355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Сартаков » Философский камень (Книга - 1) » Текст книги (страница 19)
Философский камень (Книга - 1)
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:18

Текст книги "Философский камень (Книга - 1)"


Автор книги: Сергей Сартаков


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 21 страниц)

– Еду из Худоеланской... Это в Сибири, – опять запнувшись, ответила Людмила. "Что же она делает! Снова рассказывает все, как есть. А не говорить правду – тут же запутаешься".

Куцеволов в десятый раз обмакнул перо в чернила. Да, помнится, именно о Худоеланской и шел разговор, когда они сбились в роковом двадцатом году с Братск-Острожного тракта и пытались выбраться снежной целиной к Московскому тракту. Неужели это действительно дочь того самого капитана Рещикова? Любопытная встреча! Она тогда все время куталась в шубку, закрывала от жуткой стужи лицо воротником. Не помнит в лицо он ту девчонку, совершенно не помнит. Могла ли она запомнить его? Куцеволов невольно потянулся рукой к бороде, короткой, но очень густой.

– И как ты жила эти годы без отца и без матери? – задал он новый вопрос, опять не стремясь сразу, в упор, выведывать, "тот" или "не тот" Рещиков отец этой девушки.

– Ну, жила...

– Как ты оказалась в Худоеланской?

Людмила молчала, покусывая обметанные холодом губы. Тяни не тяни, а он все равно дознается.

Куцеволов повторил свой вопрос.

– Жила у чужих. Когда не стало своих, куда же мне было деваться?

Так, так... "Все умерли...", "Когда не стало своих..." Куцеволов вертел перо над листом бумаги... Значит, капитан Рещиков нашел свою гибель где-то под Худоеланской. Такая же судьба, по-видимому, постигла и весь его отряд. Подробности? Это все узнается потом, постепенно... Капитан Рещиков погиб. А он, Куцеволов, тогда повернул обратно с половины дороги, и вот он жив. Что это было – счастливый случай? Или точный расчет?

– А зачем ты сюда, в Москву, пожаловала?

– Ну... Больше мне некуда...

– О-о! Некуда больше? Что же, здесь родственники есть у тебя? Или знакомые?

– Знакомые. – Людмила трудно перевела дыхание. И уточнила: – Есть один хороший знакомый.

Ей подумалось, что вот о Тимофее надо, пожалуй, сказать все. Тогда к ней больше будет доверия у этого строгого следователя. Неужели повредит Тимофею, что она, задержанная как беспризорница в товарном вагоне, назвала его здесь своим хорошим знакомым? А ей-то ведь это очень поможет!

Не дожидаясь очередных вопросов Куцеволова, Людмила стала обстоятельно рассказывать, что ее знакомого зовут Тимофеем Павловичем Бурмакиным, что он вот уже два с лишним года учится в Лефортовской военной школе, а сам он тоже из Сибири, с Кирея, – это недалеко от Худоеланской. Бурмакин давно служит в Красной Армии. Он из дому еще мальчишкой ушел воевать. Потому, что мать у него застрелили белые и его соседей на Кирее тоже всех перестреляли...

Куцеволов записывал все, что говорила Людмила, записывал, даже не думая о том, что к делу о проезде в товарном вагоне со сбитой пломбой это, собственно, никак не относится. Каждое слово девушки, оборванной, измазанной угольной гарью, теперь все определеннее подтверждало: да, это дочь именно того самого капитана Рещикова. И потому надо все как можно подробнее выспросить у нее, чтобы точно решить, как с ней поступить дальше – из классовой, так сказать, солидарности, помочь по-настоящему или, из осторожности, быстрее сплавить куда-нибудь в исправительно-трудовую колонию. Особенно бояться этой девицы во всяком случае нечего...

Он писал торопко, легко, почти со стенографической точностью поспевая за неровной речью Людмилы. Так... Знакомый – Тимофей Бурмакин, он учится в Лефортовской военной школе, сам тоже из Сибири...

Перо летело по бумаге. Но по мере того, как чернильные строки заполняли бланк допроса, у Куцеволова как бы вступало в действие второе зрение, всплывали картины той жестокой зимы...

...Оледеневшая река. На крутом берегу в ряд выстроились четыре избы. Над крышами курятся голубые дымки. Это – поселок Кирей.

...Красивая баба, гордо отступившая, когда он ее припугнул своей витой плетью. Не опуская глаз, баба говорит:

"Дороги на Московский тракт отсюда нет. Глухая тайга впереди..."

"Куда же нам ехать?"

"А этого я и не знаю. Откуда приехали, туда и езжайте..."

...Тут появляется скуластый, большелобый парень...

Перо у Куцеволова остановилось, и по бумаге поплыло большое чернильное пятно. Сделалось жарко, словно в радиаторы центрального отопления пустили горячий пар. Да, да, конечно, никто иной, именно этот курсант нынче весной кричал ему: "Куцеволов!" Вот как иногда работает случай...

– Ты знаешь, где найти... Тимофея Бурмакина? – спросил Куцеволов, теперь уже и сам слегка запинаясь. – Ты собираешься встретиться с ним?

Теперь осторожность, и только осторожность. Нельзя допустить даже малейшего промаха. Почему замолчала эта девица?

– Я спрашиваю: тебе не трудно будет здесь найти Бурмакина? Москва город большой.

– Ну, я не знаю, – помедлив, сказала Людмила. – Как-нибудь найду. Известно же, в какой военной школе он служит.

– Да, совершенно верно, – с поспешностью согласился Куцеволов. – Ты и в лицо хорошо его знаешь?

– Господи! – радостно воскликнула Людмила. – Как же мне не знать! И школу найду. Ну, буду спрашивать...

Куцеволов жирно перечеркнул недописанный протокол, сунул его в ящик стола и взял чистый бланк. Тот пойдет для себя, а этот – в дело. Достаточно будет отметить только факт, что в товарном вагоне со сбитой пломбой обнаружена бездокументная девушка девятнадцати лет, назвавшая себя Людмилой Рещиковой. Хищения груза из вагона не установлено. Задержанная препровождается в...

– Так... Что же мне делать с тобой? – и мягко улыбнулся. Первый раз за все время. Вести свою игру теперь надо особенно тонко. Ни в чем, ни в чем ошибиться нельзя.

– Не знаю...

– Отпустить? А где ты жить будешь? Пить-есть что будешь, пока доберешься до своего Тимофея Бурмакина? Он ведь в казарме.

Виноватая улыбка тронула губы Людмилы. Конечно же, отпустить! Но где она будет жить и что будет есть-пить, она не знала. А за окном идет дождь, и в мокрых, раскисших унтах совершенно заледенели ноги. От голода ссохлось во рту. Она стеснительно пожала плечами.

– Герасим Петрович, – сказал Куцеволов Епифанцеву, все время молча и сострадально слушавшему рассказ Людмилы, – Герасим Петрович, ну что ее держать, пока проверят накладные? Ведь не украла же она тюк с шерстью или сырую кожу?

– Не украла, товарищ Петунин! – с готовностью согласился Епифанцев. Все от вас. Если скажете "отпустить", так чего же не отпустить! Сию минуту выведу на волю и дорогу ей покажу.

– Слушай, надо ее, чтобы не погибла на холоде, куда-то устроить.

– Чего ж не устроить? Пустое дело. Найдем.

– Накормить, напоить, повести по адресу, куда она скажет. Герасим Петрович, а ты лично ей в этом поможешь? Денег я тебе дам. Потом разберемся. – Куцеволов достал из кармана, раскрыл бумажник. – Вот, возьми!

– Да покормить-то я и на свои могу, товарищ Петунин. Не обедняю. И смену белья у жены найдем, – сказал Епифанцев. Но деньги все же взял. – Это пусть ей на обувку. В общем, дело доведу, как полагается. Вы, товарищ Петунин, не беспокойтесь, сыщем и ее любезного! – Он весело подмигнул Людмиле. – Только потом как она? Ведь бездокументная вовсе. И по годам – уже и в беспризорные не подходит.

– Ну, там будет видно. По обстоятельствам. В протоколе я ей, пожалуй, сброшу годок, – сказал Куцеволов небрежно. И, провожая их обоих к двери, добавил как бы совсем между прочим: – Только ты, Герасим Петрович, зафиксируй на всякий случай, где нам найти, если понадобятся, и девушку и Бурмакина. Точненько. Понял?

– Чего ж не понять? Это самая первая обязанность, товарищ Петунин! даже с легкой обидой ответил Епифанцев.

Куцеволов прошелся по кабинету, похлопал всей ладонью стылые радиаторы. Действительно, не затопили ли? Подсел к столу, прищурился. Отлично! Только не надо проявлять повышенный интерес к этой девушке. Все можно будет теперь узнать и через Епифанцева.

Позвонил Валентине Георгиевне, надтреснутым голосом пожаловался, что совершенно простудился в нетопленном помещении, хочется горячего чаю... Поблагодарил за приглашение, сказал, что только сдаст дежурство – тут же прибежит. Потом еще долго балагурил, о чем придется...

Наконец повесил телефонную трубку. Еще походил по кабинету, растягивая губы в полуулыбке. Потрогал бороду. Сбрить бы ее поскорее! Засунув руки в карманы, приподнялся несколько раз на носках. Все правильно! И все можно, все можно!

Нельзя пока одного: чтобы курсант Лефортовской военной школы Тимофей Бурмакин встретился лицом к лицу со старшим следователем транспортной прокуратуры Петуниным. Риск должен быть полностью исключен.

25

Под строгими сводами храма святого Витта всегда было полутемно. Цветные витражи, удивительное творение Макса Швабинского, пропускали столь необыкновенный свет, что он казался облаком, плавающим в выси свободно и независимо. А над каменным полом и в боковых притворах, где молчаливо и печально стояли раскрашенные статуи Марии-девы и святых, как бы витал таинственный серый туман.

Каждый стук каблука, особенно тонкого, женского, не дробясь в многоголосое эхо, а тут же замирая, тем не менее слышен был в самых отдаленных уголках собора. Мраморные гробницы чешских королей, огромные, величественные, напоминали одновременно и о вечности славы, и о бренности, мимолетности земного существования.

Седая старина здесь мирно соседствовала с новизной последних дней. Здесь, присев на молитвенную скамью, можно было погрузиться в немое созерцание холодной готики интерьера, его стрельчатых арок и чугунных решеток, раствориться полетом мистической фантазии в затейливой венецианской мозаике, изображающей картину Страшного суда. И здесь же можно было увидеть монтеров в темно-синих комбинезонах и грубых рабочих ботинках, тянущих под прикрытием карнизов электрические провода и перебрасывающихся меж собою далеко не божественными словами; а иссохшая монахиня в черном склонила колени перед высоким распятием, неподалеку от парочки влюбленных, одетых ярко и смело и весело шепчущихся в уголке за исповедальней.

Вацлав любил бродить медлительно под гулкими сводами собора, любил и вовсе замирать в тихой неподвижности на молитвенной скамье. Тогда очень хорошо думалось. Особенно если не нужно было никуда спешить и если на душе было спокойно.

А это теперь случалось не так-то уж часто. Сейчас его постоянно угнетала неясность: чего он хочет, к чему стремится, во что верит. Его неизбывно томил какой-то душевный разлад. Странно, но счастье он по-настоящему почувствовал бы только тогда, когда смог бы одновременно передвигаться в двух противоположных направлениях, или одновременно спать и бодрствовать, или сразу ощущать на ладони тепло и холод, слушать музыку и погружаться в тишину. Вацлав все время искал, искал, а найти желанное никак не мог. И тогда кипучая молодая энергия вдруг сменялась полнейшей апатией. Впрочем, до той лишь поры, пока он снова и самозабвенно не увлекался, казалось бы, свежей, но, в сущности, прежней идеей, таившей в себе начала близкой его сердцу двойственности.

В этот день Вацлава одолевало мальчишеское озорство. Ему хотелось бегать, свистеть, засунув в рот два пальца. Он был отчаянно влюблен. Он ждал Густу Грудкову. Девушка еще вечером твердо сказала ему: "Приду". Немного поколебалась, не зная, где бы, для разнообразия, назначить место очередного свидания, но Вацлав поторопился помочь: "В Граде, на Золотой уличке. Нет, сперва – в соборе святого Витта! Хорошо?" Эти слова у него вырвались, он и сам не знал почему, с каким-то особым ударением. Густа прищурилась, внимательно вглядываясь в Вацлава, и медленно, тоже придавая вес и значение своему ответу, проговорила: "Н-ну, хо-рошо..."

Конечно, это было очень хорошо. Густа удивительно красивая, умная. И вообще вся семья генерала Грудки – интереснейшая семья. В их доме и сам становишься значительнее. А любовь к Густе совсем как в романах Вальтера Скотта – изящная, возвышенная любовь. Пусть она будет такой долго-долго. Пусть не случится того, что случилось с Анкой Руберовой...

Условленный час давно миновал. Вацлав улыбался. Девушкам нравится, когда их ожидают. Любовь всегда – ожидание. Любовь всегда – неизвестность. Любовь всегда – только самое начало любви. Все, что потом, – уже не любовь. Разве с Анкой Руберовой не так случилось?

И тогда начало любви было прекрасным. Невозможно забыть тесную лестничную площадку, пропитанную запахом пыли, и темноту, в которой трудно было различить даже собственную руку. Нет ничего, кроме чернильной тьмы. Нет ни единого звука, нет пространства, нет даже дыхания. Так было, наверное, в канун сотворения мира, когда бог размышлял о том, каким он должен создать человека и какими он должен потом наделить его радостями. И вот... Облачко совсем невесомых девичьих волос, теплая, мягкая шея и горячие, обжигающие Анкины губы. Вот оно, истинное сотворение мира, вот они, мелькнувшие, как мгновение, все шесть дней работы творца вплоть до того часа, когда рядом с первым мужчиной оказалась первая женщина! Губы, губы, горячие, ждущие Анкины губы! Неизвестно, что будет потом, но эта радость больше всех шести дней творения...

Вацлав зажмурился, улыбка сбежала у него с лица. Сладкой спазмой перехватило горло совсем так, как это было тогда, на темной лестничной площадке, когда он неосторожно и грубо задел локтем Анкину грудь. С этого, именно с этого чистая радость еще неизвестной любви смешалась уже с чем-то иным. И когда таинственную темноту прорезал слепящий луч электрического света, а заячий страх обметал ему губы, заставив забыть об Анкином поцелуе, не стало сразу и той небесной радости. Потом, в другие дни и в другие ночи, любовь возвращалась к самому своему началу, а все-таки постепенно сделалась чем-то совсем обыкновенным. Для него, во всяком случае. И если Анка...

– Кажется, я немного опоздала. – Легкая рука коснулась плеча Вацлава. Не помешала я? Вы молились? О ком?

Густа возбужденно смеялась. Сияла каким-то неестественным весельем. Но только в глазах, только в быстрой игре черных, тонких бровей. Лицо, узкое, смуглое, казалось холодным и неподвижным. В одной руке она зажала замшевую перчатку и то небрежно скручивала ее жгутом, то распускала снова. Нетерпеливо и кокетливо постукивала о каменный пол каблучком. Было похоже, что не Вацлав так долго ее дожидался, а она дожидалась Вацлава.

– Да, я молился, – сказал он. – Я молился, чтобы вы всегда опаздывали так, как сегодня.

– Ханжа! – Густа недовольно покачала головой. – Я могу на вас обидеться и уйти.

– Густа, не обижайтесь, я сказал совершенно искренне и серьезно. Мне трудно сейчас объяснить, но я очень боялся, чтобы вы не пришли рано. Мне вдруг представилось, что тогда... что тогда все сразу станет опять обыкновенным.

– Почему – "опять"? Люблю загадки.

Густа нетерпеливо постукивала каблучком.

Вацлав помедлил. Слово "опять" сорвалось у него нечаянно. А смысл его достаточно ясен. Об Анке Руберовой Густе известно многое, но только то, что знают другие. Рассказать ей все невозможно. А без этого любые увертки и оправдания будут выглядеть пустым щегольством.

– Когда я ожидаю вас, я дольше нахожусь с вами, Густа, уже с того момента, как только покидаю дом.

Он сказал и тут же почувствовал: плохо. Слишком приподнято и красиво, чтобы этому можно было серьезно поверить. И действительно, похоже, что Густа не поверила – сердитая искорка промелькнула у нее в глазах.

Да, слова оказались фальшивыми. Но ведь эта девушка ему действительно очень нравится. Он любит ее! И совсем иначе, нежели Анку Руберову. Даже в самом начале той первой его любви. Такую любовь повторить ему никак не хотелось бы.

Густа говорит, что не может его разгадать. С тех пор, как Густа вернулась из Вены, где обучалась музыке и пению и превратилась из подростка во взрослую девушку, он тоже разгадать ее не может. Анка надоедала своими поцелуями. Трудно вообразить, как будет целоваться Густа. И способна ли она, подобно Анке Руберовой, поцеловать первая.

– Та-ак! – протянула Густа. – Это что, обыкновенный комплимент? Или ваши слова должны что-то означать?

И, не дожидаясь ответа, будто прощаясь, кончиками пальцев тронула руку Вацлава и направилась к выходу. Оглянулась.

– Мне кажется, вам и на самом деле следует сейчас помолиться. Останьтесь, я похожу по Золотой уличке. И одна.

Вацлав покорно побрел вслед за нею. В любой компании он быстро становился душой общества, среди своих друзей всегда был первым, а здесь подчинялся, нелепо и против воли, но подчинялся. Любой спор, он это понимал, сегодня все равно закончится не в его пользу.

По скользкой брусчатке двора ступать было трудно. Густа берегла свои каблучки, шла, опираясь на плечо Вацлава. Ветер шевелил легкие волосы девушки, трепал вязаный шарф, с рассчитанной небрежностью опустившийся на затылок, доносил до Вацлава острый мускусный запах, – Густа любила только такие духи.

То ли от этого пьянящего, раздражающего запаха, то ли от счастья, что Густа в этот день так по-особенному тесно припадает к его плечу, Вацлаву хотелось рывком повернуться, утопить свое лицо у нее в волосах и замереть в ожидании необыкновенного. Любовь надвигалась на него стремительно, угрожающе, путая все мысли, связывая речь.

А Густа шла, ничего не замечая или не желая замечать. Помахивала скрученной в жгутик перчаткой и беззаботно рассказывала о каких-то пустяках.

На Золотой уличке было малолюдно. Бродили пары и с холодным любопытством заглядывали снаружи в пропыленные окошки маленьких мрачных каморок, где когда-то в далеком средневековье трудились умельцы, королевские золотых дел мастера, где шарлатаны тщетно пытались изготовить в колбах и ретортах волшебный философский камень.

Вацлава здесь всегда охватывала мистическая торжественность. Чредой проплывали образы прилежных, одержимых своей идеей алхимиков, начиная от великого Гермеса Трисмегистуса и кончая его, Вацлава, отцом – Андреем Рещиковым. Теперь эта душевная приподнятость еще усиливалась предчувствием решающего объяснения. Кто скажет о своей любви первое слово?

Они забыли о времени. Ходили и ходили медленно по длинному двору. Густа постепенно гасила свою искусственно беззаботную веселость, потом и совсем примолкла. И все глядела вверх, в голубое небо, заполненное табунками легко плывущих белых облаков. А Вацлав искоса разглядывал смуглое, удивительно красивое в профиль лицо девушки. Ах, если бы сейчас над ними сияло не солнце, распахивающее просторы вселенной, а ночные горячие звезды, когда земля становится тесной даже для двоих!

Еще и еще, и три и четыре молчаливых круга по двору. Так бы всегда, всю жизнь...

Но вдруг Густа шагнула в сторону, вбок, и деловито потянула за собой Вацлава.

– Все заглядывают в оконца. А мы с вами что же?

Серые камни давным-давно погасших очагов еще хранили следы былого слежавшаяся зола, мелкие угольки и дымные полосы, испестрившие печные своды сходящимися на конус языками. Грубые мехи, которыми раздували огонь, засохли и истрескались, железо подернулось ржавчиной. Густа морщила носик, смотрела с брезгливостью.

– Почему вы соблазнили меня прийти сюда, на Золотую уличку? И в собор святого Витта. Это символично? Никак не научусь разгадывать ваши загадки.

Теперь она стояла хотя по-прежнему и рядом с Вацлавом, но все-таки немного отдалившись от его плеча. И, как обычно, играла бровями, щурилась.

– А я и не загадывал загадок. Сам не знаю, что заставило меня назвать эти места, – сказал Вацлав.

И тут же почувствовал, что говорит неискренне. Его тянуло сюда, тянула мистика, которой здесь был овеян каждый камень. Тянула возможность здесь в одиночестве создать настроение, поразмыслить, пофилософствовать над вечными темами начала и конца мира, над той таинственной безвестностью своего предназначения, окруженные которой живут на земле люди положенный им срок. Об этом, отлично понимая друг друга, сотни раз они здесь беседовали с Анкой Руберовой. Об этом ничего не скажешь Густе Грудковой. Во всяком случае, сейчас.

Густа подтолкнула Вацлава. Принудила пойти, применяясь попеременно к ее то очень мелкому, то вдруг очень широкому, размашистому шагу.

– А я решила, что это символ – пригласить меня сначала в храм, где люди освящают свой брак, затем вывести на улицу, усыпанную золотом, и вместе шагать и шагать. Ну, иногда и вот так, запинаясь, как в жизни бывает... Она говорила словно бы совершенно серьезно и в то же время с какой-то язвительной смешливостью. – И вдруг, оказывается, нет никакого символа! Простая случайность, недоразумение. Храм – памятник архитектуры, а на этой мусорной уличке нам не найти никакого, даже символического, золота... Тогда, может быть, просто посидеть на берегу Влтавы, не мелькнет ли хотя бы в воде какая-нибудь золотая рыбка?

– Густа...

Аллегория была слишком прозрачной, более того – дерзкой в своей откровенности. Но именно эта вызывающая дерзость и убивала заключенный в ней истинный смысл, делала его невозможным – столь откровенно не могла предлагать себя в жены девушка! Да еще – Густа, явившаяся в этот мир словно бы со страниц романов Вальтера Скотта. Такой развязной Вацлав не видел ее ни разу. Что мог он ей ответить?

А Густа между тем, с нарочитой небрежностью поигрывая замшевой перчаткой, продолжала в начатом ею тоне:

– Вот вы блестяще окончили университет. Вы накануне самостоятельной жизни. Я знаю, что пан Йозеф Сташек хотел бы видеть в вас достойного себе преемника, промышленника и коммерсанта, пани Блажена – художника и музыканта. А я... дипломата или министра иностранных дел. Вот какие великолепные открываются перед вами пути! И ничего, что вы совсем не умеете рисовать, а на пианино барабаните, как тапер в трактире. Ничего, что ваши понятия о финансах, торговле и промышленности пока не выше искусства тратить отцовские деньги. Ничего, что вы пока еще молодой человек, без заметной солидной должности. Подлинный талант в мужчине открывают только женщины, главным образом – любовницы и жены. Пану Йозефу никогда не сделать из вас отличного пивовара. Пани Блажена, если бы она приходилась вам не матерью, а женой, могла бы, пожалуй, добиться для вас места учителя рисования или дирижера в оркестре Петршина парка. А я...

Она смяла перчатку, зажала в кулачок и с сожалением на нее посмотрела.

– Что же вы? – испуганно и ожидающе спросил Вацлав. "Куда клонит Густа свой странный разговор?"

Густа пожала плечами.

– Чехословакия не получит хорошего министра иностранных дел. В крайнем случае, превосходного дипломата.

– Н-не понимаю почему?

– Потому, что в храм святого Витта вы меня пригласили совершенно случайно и повели по Золотой уличке, на которой нет ни малейших признаков золота.

Сердце у Вацлава сильно застучало, на мгновенье остановилось дыхание, совсем так, как было тогда, когда он стоял рядом с Анкой Руберовой в чернильной темноте на лестничной площадке.

Но это солнце и белые, бегущие по голубому небу облака. И за спиной невдалеке – усталые люди в рабочей одежде, скучно разглядывающие достопримечательности Пражского Града. Как все это противоречит друг другу!

– Густа, простите... кажется, теперь я понимаю... но... не могли бы вы проще?

Она нехотя повернула голову. Остановила покровительственно смеющийся взгляд на побледневшем от волнения лице Вацлава. Потом приподняла руку с зажатой в кулаке перчаткой и протянула как бы для поцелуя.

– Ну? – спросила нетерпеливо. – Или вы хотите и еще проще?

Вацлав медлил. Поблизости от них все-таки были люди. Светило солнце. И что-то неискреннее, фальшивое чудилось и в словах Густы, и в этом аристократично небрежном движении ее руки.

Густа гневно сдвинула брови.

– Тогда...

И швырнула перчатку Вацлаву в лицо. Уходя, простучала по жесткой брусчатке двора тонкими каблучками.

Ветер катил перчатку по мостовой.

Вацлав стоял ошеломленный. Ведь это было самое тяжкое оскорбление мужского достоинства, ничем даже не обоснованное. Но в то же время это было и несомненным признанием Густы в любви к нему. Как неожиданно и странно все это совместилось!

Что он должен сделать немедленно? Догнать Густу, презрев свой позор, и извиниться? Ему же – извиняться! Или так и застыть столбом, храня свои достоинство и гордость, но потеряв, быть может, любовь?

Кто-то сдержанно засмеялся у него за спиной. Вацлав различил два хриповатых мужских голоса.

– Дуреха паненка. Такими перчатками кидаться! Хоть бы сразу кинула обе...

– Подыми, отдай перчатку-то кавалеру. Может, еще побежит за ней.

– По-бежит! Этакие обязательно побегут. Эй, молодой господин!..

Не оборачиваясь на голоса, Вацлав отрицательно покачал головой.

26

Спуск от Пражского Града к берегу Влтавы был на этот раз невероятно длинен. И тяжел, как будто приходилось подниматься в гору.

Вацлав раздумывал. Что же, собственно, произошло? Почему этот день, начавшийся светло и радостно, вдруг завершился так горько. Мелочь ли это, пустяк, который ими обоими скоро забудется, или эта перчатка Густы разделит их навсегда?

Нет, он не побежал догонять девушку, чтобы попросить у нее прощения. Он теперь не переступит и порога их дома, если Густа первая сама его не позовет. Генерал Грудка и его дочь знают себе цену. Вацлав Сташек, хотя и сын пивовара, тоже не пустая пивная бутылка! Грудки и Сташеки особенно подружились домами с тех пор, как Густа вернулась из Вены. Кто этого хотел и добивался? Конечно, мама, милая мама Блажена! Она нашла хорошую невесту для своего сына. Генерал Грудка на это тоже смотрел поощрительно – способный молодой человек, с будущим. А Густа нравилась ему, Вацлаву, действительно очень нравилась. Он полюбил ее! Но вместо первого поцелуя – перчатка в лицо. При людях. За что? Такое легко не прощают. Даже невесте своей, которую любишь...

Густа сказала ему сегодня жестокие и несправедливые слова. Да, он играет на пианино, рисует и пишет маслом картины любительски, конечно, он далеко не Бедржих Сметана и не Макс Швабинский, но выразить душу свою и в красках и в звуках он может. Тому – кто захочет понять его душу. И Густа прежде хорошо ее понимала. Но сегодня не захотела...

Генерал Грудка, серьезный и деловитый, допустим, тоже не всегда соглашается с ним, с его желаниями всецело посвятить себя науке, далекой от повседневных житейских потребностей, но генералы иными быть и не должны. Служение богу войны не может возвысить мысль человеческую далее пределов траектории полета артиллерийского снаряда или заоблачной трассы самого наисовременнейшего бомбардировщика.

Генерал Грудка ни о чем другом не говорит, кроме как о неизбежности войны. Он все рассчитал: и обязательные сроки ее начала, и круг стран, которые непременно вступят в борьбу, и их военный потенциал. Он убежден, что при любых обстоятельствах новая война не обойдет стороной родную Чехословакию и вся надежда на Россию – только прочный союз с Россией может сохранить Чехословакию независимой. Англия и Франция ради нее никогда не поступятся даже самой малой долей своего спокойствия и безопасности. А в Германии все чаще и все громче поговаривают о том, что Чехословакия Судетской областью владеет незаконно. В самих же Судетах сколачиваются и тайные и явные организации немецких националистов. Им только не хватает вождя. Перед парламентскими выборами Радола Гайда со своей Катериной Колчак вел в селах самую развязную пропаганду фашизма, настраивая крестьян даже против теперешних скудных остатков демократии. И против России. Разве все это действительно не пахнет новой войной? Генерал – дальновидный политик и честный воин. Его нельзя не уважать. Но Густа, Густа, что с ней случилось?

Вацлав потер лоб рукой... Густа сказала, что ей хотелось бы видеть в нем министра иностранных дел или на крайний случай дипломата. Вот она, простая женская точка зрения! Густа хочет видеть только то, что можно увидеть. Если бы ее увлекали науки – физика, химия, астрономия, – она добралась бы до мельчайших, но все же тем или иным способом видимых частиц теперь уже делимого атома, она добралась бы при помощи телескопа до самых отдаленнейших галактик. Ну, а что лежит внутри самого малого и что лежит за пределами метагалактики? Густа от этого бы легко отмахнулась: "А! Бесконечность..." Так отмахиваются и все ученые, которые инструментом познания мира избрали только пять человеческих чувств, выделив из них главные – зрение и осязание. Как же постигнуть невидимое и неосязаемое? И можно ли это постигнуть? Говорят, можно, только с помощью логики. Правильно! Но какой логики? Опять-таки человеческой? Когда неизвестна вообще та логика, на основе которой построен мир? Он ведь создан до появления человека! Надо найти ту, начальную логику. В этом все дело. Густа не будет ее искать. Ее логика совершенно простая: министр иностранных дел. Поэтому со злостью она и спросила: "А вы хотели бы еще проще?"

Нет, он не хотел бы проще. Он знает: той логикой обладает лишь сам создатель мира и еще его постоянный соперник – разрушитель мира. Все, абсолютно все имеет свои противоположности. И хороша народная поговорка о том, что палка всегда о двух концах. Попробуйте представить палку с одним концом! Физики предсказывают близкое открытие самых наипервейших частиц, из которых построена вся Вселенная. Иными словами, будет отыскано начало. Но ведь в тот же миг, когда найдется начало, неизбежно наступит и конец. Иначе быть не может, по тем же обязательным законам логики человеческой. Чем ближе человечество окажется к познанию начала, тем ближе окажется оно и к своему концу. Та логика, и создателя, и разрушителя мира, основана на другом – на вечности и бесконечности. Надо проникнуть в эту логику, перевести всю систему человеческого мышления в совершенно новое качество. Какое?..

Ветер откуда-то со стороны ворвался в узкую улицу, поднял с дороги и бросил в лицо Вацлаву облако пыли, запорошив ему глаза. Он потянулся рукой в карман за платком. Мысли сбились на другой ход.

Ах, Густа, Густа! Жизнь никак не стелется ровной ниточкой, нет-нет и затянется тугим, запутанным узлом. Когда же, когда человек в своей судьбе сможет предугадывать все?

Отец, русский, родной отец, ты ведь стоял совсем на грани такого открытия. Но где теперь все это? Книги твои и самые драгоценные записи погибли где-то в сибирских снегах.

Вацлав огляделся. Все еще тянется бесконечный спуск к реке...

Быть может, книги и тетради увез с собой Тимофей, мальчишка в лохматой собачьей шапке, который тогда назвался ему братом, а все-таки бросил в тайге одного? Что, если написать ему? Но куда? Тайга, Сибирь, Россия?.. И все же надо написать. И, может быть, даже поехать в Россию, в Сибирь... Поехать непременно!

Да. А "братство демонистов", по существу, распалось. Как распалась и вся их "слибна петка" сразу же по окончании университета.

В Судеты, в свой Хеб, возвратился Витольд Пахман. Он немец, а в Судетах его единоплеменников больше, чем где-либо в Чехословакии. Генерал Грудка твердит озабоченно: "Там культивируется опасный национализм". Генерала беспокоит это. Его, Вацлава, беспокоит другое. Пахман стал реже писать, а в редких своих письмах реже вспоминать об оккультных науках. Он, безусловно, остался приверженным к этим наукам, но... "Меня очень сейчас увлекает история происхождения немецкого народа, – сообщил Пахман в последнем своем письме, добавив при этом: – И лично мое происхождение". Он оказался счастливее или энергичнее всех, сейчас он уже занимает довольно крупный пост в городском самоуправлении. Пахману некогда думать о внеземном.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю