешковский, и они вместе с Афанасием давали концерты, старец играл на скрипке, а сельский педагог – на баяне. Однажды я не выдержал, и попросил у Мешковского инструмент. Не сразу, но руки вспомнили, и я стал наяривать "Красных кавалеристов". Может быть, часто попадал мимо нот, во всяком случае, учитель отчего-то морщился, а потом быстро попросил отдать ему инструмент.
Кощею тогда не удалось запретить эти концерты, потому что опеку над ними взял Лосев, заявив о развитии нового направления – музыкальной терапии. Он даже плакат красный подготовил с какой-то цитатой Ленина насчет силы искусства, и растянул между деревьями, под которыми играли два музыканта.
Я не столько слушал музыку, сколько смотрел на старца, привычно прижавшись спиной к шершавому стволу липы. Он плавно водил смычком, и я улетал куда-то, становясь легким, прозрачным, свободным от всего на свете. Именно эти два человека – врач Лосев и блаженный Афанасий, помогли мне преодолеть внутреннюю боль и вновь стать собой.
Впрочем, не только они. Была еще и медсестра, Елизавета Львовна. Она была совсем юной девушкой, самым милым созданием в нашей угрюмой и глухой клинике. Милая сестричка Лиза с ребенком на руках...
7
Я вздохнул, отвлекшись от тетради. Лодка с опущенными, а точнее попросту брошенными веслами, без груза отнесла меня далеко, я даже не узнавал мест. Было в этом что-то новое, необычное. Я был совершенно один среди легких ветров и свежего дыхания воды. Никаких удочек, никаких целей – только я и огромное пространство воды.
Волны плавно набегали и разбивались о борта. Я замер, слушая их ровные, будто шепчущие о чем-то удары, смотрел на светло-зеленую пену и водоросли, что набились на весла. Вода окружила меня со всех сторон и просто молчала, показывая тем самым, что готова побыть со мной, узнать о том, что наболело, и тихо помочь. Воды были со мной, молчали и грустили, дышали вместе...
Решил лечь на дно лодки, сложив руки за головой, и просто смотрел на небо. Мне нравилось, что плыву без цели и ориентиров. Я понимал, что теперь мне не нужно никуда спешить. Смотрел и смотрел в синеву, слушал удары волн, меня качало тихо и хорошо, словно я укрылся в колыбели.
Я закрыл глаза, и перед взором невольно пронеслась недавняя поездка, разговоры с Таней. Надо будет ей позвонить к вечеру, предложить встретиться. Я будто опять увидел ее белые волосы, тонкие плечи, колени, и жмурился, улыбаясь. Вдруг в этой тишине меня кто-то окликнул, голос показался надрывным и далеким, щемящим.
Я поднялся и увидел, что Витя Малуха идет ко мне по воде. Тихо перешагивая по волнам, он прикладывал руку к глазам, пытаясь среди влажных брызг и стона воды различить, где же затерялась моя лодка. Я застыл, глядя на него и надеясь, что он пройдет мимо. Он звал меня. Начинался сильный дождь, и под его шум Малуха сумел найти путь и пошел точно на меня. Я поджал ноги, когда он переступил борт и сел у кормы. Грустно смотрел, скрестив руки на груди.
– Витя, прости меня за все, ведь я же ничего не знал, не думал, что так может все обернуться.
Он ничего не ответил, а пересел ближе, взялся за весла. Я смотрел, как красиво играют мышцы его рук. Мы набирали скорость так стремительно, что казалось, лодка вот-вот поднимется и, сделав в небе несколько кругов над дождливым Воронежем, унесется далеко к звездам.
– Прости, – снова сказал я.
– Да брось ты, – ответил он. – Я звонил тогда, потому что в запой ушел, выпить нужно было на что-то. И правильно ты сделал, что ничего мне не дал. Забудь. Знаешь, как сильно меня к стакану тянуло. А теперь вот совсем нет. Я свободен, совсем свободен, – он тянул эту фразу, которая потом перешла в известную песню группы "Ария"
Он поднял руки, которые опять стали блестящими звездами крыльями. Они были красивы, но так огромны, то я невольно сжался и задрожал. Не знаю почему, но сказал:
– Витя, а я вот плыл без всякой цели и думал до того, как ты пришел, что и я тоже свободен.
Он засмеялся, подставил ладони под дождь. Вода быстро набиралась, и он пил ее с рук. Потом отдышался, вздохнул и сказал:
– Сережа, так храни всегда в сердце это внутреннее ощущение свободы. И не убивайся так ни по поводу моей смерти, ни вообще. Вот видишь, как мне хорошо теперь стало. Но пойми правильно – за эту черту, которую я перешел, ты не спеши, не все так просто. Мне за прыжок предстоит заплатить по полной, и недолго мне дали, чтобы побродить еще здесь, повидаться с людьми. Сейчас я свободен, по-настоящему, как никогда, но скоро я отправлюсь в темные дали, где долго буду одинок. А виной тому мой поступок. Так что ты не спеши. Если бы я не спешил, как дурак, то был бы свободен вечно. Разве что... спеши любить.
Он молчал, любуясь своими крыльями.
– Конечно, жизнь – это постоянная неудача, проигрыш, потеря. Я это понял, но сделал неправильный выбор. А ты пойми и поступи по-другому. В мире живых все обратимо и все исправимо, это главное. Знаешь, как я вчера вечером после падения, видя себя со стороны на асфальте, обратно просился? А все, дело сделано, ничего не изменишь. На меня только строго смотрели все, и молчали. Потом вот гулять отпустили, объяснив, что будет дальше. Ты живи, братец, живи себе, и ни о чем не печалься понапрасну. Видимся мы с тобой в последний раз, старичок. Даже после того, как ты завершишь свой путь здесь, мы вряд ли снова сможем говорить. Цени жизнь, цени тех, кто рядом. И главное скажу еще раз – спеши любить. Мне пора. Прощай, Сережа!
Он взлетел в небо, расправив крылья.
Я открыл глаза – дождь равномерно бил мне по лицу, словно постукивал пальцами. Раздался сильный гудок. Я резко поднялся, схватившись за весла. Неведомая сила вовремя вывела меня из сна – рядом проплывал огромный катер, и, если бы я не проснулся, мы бы столкнулись, что стало бы для меня почти равносильным тяжелой аварии на дороге. По крайней мере, я бы точно не выжил, и улетел бы следом за Малухой, если бы в том мире мне это позволили.
Я отдышался и проводил глазами катер, на котором люди показывали мне какие-то обидные знаки и что-то кричали. На дне лодки лежала распухшая тетрадь, я поднял ее, зачем-то раскрыл на какой-то случайной странице, будто хотел вспомнить прочитанное, и убрал за пазуху, надеясь, что она высохнет и каракули, оставленные много лет назад шариковой ручкой, не расплывутся окончательно.
Вот же угораздило меня, думал я, налегая на весла и пытаясь узнать места, куда меня вынесло, чтобы добраться до дачи. Короткий сон, несмотря на его яркие краски и переживания, вернул мне силы. Я чувствовал себя маленькой точкой в океане. Казалось бы, вот оно – одиночество. Но с обеих сторон был город, в котором проживал миллион человек, и получалось так, что я находился в самом ядре этого мира. Да и что нужно для того, чтобы прогнать чувство одиночества? Просто... достать телефон и набрать номер.
Я нащупал в кармане мобильный. Еще перед отплытием перевел его в беззвучный режим. Было несколько пропущенных, но я даже не стал смотреть, от кого, и сразу набрал Таню. Ждал с улыбкой, когда же услышу ее голос, глядя на песчаную косу пляжа далекого левого берега.
– Да, привет, – сказала она заспанным голосом. Ну конечно же она отдыхала после поездки, как я не подумал об этом! – Нет-нет, все в порядке. Я и сама хотела тебе позвонить, чтобы еще раз сказать за все спасибо! Мы вот спим вдвоём с Галей.
Я стушевался, не понимая, о ком идет речь, а потом вспомнил, что у куклы есть имя.
– Завтра же, наверное, займусь ей, буду шить-кроить, – сказала она.
– Таня, знаешь, а ведь я позвонил сказать тебе... – я замолчал.
Вот сейчас я должен произнести что-то особенное, раз уж начал. И я, закрыв глаза, улыбнулся. Но, понимая, что такие вещи не произносят по телефону, и она наверняка меня не поймет, прошептал:
– Давай встретимся как можно скорее, это ведь возможно? Ты и сама сказала, помню...
– Сереж, конечно, только не в ближайшие дни, хорошо? – перебила она. -У меня вот-вот начнутся экзамены, поэтому все дни я буду только готовиться.
– Хорошо, договорились. Но как только все твои экзамены завершатся, ты мне обещаешь встречу?
– Да.
– Вот и отлично. Удачи тебе, Танюша.
– И тебе.
Я услышал гудки и вздохнул. Странно как-то все и глупо устроено.
Когда я выгреб к даче, дело шло уже к вечеру. Я закрепил лодку и пошел к домику. Упав на кровать, я включил торшер. Вспомнил о тетради – она была за пазухой.
8
Мишенька, с тех пор, как я оказался в Орловской психиатрической больнице, прошло сорок лет... Я начал вести эти записи, и думал завершить их быстро, а прошло уже два года, как я оставил первые строчки еще в той, первой тетради. Столько еще всего нужно рассказать, но не знаю, успею ли... Неумолимо время, и с каждым днем чувствую, что здоровье мое не оставляет мне выбора и будто зовет поспешить. Всю жизнь я пытался постичь тайну времени, и не сумел. Иногда мне казалось, что оно замедляло бег, а в иные дни рвалось, как шальной конь, я лишь успевал оглядываться на мельтешение и суету. И тогда я понимал, что время – это скорый поезд, идущий без остановок, и обратный ход невозможен. То, что увидел, ощутил секунду назад, уже не вернуть никогда, впереди будут новые ландшафты, события, но и они промелькнут также быстро.
Вот и сейчас я на минуту отвлекся от рукописи, чтобы посмотреть в окно. Ранняя, дружная весна. Недавно сошел снег, но лед на водохранилище стоит, мутный, некрепкий. По нему могут разве что бродить галки с воронами. И хотя еще холодно и не сезон совсем, я приехал на дачу, пишу, согреваясь чаем. Прохладно, даже пар изо рта идет. А все потому, что писать о прошлом могу почему-то только здесь. Пробовал не раз на квартире – и тихо, и уютно, а не идет строка. Только вот здесь, на втором этаже, картины прошлого оживают, всплывают голоса, которые я записываю, как слышу, в виде диалогов. Сейчас восемьдесят второй год, и ты, Мишенька, живешь у отца, мы видимся редко. Ты ходишь в школу, в первый класс. Летом-то у тебя будут первые каникулы, и, как я надеюсь, хотя бы часть из этих дней ты проведешь со мной. Когда ты рядом, мне особенно легко и хорошо пишется. Просто я смотрю на тебя, отвечаю на твои незамысловатые вопросы и представляю, как ты вырастешь, прочтешь мои тетради, и они дадут тебе что-то. Какую-то опору, понимание того, что было и что есть. Я так надеюсь и верю, притом совершенно искренне, иначе давно бы забросил всю эту писанину.
Раз ты дошел до этих строк, значит, эта самая писанина все же не кажется тебе слишком заунывной, скучной и пустой. К сожалению, получается так, что ты от страницы к странице узнаешь горькую правду обо мне. Я стал очевидцем многих событий, но на самом деле мне нечем особенно похвалиться перед тобой. Ты и так это уже понял. Но я счастлив, что в моей жизни были философ Карл Эрдман, врач Алексей Лосев, старец Афанасий... и медсестра Лиза.
В колонии время текло медленно, и каждый день напоминал предыдущий. Когда Кощей мучал меня инсулинотерапией, я и вовсе терял ощущение времени, оно растворялось, как и я сам. Потом были дни моего возвращения к себе, о чем я уже написал. Время шло, увядали листья в парке, аллеи стали золотыми. Если раньше начинался дождь, то я не спешил укрыться, а все также сидел под липой и слушал его равномерный шум. Теперь же дожди стали затяжными и холодными. Странно, но тогда я, как ребенок, будто снова учился жить и открывал простейшие законы природы. Они казались мне новыми, неизведанными. Потом пришла зима, наступила весна, и опять было лето. Находясь в лечебнице, я чувствовал, как она давит и меняет меня. Я бы никогда не смог воскреснуть для новой жизни, если бы не чувство – большое, живое и крепкое, которое внезапно пришло ко мне, схватив и подняв к небу душу.
Сейчас я пытаюсь вспомнить взгляд медсестры Лизы. Это и радостно, и больно одновременно. Впервые мы встретились в конце мая сорок второго года. Тогда минул ровно год моей изоляции от мира. За все это время у меня не было ни одного посетителя – или никого не пускали по указке из органов, или, что скорее всего, у меня просто никого и не осталось. Родители были где-то далеко, как я думал, надеясь только на то, что они живы. А что касается друзей, знакомых, они уже давно вычеркнули мое имя из памяти. И понимание этого, конечно, угнетало меня. Там, в мире за стенами больницы, я давно для всех умер. То, что я нахожусь здесь равносильно тому, если бы я просто утонул тогда в реке. Какой-то я решил поговорить с Лосевым, задать самый непростой для меня вопрос -а есть ли вообще какие-либо сроки у моего лечения, а значит и шанс, что я покину когда-нибудь стены колонии? Алексей Сергеевич сочувственно вздохнул – мы с ним никогда не говорили об этом, но, видимо, он хорошо знал, кто распорядился упрятать меня здесь. Поэтому и ответа на мой вопрос у него не было. Он также знал и том, что Кощей с курсом инсулинотерапии пытался превратить меня в ничтожество, аморфное существо, и каким-то образом Лосев сумел ему помешать. г помешать этому.
Минула холодная снежная зима, она запоминалась тем, что все время хотелось есть – с каждым новым днем войны пайки на больных урезались. Это, конечно, можно было понять, но нелегко пережить. Не помню точно, в это ли самое время, или уже ближе к весне, к нам в колонию стали поступать раненые советские солдаты. Враг был уже на подступах, и солдаты рассказывали нам, что немцы, похоже, пока отказались от идеи взять Москву и устремили все силы на юг. Однако на пути к волжскому городу был наш Воронеж, а это значит, что они неминуемо придут сюда. Я сдружился тогда с лейтенантом Ворониным, это был парень моих лет. Понимая, что мне нечего терять, я открылся ему во всем, рассказав, как и почему попал сюда. Он был весельчак, балагур, хотя положение его вряд ли могло вызвать смех – ему ампутировали ногу. И еще Воронин всем сердцем ненавидел немцев. Именно сам народ, он не делил их на злых захватчиков и хороших мирных одураченных людей, считая, что виноваты все, и всех надо наказать. Поэтому на мой рассказ он отреагировал странными словами:
– Да тебя не в лечебнице надо держать, а орден дать! Надо же, какая отличная операция, в ходе которой уничтожили целую группу немцев. Надо было их всех перебить вообще!
– Но это же до войны было, речь идет о...
– Не говори глупостей, Звягинцев. Хороших немцев не бывает. Только мертвые они хорошие.
Воронин говорил это искреннее. За ним и за другими госпитализированными воинами ухаживал персонал психиатрической клиники. Также вместе с ранеными появились и новые лица, среди них – как раз Елизавета Львовна. Это была чудная тихая девушка с грудным ребенком на руках. Малыша звали Марк. Он был шумный, требовательный, но и персонал, и пациенты улыбались, лишь только видели молодую маму с ребенком. Поначалу она пугалась больных, но потом стала привыкать. Старец Афанасий очаровал ее так, что она позволяла ему нянчить Марка, удивляясь при этом, как быстро ребенок успокаивается и засыпает на руках, трогая ладошками будильник на шее блаженного, как блестящую погремушку.
Трудно сказать, кто был отцом чудного ребенка. Скорее всего, юный воин, сражавшийся где-то на фронтах. Его наверняка призвали до рождения сына, и он никогда не видел Марка, а только представлял, как он выглядит. Если, конечно, этот солдат до сих пор жив. Эта мысль была гадкой, но я почему-то сразу стал представлять себе, что Лиза осталась одна с ребенком на руках, нуждается в поддержке и защите. Что таить – я с первой минуты крепко полюбил ее, и это чувство помогало мне выживать и сохранять рассудок, что было сложнее всего.
Помню, в первые дни лета сорок второго года я пришел, как обычно, отдохнуть в тени любимой липы. На скамеечке, где обычно сидели два пожилых пациента с расстройством памяти, почему-то были не они, а сестра Лиза с ребенком. Она кормила Марка грудью, не замечая меня. И я смотрел, не в силах оторвать глаз, и странная жгучая сила наполняла меня, будто не грудной малыш, а я напивался из женского родника.
Ее грудь была белой и нежной. Марк причмокивал и урчал, закрыв глаза. Я краснел от неловкости, но чувствовал, что и от нее, и от крепкого ствола дерева, от сочной травы и бескрайнего неба – со всех сторон я получал то, что называется энергией жизни. Боюсь, Мишенька, тебе будет не совсем легко понять то, о чем я говорю, просто через это надо пройти. Увидеть Лизу с ребенком, так откровенно и близко, для меня было сродни тому, как если долго пролежать на дне колодца, а потом с трудом подняться по срубу, вдохнуть свежего воздуха и ощутить на лице горячие лучи солнца. Она была этим светом. Молодая, красивая мама, символ жизни, победы над злом, которое тучами неслось к нам. Видя ее, я не верил, что завтра может случиться что-то плохое. Нет, на небе есть высшие силы, вестники Весны, и они помогут повернуть все вспять. Да и неважно это все, только она одна, Лиза, важна теперь. И Марк – просто чудо, он будет нашим мальчиком, решил я. Он обязательно будет самым счастливым человеком на земле, я сделаю все для этого.
Мне хотелось, чтобы этот миг, пока она кормит ребенка и не замечает меня, длился вечно. Я улыбался. Ноги затекли, и я невольно пошевелился. Лиза вздрогнула, резко подняла взгляд и увидела меня, скрытого в листве. Мы лишь на миг встретились глазами. Ее были чистыми, хорошими, но вмиг они изменились, наполнившись ужасом. Ее милое лицо искривилось, и Лиза, вскочив, крикнула так пронзительно, что на миг замерла жизнь во всех корпусах больницы. В тот же миг проснулся Марк и заголосил еще громче. Я вскочил, словно поднятый из засады зверек, и помчался прочь в другую сторону. Бежал что было сил, упал на траву, и, сжав ее, резал острыми стеблями ладони и плакал.
Да она же испугалась меня, потому что я – больной!
Затаившийся больной в тени дерева, что может быть хуже?
Ведь она наверняка подумала, что я замыслил против нее что-то плохое. А я... просто любил. Но как теперь быть? Она станет избегать меня, и вполне понятно, почему. Между нами неминуемо и всегда будет пропасть. Что же такое, что же? Меня трясло. Я знал, что, если больше не увижу Лизу, если она станет бояться и избегать меня, то я просто сгину, или сам наложу на себя руки в этой проклятой колонии. Только она держала меня на плаву жизни, сама того не зная. И понимание этого было хуже всего.
Бедная, бедная девочка, медсестричка, испугалась меня. Она совсем не готова к работе в психиатрической клинике. Здесь, конечно, хватает странных и опасных людей, но это же ко мне не относится... Как же ей будет тяжело здесь, жить с ребенком на руках, вокруг больных, дожидаясь неизбежного – прихода немцев. Я попытался представить мир ее глазами, и ужаснулся. Особенно вообразив, как страшно находиться в самом беззащитном положении – с малышом у груди, и увидеть довольно молодого пациента, который не сводит с тебя глаз...
И все же больница – это не большой город, где люди могут потеряться. Мы еще не раз пересекались с Елизаветой, и, конечно же, она меня сторонилась, краснела и отводила глаза. Ей было неприятно, что я видел ее тогда. Так что я, Мишенька, так ни разу с ней и не заговорил, ничего не объяснил, хотя и любил с каждым днем только сильнее. И очень ревновал и к лейтенанту Воронину, на которого Лиза всегда смотрела, как на героя, и даже к старцу Афанасию, который стал для Марка и Лизы пусть потешным, но все же добрым и ласковым дедушкой. Он смотрел на них, улыбаясь, но я почему-то еще тогда заметил в глазах Афанасия тоску и даже слезы...