355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Сартаков » Философский камень (Книга - 1) » Текст книги (страница 20)
Философский камень (Книга - 1)
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:18

Текст книги "Философский камень (Книга - 1)"


Автор книги: Сергей Сартаков


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)

Иржи Мацек, Иржи Мацек, потомок "испанского гранда"... Его заела бедность. Так и не найдя подходящей постоянной работы, он все бегает по богатым домам, готовя к экзаменам юных олухов. С ним еще можно посидеть за треугольным столиком и полистать пожелтевшие фолианты. Но Мацек хорош только лишь на готовенькое, он по натуре своей не исследователь.

Алоис Шпетка, черт знает... действительно, только черт может знать, что он такое! Его не поймешь. Он без конца балагурит и все решительно вышучивает, словно в мире вообще нет ничего достойного глубоких размышлений. "Если весь мир создан и существует на принципе вечности, то, следовательно, вечен и я, – заявил он недавно. – И когда я умру, перейду в мир иной, я, естественно, тогда узнаю все об этом самом, "ином" мире. Ну, что за беда, если о нем, допустим, даже и очень любопытные подробности, я узнаю всего лишь на несколько десятков лет позже! Что значат эти несколько десятков лет по сравнению с вечностью? Нет, я могу совсем не торопиться!"

Вацлав остановился. Ну, наконец-то он добрался до Влтавы!

А что теперь? Ступить на Карлов мост или пройти по берегу реки, туда, где клонятся к зеркальной воде тонкие и длинные ветви плакучих ив? Густа предлагала посидеть на берегу Влтавы и посмотреть, не мелькнет ли в светлых струях реки золотая рыбка.

Уплыла его золотая рыбка...

Но он все же побрел по залитому солнцем берегу, отыскал местечко под ивами и уставился неподвижным взглядом в речное зеркало.

Вода точно отражала его силуэт, но черты лица различить было нельзя, словно бы он и сам оказался всего лишь плоской, бестелесной тенью.

Вацлав все думал и думал о Густе, о их странной размолвке. Щемило сердце от досады. В чем он провинился именно сегодня?

Ветер плавно раскачивал тонкие, усталые ветви плакучих ив. Солнечные зайчики сновали по воде, острыми колючками вонзались в одиноко дрожащее отражение Вацлава. А он упорно смотрел в одно и то же место, смотрел до боли в глазах, словно бы стремясь из темноты, со дна Влтавы поднять, вызвать зримый образ Густы.

От напряжения даже ломило в висках.

И вот в узорчатом переплете света и тени вдруг, неясные, далекие, промелькнули глаза человеческие. Затем, ближе, – распущенные по плечам волосы. Округлился высокий лоб... Еще, еще... И подбородок... Как бы в испуге, полураскрытый рот...

Анка Руберова!..

Вацлав зажмурился и отвернулся, на ощупь ухватился за ивовую ветвь, упруго натянувшуюся, словно струна. Плотнее стиснул веки. Но все равно Анка не покидала его, стояла перед ним, теперь уже отчетливо различимая до каждой, даже самой мелкой, морщинки вокруг страдальчески прищуренных глаз.

Такой он видел ее в последний раз. В самом глухом уголке Петршина парка... Цвела утренняя заря...

Он тогда не смог даже проводить Анку до дому, оставил там, в парке, на траве. Ему было страшно. Еще, пожалуй, за неделю до той ночи это уже стало заметно – Анка заговаривалась. Ей часто мерещились на стенах какие-то непонятные знаки, в темных углах ее подстерегали молчаливые чудовища. Она рассказывала об этом с ужасом, потому что, по ее же словам, это не было ни бредом, ни галлюцинациями. Она все это действительно видела при полном и ясном сознании.

В ту ночь Анка была необыкновенно горяча и ласкова. Она так его целовала и все шептала: "Вацлав, я, наверно, с ума сойду от любви к тебе..." Но он в ту ночь уже совсем не любил ее, он тяготился ею. И когда зацвела заря...

Нет, даже мысленно не повторить этого...

Вацлав раскрыл глаза, оттолкнул от себя цепкие, секущие ветви ивы, оступаясь, зашагал по берегу Влтавы.

...Анка домой тогда пришла одна. И в тот же день Рубер отвез ее в больницу. Врачи определили: острое нервное потрясение, она на грани помешательства, ручаться за благоприятный исход болезни нельзя.

Теперь Анка вот уже больше чем полгода живет в деревне в полной тишине. Как будто поправляется. Хорошо, что обо всем этом не знают ни мама Блажена, ни папа Йозеф, ни, в особенности, "дедечек".

Такая ли должна быть любовь? С какого момента, с какого именно поцелуя она для него перестала быть радостью? Была ли она всегда радостью и для Анки? Может быть, это было уже началом болезни? И как он мог тогда, в ту ночь, не крикнуть ей со злостью, что ему надоело каждую ночь слушать ее горячий бессвязный шепот, обнимать, целовать. Словно нести службу...

Вацлав поднялся в гору, пересек прогретую солнцем, пахнущую горячим камнем улицу и, приметив трамвай, идущий в сторону Бубенеча, побежал к остановке.

Мама Блажена встретила Вацлава с заплаканным, опечаленным лицом.

– Вацек, милый Вацек, неужели все это правда?

Она увела его в маленькую гостиную, усадила в круглое бархатное кресло и, прижимая платочек к глазам, стала рассказывать.

Утром еще, едва Вацлав ушел из дому, их посетил пан Рубер. Он не шумел, держался прилично, но был вне себя. Он сказал, что дочь его Анка родила мальчика. Все время, пока была в положении, не признавалась, кто отец ребенка. А теперь...

– Вацек, Вацек, неужели все это правда?

Он опустил голову.

– Это правда, мама.

Частые слезы покатились по щекам Блажены. Она даже не пыталась их вытирать. Сидела побледневшая, разбитая горем.

Потом встрепенулась.

– Вацек, пусть это пока останется между нами. Йозеф сегодня не приезжал, слава Марии-деве, а твой дедечек при нашем разговоре с паном Рубером не присутствовал. Ты должен с этим Рубером сам объясниться. Боже, боже! Но ты не обещай ему жениться на Анке. Он проговорился: Анка, оказывается, была помешанной. А кто знает, надолго ли она выздоровела? Бедная, бедная девушка! Вацек, как это могло случиться?

Он молчал. Блажена горько покачала головой.

– Да, я, конечно, все понимаю. Твоя любовь. Честь нашего имени. Но все равно тебе никак нельзя жениться на Анке Руберовой. Это же страшно, Вацек! Хотя пан Рубер и уверяет, что она уже выздоровела. И потом – как же Густа Грудкова? И генерал Грудка, такой видный человек в нашей стране, такой уважаемый... А пан Рубер – злой, мстительный. Ему известно, что Густа скоро будет названа твоей невестой. Вацек, это такая прелестная девушка! Ты не должен, не должен ее обманывать. Но пан Рубер может ей сам рассказать. Он грозился, он может это сделать.

– Он это уже сделал, – глухим голосом подтвердил Вацлав.

Теперь он понимал, почему опоздала Густа и почему она себя держала так странно. И только поздно, очень поздно дала ему пощечину. Но разве он мог думать, что именно этим закончится его и Анкина любовь?

У Блажены безвольно упали руки.

– Вацек, тогда я совсем, совсем... Ну что нам делать? Йозеф, может быть, и поймет, но твой дедечек не вынесет этого. Придумай для него что-нибудь, Вацек, я ничего не могу придумать. Дедечек этого не простит.

– А ты, мама?

– Не знаю, Вацек. – Она заплакала еще сильнее. – Я... Я... не знаю... я только не хотела бы стать никогда ни Анкой Руберовой, ни Густой Грудковой. Оставь сейчас, прошу, меня одну.

Вацлав долго ходил из угла в угол по своей комнате. Останавливался, прислушивался, сам не зная к чему. Мерещились далекие голоса: плачущий Анки Руберовой, и резкий, грубый – генерала Грудки. Мерещилось расстроенное лицо старого "дедечка". Надо решать.

Но какое он должен избрать решение?

В своей семье что же, мама Блажена поплачет и, конечно, простит. Папа Йозеф – тем более. Разве в молодости и с ним не случалось греха?

"Дедечек"... Он совершенно не выносит неправды. Но для него опережающая правда может быть и такой: сумасшедшая Анка Руберова назвала его, Вацлава, отцом своего ребенка. Пусть помолится "дедечек" о восстановлении разума у несчастной девушки. В этих словах не будет ни капли лжи.

С паном Рубером тоже можно договориться. Если папа Йозеф не откажет в деньгах. Не откажет!

Но Густа Грудкова... Только теперь Вацлав понял, как сильно любит ее и как благородно она вела себя сегодня. Густа не сможет скоро простить. Но он все же вымолит у нее прощение.

Как же тогда Анка Руберова...

Вацлав закрыл глаза. И она снова тотчас возникла перед ним. Но не та, какая поднялась из Влтавы, а прежняя, самая первая. Вацлав физически ощутил на губах первый ее поцелуй, томящий запах волос и мягкую, податливую шею. Почудился тоненький детский вскрик. И вот она, Анка, с открытой, обнаженной грудью, кормящая ребенка. Его ребенка! Он – отец. Милая, милая Анка...

Он непременно поедет к ней в деревню. Анка теперь совершенно здорова. Она встретит с той, прежней радостью, и ее теплые руки вновь обопьют его шею...

Совместимо ли это? Марта Еничкова вздохнула бы и сказала: "Жизнь!" Может быть, пани Марта права более, чем все остальные. Ты ведь философ, Вацлав! Определи значение этого слова – жизнь. Оно стучится в твой мозг.

Все в комнате было таким, как всегда. Что изменилось за этот день? Ничего. Размышлять о жизни? Но философ ведь прежде всего человек, он живет на земле и поэтому должен пить, есть и любить.

Вацлав присел к столу, оперся подбородком на руку. И вновь чередой промелькнули в сознании Анка Руберова и Густа Грудкова, обе нежные и привлекательные. Да, он любит и ту и другую. Обязан ли он сделать выбор? Или это сделает сама жизнь? А может быть, и вообще не нужно выбирать? Кругом идет голова...

Он провел пальцами по сухим, истрескавшимся губам. Отчего так кружится голова? Да, ведь с утра у него крошки во рту не было!

И Вацлав понял: ему хочется есть.

27

Прогуливаясь по Москве, Тимофей каждый раз непременно выкраивал время хотя бы ненадолго заглянуть к Мешкову. Даже если дома не оказывалось самого Мардария Сидоровича, отрадно было посидеть за чашкой чаю с Полиной Осиповной. Она перешивала счастливые дни. Вторая семья, делившая с ними "угол", перебралась на другую квартиру, и Мешковы после долгих хлопот наконец-то стали единственными хозяевами хотя и маленькой, но все-таки отдельной комнатки.

Небольшого роста, туго налитая, Полина Осиповна была необыкновенно приятна. Встречая гостя, она радостно всплескивала короткими руками и, чуть шепелявя, тут же принималась подробнейше рассказывать о всех своих домашних новостях. С такой же свободой, будто родного сына, она расспрашивала Тимофея, давала ему добрые советы и наставления, подчас весьма тонкого свойства. Мардарий Сидорович тогда пробовал урезонивать ее: "Полина, ну что это ты?" Она, взглянув на него с изумлением, говорила: "А что, Даринька? По жизни все". И продолжала как ни в чем не бывало. Впрочем, Мардарий Сидорович в этом греха большого не видел. Ему и самому нравилась такая простота.

В тот день Тимофей застал Полину Осиповну за приготовлением обеда. Мардарий Сидорович еще не вернулся с работы. В углу шумел примус. Попахивало керосином и крепкими щами.

– Тимошка, черт такой! – закричала Полина Осиповна, подбегая к Тимофею, обнимая и целуя его в обе щеки. – Давно как не был. Снимай шкурку свою!

– Дайте хоть поздороваться сперва. И ремень расстегнуть, – сразу зажигаясь веселым настроением хозяйки, попросил Тимофей. Но Полина Осиповна, не слушая, уже стаскивала шинель. – Ой! Ой! Крючки оторвете!

– Сама оторву, сама и пришью, – говорила она, подталкивая его к умывальнику. – Мойся, мойся! Обедать будем. Щи да каша – пища наша.

Тимофей отлично знал, что за щи и что за каша бывают в этом доме, хотя действительно без всяких иносказаний – просто щи да каша. Но ведь известно, как солдат однажды варил суп даже из топора! И то получилось вкусно и сытно. А Полина Осиповна умела выбрать мясцо с сахарной косточкой.

– Где же Мардарий Сидорович? – спросил Тимофей. – С работы, однако, пора бы ему и вернуться.

Полина Осиповна развела руками.

– Опаздывать стал, всякий раз опаздывать. В кружок политический записался. Изучают чего-то. Он ведь вроде тебя, любит изучать. Только извелся Даринька у меня, просто извелся...

И она принялась рассказывать, отчего стал неспокоен ее Даринька. Главное, с тех пор, как по столярному делу ему повысили разряд. Гордость в нем заговорила – "могу!". Да и с деньгами получше... А он все свое: уехать бы да уехать. Только если уж уезжать из Москвы, так уезжать в свою деревню, к своему крестьянскому хозяйству. Вон сыновья пишут: оба поженились, все у них сейчас ладно в деревне; кто в колхоз записался – на артель машины дают, гоняй на тракторе по полю из конца в конец – никаких межей...

Она сыпала и сыпала словами, радостно улыбаясь. Тимофей думал: а вот Гуськов до сих пор ходит сам не свой. И будут считать: Мешковы, что все на селе получается хорошо; Гуськов, что нет там ничего, кроме сплошной несправедливости.

Когда пришел Мардарий Сидорович, в комнате сразу запахло свежей сосновой стружкой. Полина Осиповна бросилась накрывать стол.

– Даринька, а я про тебя Тимошке все уже обсказала! – крикнула она из кухни.

– Иначе и быть не могло. – Мешков, добродушно посмеиваясь, плескался под умывальником. – Только все обсказать, Полина, даже ты не могла, потому как у меня сегодня новость: выбрали меня в профсоюзный комитет.

– Ох! – всплеснула руками Полина Осиповна. – Ну и мужик же ты у меня, Даринька!

– Поздравляю, дядя Мардарий, – сказал Тимофей.

– Да что – поздравлять. Ты спроси: какую нагрузку мне дали? Организовывать соцсоревнование! Шутка ли?

Мешков сел за стол, не торопясь похлебал немного щей и аккуратно положил ложку горбиком вверх на ломоть черного хлеба.

– Чтобы призывать других, я сам должен быть на высоте. Без царапинки на совести! – Он вздохнул: – А во мне все-таки два человека еще сидят, спорят между собой.

– Сейчас он начнет казнить себя, – влюбленно поглядывая на мужа, объяснила Полина Осиповна. – Какую уж ночь спать мне не дает, все высказывается...

– Помнишь, Тимофей, – Мешков искоса взглянул на Полину Осиповну, комиссар Васенин называл меня "теоретиком". Так вот какая моя теория. В город я ушел потому, что не было сил терпеть нищету. Но, между прочим, знаю: дай мне в ту пору первое хозяйство по всему селу, полным набором, с конями, с машинами, – как я повел бы его? Роздал бы по соседям и сам с ними наравне? А? Сердцем – роздал бы! Н-ну, головой – не знаю еще... Зато живот мой, язви его, живот мой жабой перевернулся бы, а приказал сердцу и голове: "Фигу соседям!" Вот и гвоздь моей теории: где же совесть тогда? Кричу: "Несправедливость!" Это когда от меня тянут. А дай волю мне от других потянуть – сам потяну. В чем тут дело? А?

– Нет, ты Тимошке скажи, – перебила его Полина Осиповна, – чего ты изводишься теперь, когда в деревне жизнь совсем на другой лад пошла? И уехать бы обратно на землю! До того хочется! Здесь травы зеленой не видим.

– Ну, вот ей хочется! Мне тоже хочется, – раздумчиво проговорил Мешков. – И боюсь я. Когда единоличное хозяйство вели, ясно было – гни, кто кого перегнет. А при общем хозяйстве? Спрашиваю: "Мешков, ты как, опять жадничать станешь?" И Мешков отвечает мне: "Черт его знает..." Вот оно как! И выходит, в село из города лучше мне не ехать. Риск большой. Тут, на заводе, я, представь себе, диво дивное, среди рабочего класса даже капельки жадности не имею. И конец такой у моей теории: не туда себя поворачивать, где сорваться ты можешь, а туда, где будешь крепко стоять. И перед глазами у меня люди, вот – с завода нашего. Оставляют Москву и с семьями, с детишками едут в палатки, в холода, в сырость. Едут весело, с мечтой. Города новые строить! Жизнь новую строить! Ради чего и революцию делали. А я?

– Так если ты, дядя Мардарий, это все понимаешь, ты тоже, и крепко, везде устоишь, – весело сказал Тимофей, хлебая жирные, душистые щи. – Ты напраслину на себя возводишь.

Мешков снова принялся за щи, выгребая побольше капусты. Взял косточку, пососал, со свистом потянул из нее мозг.

– Справиться с собой я, понятно, могу. Заставить себя делать, что следует, – сумею. Так это же будет жизнь по приказу! А я хочу, чтобы только от самой чистой души.

– По собственному приказу, дядя Мардарий. Тут разница!

– Разница есть. А все одно лучше так жить, чтобы от души шло, а не кулаком в нее, в душу-то. Хотя бы и собственным кулаком. Вот как раз и приходим к тому, с чем я сегодня с работы вернулся и что меня уже давно томит. Человеку жить – так, чтобы в пример другим! А вот как? – вопрос. Комиссар Васенин, бывало, в каждом бою впереди. Помнишь? Руку вскинет: "За власть Советов!" Аж в горле у тебя застучит...

– Это верно, дядя Мардарий!

– Вот ежели бы и я так мог...

Полина Осиповна подала на стол гречневую кашу – и тоже с мяском и с сальцем, рассыпчатую и душистую. Улыбаясь, она приговаривала: "Да вы ешьте, ешьте скорее, черти такие! Как холодом ее схватит, уже не еда!"

И разговор мужчин на этом приостановился. Зато сама хозяйка за кашей успела рассказать, как на прошлой неделе она выиграла по "золотому займу" двадцать пять рублей, что на эти деньги купила себе и Дариньке, да еще и ребятишкам в деревню гостинцы послала.

Уже и каша была съедена, а Полина Осиповна, выйдя теперь на ровную дорожку, все разгоняла и разгоняла начатый ею рассказ, ставя так быстро и плотно одно слово к другому, что вклиниться в этот поток было почти невозможно. Выручила соседка. Стукнув раза два, она приоткрыла дверь и предупредила:

– Завтра с утра пораньше собирайся, Осиповна. За картошкой в Александров поедем.

Полина Осиповна всплеснула короткими руками: вот как славно-то! И тогда успел захватить очередь Тимофей:

– А я ведь тоже с новостью к вам зашел. Объявили нам: через три месяца кончаем курс, получаем назначения. Некоторые уже точно знают, куда поедут. Я попадаю в распоряжение штаба Особой Дальневосточной армии. Наверно, Алексей Платоныч за меня хлопочет.

– На Дальний опять? – протянула Полина Осиповна. – Ну, это – хлопоты, как сказать...

– Так в Москву же я только учиться приехал, – возразил Тимофей. – А Сибирь или Дальний Восток для меня, что птице небо. Если бы еще поближе к Алексею Платонычу! Да притом, может быть, даже сразу целую роту дадут.

Полина Осиповна вдруг померкла.

– А я так печалюсь, – проговорила она. – Очень я, Тимошка, печалюсь. Забежишь, будто с родным повидаемся.

– Да-да, оно и мне жаль, – сказал Мешков. – Нас жизнь, гляди, все вместе сводила. Помню, как ты на шиверском вокзале к комиссару Васенину подступил: "Поймайте Куцеволова!" Сколько годов прошло, а помню. Однорядочка насквозь снегом пробита, шапка большая. А в лице злость, не приведи бог какая злость!

– Было дело, дядя Мардарий! Попадись тогда мне Куцеволов, не просто, не зря говорю, – вот этими пальцами, одними только этими пальцами задушил бы его!

– Оно понятно, годы и самую злую память стирают, всякое горе сглаживают, – вздохнул Мешков. – За годы мать и то забывается.

– Нет, не забудется! – Лицо Тимофея посуровело. – Самого меня убить нужно, если я когда-нибудь тот день забуду!

Мешков кулаком подпер щеку.

– Ну, правильно! Одобряю. А тот варнак, выходит, так и сгинул начисто?

– Не будем о нем, дядя Мардарий. Знаю, видел Куцеволова. Так это все равно что во сне видел. Я даже сам себе думать о нем не велю! – Тимофей ударил кулаком по столу. – Но... думаю. И буду думать!

Мешков сдержанно засмеялся, махнул рукой.

– И пес с ним! – поднял палец вверх. – А тебе, между прочим, согласен я, думать об этом надо. Не думать нельзя, – помолчал немного. – Сейчас давай о другом. Ты вот сказал про Дальний Восток, Полина охнула – очень уж дальний он. И впрямь, сколько мы тогда шли до Тихого океана? А пораздуматься – ширь там какая! Могутность во всем...

– Даринька, да ты уж не туда ли ехать собрался? – изумленно закричала Полина Осиповна и заплескала ладонями весело. – Вот черт какой!

– А и поехал бы! – не то в шутку, не то всерьез сказал Мешков. – Зря я, что ли, по ночам с тобой разговариваю.

– Про Восток разговору у нас не было! – удивилась Полина Осиповна. Нам и здесь не пыльно, а денежно.

– Нам с тобой, Полина, и везде не пыльно будет. А куда уж денежнее, если ты сама – чистое золото.

– Вот черт! Вот черт полосатый!

Она до слез покраснела от удовольствия. Вдруг вспомнила:

– Батюшки, чайник-то, наверно, убежал!

Кинулась на кухню и вскоре принесла кипящий чайник и связку посыпанных маком баранок.

Опять повела свой, плотно набитый словами разговор. Теперь уже новый, о Тимофее, о том, что пора бы ему жениться, что подолгу ходить холостым вредно, избалуется на легкой любви, тогда в семейную жизнь и на вожжах не затащишь. Взялась предлагать свою помощь. В Москве невестами хоть пруд пруди, такую может она найти, что тот же Володька Сворень от зависти отбить захочет.

Мешков лукаво подмигивал, а сам озабоченно говорил, что если Полина подберет Тимофею невесту на свое подобие, то не Свореня надо будет бояться, а хромого Кузьму, дворника, который только он, Мешков, из дому – так сейчас же в дом.

И опять Полина Осиповна рдела от удовольствия. Кокетливо отбивалась:

– Ну и что? Мне, никак, идет сорок седьмой. А не за всякой бабой в сорок семь чужие мужики ударяются! – и теребила за рукав Тимофея. – А ты, черт, таймень холодный, почему молчишь? Говори: искать тебе невесту?

Она обстоятельно доказывала, что те парни, которые об этом заранее не думают, обязательно на самых никудышних жен нарываются. Потому что не сами тогда они женятся, а девки ловкие или бабы женят их на себе.

Тимофей смущенно улыбался.

За чаем и за разговорами они просидели до сумерек, до поры, когда Тимофею нужно было уже возвращаться в казармы.

Мешков пошел проводить его до трамвайной остановки. Моросил мелкий, как пыль, холодный дождик. Булыжная мостовая блестела. Мардарий Сидорович повертывал руки ладонями вверх.

– А капелек вроде бы совсем и нет. По весне такой туман лежит на Тихом океане. Помнишь?

Было видно, что мысли о Дальнем Востоке не дают Мешкову покоя. Зазвенела в душе у него какая-то тревожная струнка.

– Вот получу назначение, снова увижу океан, Золотой рог, каменистые сопки. Граница недалеко. Тяжелая граница. На КВЖД обстановка все хуже. Не зря командующим нашей Особой товарища Блюхера назначили. Там все сильнее пахнет порохом. Работа для нас будет, – сказал Тимофей. И, как бы отвечая на тайные мысли Мешкова, прибавил: – Да и для тебя тоже, дядя Мардарий. Едем? А?

– А знаешь, сказать тебе, на этой мысли как раз наша беседа с тобой и оборвалась, – с готовностью отозвался Мешков. – Такое решение и зреет у меня. Ну, Полина, конечно, за мной тоже хоть в огонь, хоть в воду, хоть на светлые небеса. И словам ее насчет не пыльной, а денежной работы значения ты не придавай – это так, для веселого разговора. Человек она не жадный. Хотя, конечно, уезжать с насиженного места бабе трудно. Но ты слушай, ты пойми меня, Тимофей. Уехать я должен! И туда, где всего труднее. Совесть меня беспокоит, не длинные рубли. В рабочем моем звании, понимаешь, стыдно мне собственную выгоду искать. В гражданскую, когда к Тихому океану пробивались, о своей выгоде ведь тоже не думали. И сердце было какое, горячее, полное!

– Понимаю тебя, дядя Мардарий.

– Вот теперь выбрали меня в профсоюзный комитет, дали наказы... Все правильно, хорошо. Принимаю. Но это не на полную мою рабочую, сказать тебе, классовую ответственность. Перед классом совесть меня обязывает другой пример товарищам своим подать. На новые стройки поехать. В те самые палатки, куда едут другие, и даже с детишками. Есть в руках моих сила. И сердце стучит. А что на Востоке порохом пахнет – так и я ведь старый солдат.

28

Стекла в окнах вагона слезились. Тимофей протирал их рукавом шинели. Москва бежала навстречу трамваю, вся в вечерних огнях, удивительно блестящая и бескрайная. Тимофей задумался.

Начал он жизнь свою на Кирее, в тайге – четыре двора. Весь мир для него был тогда, в любую сторону, день пути. А сколько с тех пор отмерял он километров по русской земле! И вот Москва, сердце родины – лучший город на всем белом свете. "Рыба ищет, где глубже, человек – где лучше", такая пословица. Почему же тогда Мешков и он, Тимофей Бурмакин, душой готовы уехать отсюда на трудный, даже опасный Дальний Восток?

Правильно сказал Мардарий Сидорович о совести, о том, как перед ней надо оправдывать свое рабочее звание. И человеческое звание – тоже! У кого совесть не спит, тот всегда будет там, где труднее. Нет, нет, не пустословил Мардарий Сидорович, когда говорил, что не "длинные рубли" тянут его на Дальний Восток.

Ну-ка, посчитай эшелоны, которые увозят каждый день добровольцев на самые далекие и самые тяжелые стройки! Расчет, выгода, что ли, гонит туда всех этих людей? Человек живет не одним днем, а заботой о будущем, заботой о людях, которым жить на земле после него. Не все равно, какая память останется по тебе и по времени, в котором ты жил: ведь за время ты тоже ответчик. И если станут потом твое время чернить...

За спиной у Тимофея переговаривались двое, пропитыми, скрипучими голосами ругали Советскую власть: "Сколькой год, а народ при ней все голыми пузами светит. Опять же, если пожрать, ну что в ней, этой самой госторговле? Пай в кооперацию платим, а что в кооперации? Селедка ржавая и квас сухой! Нэпу дали малость вздохнуть, да тут же и опять придушили. Бо-оятся! Поймет народ вкус и потребует: давайте-ка, товарищи комиссары, беритесь за свое родное – подметать мостовые, а нам оставьте нэп и всех буржуев. С ними-то легче. И свободнее и сытней жилось. Газетками нас угощают! Их бы самих, комиссаров этих, одними газетками покормить..."

Тимофей круто повернулся. В гневе заметил только две припухшие рожи, ощутил густое дыхание винного перегара. Глухо сказал, наклонясь:

– А ну – сейчас же вон из трамвая! Или сведу в гепеу!

Одна рожа тотчас придвинулась к самому его лицу, свистя щербатой пастью, брызнула в глаза слюной.

– Т-ты! Щенок! Шинельку чистенькую натянул, подлиза... Вот м-мы в шинелях ходили в гр-рязных, в окопах гнили четыре года... А т-ты? Сопля, ты знаешь, почем фунт лиха? Т-ты знаешь, что такое ж-жизнь? М-мы сами тебя в гепеу...

Рядом с первой возникла вторая рожа, перекошенная в испуге.

– Иван, приехали! Наша остановка...

– Иди ты!.. Нам еще не скоро... А этого комис-сарчика...

Черт, воротники или бороды – все равно! – затрещали под пальцами Тимофея. Он дал коленом под зад одному, другому. И услышал, как сразу сочувственно загудел весь вагон: "Так их и надо!" Вывалился вместе с ними на мостовую и своей широкой, тяжелой ладонью стал наотмашь хлестать по мокрым рожам остервенело, пока не подбежал милиционер.

– Эй, что такое? Кого бьют?

Тимофей поправил пряжку ремня, отер со лба испарину. Большого скандала теперь не миновать. Но он не мог иначе. Никак не мог. И вдруг только тут понял: трамвай еще стоит, а его плотной подковкой загородили от милиционера те люди, какие были с ним вместе в вагоне.

– Да все нормально, товарищ постовой! А это, что по мордам, так по их личной просьбе, – за Тимофея весело ответил кто-то. – Кондуктор, отправляй вагон!

Взволнованный, Тимофей ехал, уже потеряв прежний ход мыслей. Эти спекулянты, перепойные рожи, "гнили в окопах". Жаль, что не сгнили совсем! На какие деньги пьянствуют, где и как они их достали. Честным путем, ясно, не заработали. Они тоскуют о старом времени, глумятся: "Ты знаешь, почем фунт лиха?" Знаю! "Ты знаешь, что такое жизнь?" Вопрос не новый. Во всяком случае, как вы живете – не жизнь!..

Дневальным в проходной стоял Никифор Гуськов. При виде Тимофея он так и ахнул.

– Скажи, пожалуйста, ну не мог ты хоть малость пораньше вернуться!

– Да я и так куда раньше времени, – сказал Тимофей. – Погляди на часы.

– А черта в них, в часах! Ты вот это читай. – Гуськов протянул ему листок бумаги. – Ну всего каких-нибудь двадцать минут тому назад оставили.

Они стояли в проходной только вдвоем, связной куда-то отлучился. На листке бумаги было написано: "Здравствуйте, Тимофей! Это пишет Людмила Рещикова. Вот я и приехала. А когда мы увидимся? К вам не пустили, нельзя. Живу я пока у товарища Епифанцева, по Северной дороге от Москвы пятая остановка, направо от станции через лес, домов немного, там все знают товарища Епифанцева. Приедете вы или не приедете? Буду ждать. Людмила".

Пока Тимофей читал, Гуськов рассказывал:

– Приходили вдвоем. Людмила и с ней этот самый Епифанцев, он из железнодорожной охраны. Остановиться в Москве Людмиле негде, Епифанцев пока взял к себе. Прямо убило ее, когда я сказал, что ты как раз в отпуску и неизвестно, скоро ли вернешься. А Епифанцев этот очень куда-то торопился, не хотел подождать. Вообще, знаешь, она – красивенькая. Записку прямо здесь написала. Сегодня тебе везет. На тумбочке в казарме тебе еще почта, открытка от комиссара Васенина. Какой-то старичок, кочегар, в Иркутске умер...

Тимофей не слушал его, потрясенно смотрел на листок бумаги. Приехала, нашла... А он не мог вернуться на полчаса раньше! И было что-то очень радостное и светлое в этом сером листочке бумаги с торопливо написанными строками. И тут же сквозило тревожное: а как быть теперь? И ей. И ему.

Встала в памяти та, давняя, ночь на росном лугу и первые письма, когда он, Тимофей, настойчиво предлагал свою помощь, поддержку, а Людмила с такой же настойчивостью отказывалась. И вот приехала. Значит, стало вовсе невмоготу.

– Ну, что, Бурмакин?

Над плечом у него холодный голос Анталова. И записка Людмилы уже в руках у начальника школы. Вошел он со двора, не замеченный дневальным. Гуськов срывающимся голосом просил прощения. Тимофей тоже вытянулся.

Анталов читал записку медленно, хмуро шевелил бровями, словно бы припоминая что-то далекое.

– Товарищ начальник школы, разрешите объяснить.

– Да нет, чего же тут объяснять, курсант Бурмакин? – с прежней строгостью сказал Анталов. – В записке все ясно изложено: приехала, ждет и адрес указан. Остальное решает мужчина. Достойным образом, разумеется.

Тимофей все еще не понимал. Сбивал с толку холодок в голосе Анталова.

– Эта девушка из Сибири, товарищ начальник школы.

– Догадываюсь. А точнее?

– Из деревни, товарищ начальник школы, из села Худоеланского. Ей там очень трудно живется. Надо помочь.

Анталов посмотрел на стенные часы, повешенные над входом, перевел взгляд на Тимофея, взволнованного и огорченного.

– Помочь? Только все дело в этом, Бурмакин?

Взял со стола брошенную было увольнительную, еще не наколотую Гуськовым на штык.

– Сколько тебе нужно времени?

Не дожидаясь ответа, наискосок написал: "Продлена до 24.00". Подписался.

– Держи! На случай – остановит комендантский патруль.

Тимофей радостно козырнул: "Спасибо, товарищ начальник школы!" И бросился к выходной двери.

Анталов вытащил из кармана кожаные перчатки, постоял, шевеля бровями, потом стал натягивать перчатки медленно, на каждый палец в отдельности.

Девушка из Сибири... Пишет о себе: Людмила Рещикова. Да, это, конечно, та самая Рещикова, дочь белогвардейского офицера, о которой в свое время подавал рапорт курсант Сворень, та самая Рещикова, о которой хлопотал перед худоеланскими комсомольцами курсант Бурмакин, а комсомольцы так сурово осудили его поступок... Сколько сейчас в сейфе лежит документов, связанных с именем Рещиковой! Ничто не мешало курсанту Бурмакину на требование начальника школы – "а точнее?" – действительно ответить точнее, подробнее. Впрочем, время для этого еще будет, а сейчас Бурмакин был очень взволнован. Можно его понять по-человечески.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю