Текст книги "Морской узелок. Рассказы"
Автор книги: Сергей Григорьев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)
– Погоди, Пустяков, и твой черед придет, – успокоил камрада Федюхин. – Ну-ка, Ванюша, зажмурь правый глаз… Во-во! Теперь подумай. Пришли к тебе двое – а ты не знаешь, кто друг, кто недруг!.. Как они перед тобой станут?
Ванюша задумался и для верности плотно прикрыл правый глаз ладонью.
– Кто ж их знает, дедушка!
– А дело простое. Друг-то хочет, чтобы ты его хорошо видел, так он станет от тебя по левую руку, под зрячий глаз. А недруг боится тебя: вдруг ты догадаешься, что он против тебя замыслил? Так он от тебя по правую руку станет… Давеча вы проходили мимо Кутузова, видели, кто из генералов от него по левую руку стоял…
Солдаты у костра вдруг зашевелились, переглядываясь и улыбаясь.
– Багратион! Милорадович! Раевский! Толь! – послышалось сразу несколько голосов.
– Стало быть, это друзья его светлости. А справа кто стоял?
– Беннигсен! – в один голос закричали солдаты, смеясь и подталкивая друг друга локтями.
– Этот рыжий немец Кутузова не любит. Он хотел на место Барклая сесть. Не вышло – станет и под Кутузова копаться… Как верно, братцы, дед говорит! – подтвердил взводный Иванов.
Ванюша вдруг захохотал, дрыгая ногами:
– Братцы, ха-ха-ха! Глядите на меня… Глядите, кто от меня направо сидит. Душкин Степан – друг и приятель. А слева – Корочкин; он, пес, у меня новые портянки стибрил.
– А ты открой правый глаз, а левый закрой, – посоветовал Федюхин.
Ванюша последовал совету капрала и перестал смеяться, зато во всю мочь расхохотались его товарищи: друг и недруг за спиной Ванюши перекатились и поменялись местами, и опять под зрячим правым глазом у Ванюши сидел как ни в чем не бывало недруг, а под прикрытым левым, посмеиваясь, – Душкин.
– Далеко тебе, парень, до Кутузова, – заключил чем-то недовольный Клычков.
Все посмотрели на Клычкова, не понимая, почему он сердится.
– Да мы, камрад Клычков, не над тобой, а над Ванюшкой смеемся. А про глаз ты верно, дед, сказал: ведь вот и вы все трое на параде по левую руку от Кутузова стояли – значит, вы тоже ему други, – польстил суворовским старикам взводный.
– Мы там встали, где нам приказали. А вышло, значит, верно. В приятели к его светлости не набиваемся, а велит в огонь идти – пойдем, в воду – в воду кинемся. Так нас Суворов учил. Так ли, камрады?
И Федюхин и Пустяков ответили:
– Так!
А затем Пустяков прибавил:
– Так-то оно так, да не совсем! Все думают – вот даже и товарищи мои, а уж на что люди бывалые, – что у Кутузова правый глаз стеклянный. И будто он одним левым своим, природным глазом глядит. Ан нет! Он и правым глазом видит, да еще то видит, что мы – хоть «в оба смотри» или «зри в три» – не увидим. У него правый глаз – оптический. Сделал оптик – глазных дел мастер.
Сержант Клычков махнул рукой:
– Начинаются сказки! Тебя послушать – ты наговоришь турусы на колесах! Он, товарищи, у нас издавна сказочник. Прозванье чего стоит – «Пустяков»!
Пустяков, слушая сердитые слова товарища, подмигивал солдатам и добродушно улыбался.
– Не любит сказок наш Финоген Семеныч. Он у нас, братцы, человек трезвого ума. А мои-то сказки сам Александр Васильевич слушал и хвалил. Да и Михаил Илларионович неоднократно меня в австрийском походе призывал: «Что-то мне не спится, скажи сказку, а то скучно!»
– Коли так, то и нам лестно послушать! Расскажите, кавалер, почуднее. Вот про глаз вы все намекаете, – просили солдаты Пустякова.
– Ладно! Будет вам, ребята, сказка.
В костер подбросили дров, чтобы огонь горел веселее, чтобы всем стало ясно видно лицо Пустякова. Он начал так:
– Горячо – так не холодно. Мокро – так не сухо. Горько – не сладко. Радость – не горе. Веселье – не печаль. Шерсть – не мочало. Конец – не начало. А только, братцы, плохое то начало, в коем конца не видать. А коли так, то прямо вам, судари мои, и брякну: глаз-то у Кутузова не стеклянный, а ледяной!
– Слыхали? – с возмущением воскликнул сержант Клычков.
– Да, братцы, конечно, это верно: с д е л а н н ы й глаз у его светлости князя Кутузова, только сделан он не из стекла, а изо льда. Ледяной глаз…
– Да отчего же он не тает? – спросил Ванюша, разиня рот.
– Спрашивать можно: «Отчего не тает?» Отвечаю: а потому не тает, что сделан сей глаз в той земле, где свечи изо льда делают. Ну, как самая простая сосулька, что с крыши весной висит, только с фитилем. Зажгут фитиль – горит свеча холодным огнем, лед тает, словно воск, по свече стекает, оплывает, застывает…
– Ну, ну! Да где это может быть?
– А вот послушай да молчи. Ты спросил – я тебе ответил. И сам спрошу, и сам себе отвечу. Почему это, братцы, на меня Финоген Клычков зверем сейчас глядит? Отвечаю: потому что душу я его смутил своей сказкой. Смутил я трезвый разум друга. Слыхали, он сказал: Кутузов – огнедышащий вулкан, покрытый снегами. Это он у меня занял, от меня узнал. Там, где ледяные свечи делают, и вулканы дышат огнем под снегом. Вон, глядите на моего дружка: он закурить хочет, уголек пальцами берет. И не жжет огонь пальцы. Это оттого, что Клычков вместе со мной в той земле побывал, где Кутузову отлили ледяной глаз… И уж кто в той земле побывал, тому и огонь не горяч и мороз не холоден.
Пустяков помолчал, и все смотрели, как Клычков раздул уголек, держа его в пальцах, и закурил трубку.
– Где та земля, я вам доказывать не буду, – захотите, сами дойдете… И Кутузов в ту землю не сразу попал. Спервоначала он не того искал. Приехал он после Шумы в Санкт-Петербург явиться к Екатерине. Глядит на него царица: мужчина по всем статьям хоть куда, а на правом глазу черная повязка. Пожалела Екатерина и говорит:
«Поезжайте, мой друг, за границу, там, я слыхала, глаза вставляют такие, что от настоящего не отличишь, – только что не смотрит».
«Мне надо такой глаз, – отвечает Кутузов, – чтобы смотрел лучше прежнего».
«Таких вставных глаз в Европах не делают».
«Да уж только пустите за границу, я таких мастеров сыщу!»
«Поезжайте, голубчик».
Приехал Кутузов перво-наперво к немцам, в Берлин, начал искать мастеров глазного дела. Хороши мастера в Берлине: и руки и ноги делают – целого человека могут составить, а такого глаза, какой Кутузову надобен, никто сделать не берется. Прусский король Фридрих Второй услыхал, что приехал в его столицу русский полковник, всюду ходит, что-то выспрашивает. «Уж не шпион ли?» – подумал Фридрих и зовет Кутузова обедать в свой беззаботный замок Сан-Суси. Приехал Кутузов в Потсдам, угостил его Фридрих. За выпивкой разговорились. Пробовал король выспрашивать Кутузова, как и что в России, не собирается ли Суворов опять воевать и с кем. Кутузов на все отвечает Фридриху, что-де мне ни до чего нет теперь дела: мне нужно глаз сделать! Король говорит: «Таких глаз в моем государстве не делают, чтобы все видеть насквозь. Да и во всей Европе едва ли. Разве что в Париже: там делают лучшие глаза. Гостил у меня один француз, Вольтер – большой учености человек, – он, наверное, знает, где делают такие глаза». А сам подумал: «Да, сделай тебе еще такой глаз! Да ты и так, одним глазом, у меня все высмотрел!» И верно: отписал Михаил Илларионович в Петербург все подробно, что видел, что слышал. «Авось, думает, пригодятся России мои записи». А из Петербурга отвечают: поезжайте в Париж.
Взял Кутузов у русского посла в Берлине сколько надо денег и думает: «Сем-ка я схитрю. Поеду сначала в Вену – надо пользоваться удобным случаем Европу поглядеть».
Приехал в Вену – видит сразу: горазды австрияки пиво пить, плясать, в музыку играть – весело живут. У таких хороших мастеров быть не может: легкомысленный народ. Так и отписал в Петербург. И поехал дальше, а Париж себе на закуску оставляет. В Венецию поехал, – нет глазных мастеров. В Амстердам – не делают таких глаз. В Лондон – тоже. Отовсюду Кутузов царице пишет, что видел, что слыхал. Наконец: «Еду в Париж». Приехал – и прямо к Вольтеру. Смотрит: сидит в креслах на подушке пуховой худенький старичок, одет в лисий тулупчик – прислала ему этот тулупчик Екатерина. Под ногами у Вольтера грелка с кипятком. По всему видать, человек прощается с теплотою жизни. А глаз у Вольтера острый, холодный, – даже у Кутузова по спине мороз пробежал. «Вот бы мне такой глаз!» – подумал. А Вольтер усмехается, коготками по локотникам кресла постукивает и говорит птичьим голосом: «Да, да, писала мне царица про вашу, мусье Кутузов, нужду… Дивлюсь я на вас, русских. Все вы вдаль смотрите, в чужих странах блага ищете, а что у вас самих под носом, не видите…» – «Как это так, мусье Вольтер?» – «А так: глаз, какой вам, мусье Кутузов, нужен, могут сделать только в России». – «Да что вы, мусье Вольтер?! Где же?!» – «Скажу. Надо вам ехать от Санкт-Петербурга через Финляндию прямо на полночь, до самого Ледовитого моря-океана. Там, на берегу, и живет Оптик и те самые глаза делает. Только редко кому он делает. Трудно будет вам его уговорить!» Ну, уж на это Кутузова взять. Теперь, в старости, он всякого словами обольстить может, да и тогда, молодой, уж был говорок! «Я всякого могу, мусье Вольтер, уговорить…» – «Отлично! А как царица вам без глаза домой ворочаться не велела, вы можете заказать себе пока на время глаз здесь, тут недурно делает глаза один мастер по имени Буассон. А о том Оптике на Ледовитом океане лучше никому не говорить. Пусть это будет между нами… До свиданья!»
Простился Кутузов с Вольтером, пошел к Буассону. Сделал ему француз голубой глаз, научил, как надо вставлять, а на ночь вынимать и в воду класть; вытирать мягкой тряпочкой, чтобы не поцарапать. С тем Кутузов и домой вернулся. Начальство им довольно осталось. «Очень, говорят, полковник, вы всё хорошо о Европах нам написали. Чем вас наградить, не знаем!» Кутузов отвечает: «Пошлите меня, милостивые государи, служить в Финляндию». Про Оптика, само собой, Кутузов молчит. «Извольте, полковник! Мы согласны. Хотя дивимся: все просятся на теплые воды, в южные страны, а вам желательна Финляндия – там песок, болота, камень, лес! Скучная земля!» – «Там климат очень полезен для моего здоровья!» – говорит Михаил Илларионович.
Так! Приехал он в Финляндию и сказался больным, никого не велел к себе пускать, а сам надел полушубок, шапку, катаные сапоги и с заднего крыльца прямо в лес – держит путь по магнитной стрелке на полночь.
Долго ли, коротко ли он шел, говорить не будем. Нахолодался, наголодался, сапоги разбил, о чапыжник оборвал все на себе – всего было. Только все превозмог и вышел к морю-океану. Шумит, гремит море-океан, зеленый, вроде бутылочного стекла. А утесы – черные, и по ним белыми платками летошний снег лежит. Подивился Кутузов на эту красоту и стал искать, где Оптик находится. Спросить некого, местность пустынная. «Должно быть, – думает Кутузов, – посмеялся надо мной Вольтер, и никакого Оптика у нас не существует. В Европах уж на что мастера, а настоящих оптиков нет. Где уж нам!» Видишь ты, до чего его усталь довела: в России усомнился. Сел на камушек, отдохнул, одумался. «А может быть, Вольтер и правду говорил, да сам я приметы спутал или стрелка у меня неверная, не туда показывает? Сем-ка я, – думает Кутузов, – подамся назад, приму несколько к восходу солнца, в русскую сторону».
Пошел разочарованный. Хоть берега он и не держится, а берег загибает вправо, а с левой руки все шумит море-океан.
Начались населенные места. До чего же обрадовался Кутузов, услышав человеческое слово! Живут русские люди, бородачи, кондовый народ, рыбу ловят, сено косят; у кого три коровы, у кого пять, а то и пятнадцать. Богато живут. Бабы в парчовых сарафанах, в жемчугах.
Идет Кутузов. Ох, далека русская дорога! Ах, велика ты, мать-пустыня! Об Оптике Кутузов молчит: еще на смех поднимут. Только обиняком, с осторожностью, намеками – нет, никто не слыхал про таких мастеров.
Идет дальше. И все Россия, Россия… И уж концу света надо быть – и увидел на краю земли Кутузов, за лесами, высокие горы под облака уходят маковками. А одна гора всех превыше, держит седую голову под облаками – и из вершины огонь и дым. Дышит гора огнем и потому называется огнедышащим вулканом. Понял Кутузов, что дошел до края. За горами начинается другой океан.
Грустно стало Кутузову. Едва он добрел до селения, попросился ночевать. Пустили. Позволили на печку залезть, а сами хозяева за столом сидят, с каким-то проезжим разговаривают. Речь идет о том, чтобы сделать ключ от денежной шкатулки: ключ проезжий потерял, а ломать шкатулку жалко.
«Нет ли такого кузнеца у вас, чтобы ключ мог сделать?»
«Есть такой кузнец. Мастер. Можно сказать, Оптик», – отвечает хозяин.
Кутузов даже вздрогнул и с печки долой. Сел к столу.
«А я что-то ехал, у вас кузницы не приметил», – говорит проезжий.
«Конечно, так! – говорит хозяин. – И приметить нельзя. Ведь кузнец всякий старается кузницу близ дороги держать: больше всего кому кузнец нужен – приезжим. А наш кузнец живет на отшибе, в лесу, там у него и кузница. «Кому надо, тот меня найдет», – говорит. И верно: без работы не сидит. То ли, се ли, все может сделать. Народ к нему идет, даже издалека едут…»
«Может, он фальшивые деньги там кует?»
«Это не замечали. Он как будто и деньги за деньги не считает. Что и так, даром, сделает: ему любопытно вещь сделать, а деньги… Куда же ты, служивый, поднялся? Дело к ночи…»
«Мне надо идти!» – отвечает Кутузов.
Понял, что тот кузнец и есть Оптик, названный ему Вольтером.
Поблагодарил Кутузов хозяев за кров, за ласку и пошел.
Спросил в селении, как ему кузнеца сыскать. Прошел с версту и видит: кузница как кузница, а рядом избушка с оконцем. В оконце свет. Кузница заперта. Значит, кузнец – экое горе! – пошабашил…
Подходит Кутузов осторожно к избушке, не успел в оконце стукнуть – открывается дверь, и на пороге кузнец. Кузнеца сразу узнаешь и по одежде, и по лицу, и по рукам.
«Пусти, добрый человек, переночевать», – просит Кутузов.
«Ладно. Входи. Милости просим!»
Впускает кузнец Кутузова в избу и запирает дверь. В избе и тепло и светло, и дивное дело – видит Кутузов, что в камельке горят не дрова, а ледяные сосульки, горят синим, самым горячим огнем. А на столе свеча горит, тоже изо льда, из сосульки сделанная, только с фитилем. Вставлена свеча в кованый железный подсвечник, своеручной работы.
Кутузов сразу догадался, что попал по адресу: это и сидит перед ним Оптик и смотрит прямо в лицо гостю проницательным взором. Скрывать нечего – объяснил Кутузов свое дело. Видит, что Оптик слушает его и верит и смотрит хоть и сурово, но ласково.
«Можно сделать такой глаз, – говорит кузнец, – Вольтер не сохвастал. И будет оптический глаз видеть лучше живого. Денег за работу я не беру, а кому я сделаю глаз, тот дает честное слово хранить глаз пуще своего глаза. А правила хранения вот извольте тут прочитать».
Достает кузнец из поставца большую старопечатную книгу. Кутузов читает:
«Правила хранения оптического глаза. Первое: держать все помыслы направлены к высшим предметам. Низких помыслов отнюдь не позволять. Второе: держать дух свой в ровной, холодной температуре, по возможности ниже сорока градусов мороза. Не горячиться. Не распалять себя гневом, вообще быть хладнокровным – глаз может растаять, источая слезы…»
Кутузов прочитал все правила и сказал:
«Правила трудные, но соблюсти их я могу».
«Тогда приступим, не медля далее, к изготовлению глаза!» – говорит Оптик.
Достает он из ларца льяло, вроде того, в чем охотники ружейные пули льют из свинца, потом небольшой чугунный котелочек с ручкой, вроде ковшика, и еще кое-какой инструмент. Подбрасывает Оптик в камелек еще ледяных сосулек, заставляет Кутузова ручными мехами дуть под котелок. А в котелок кидает кусок льда. И объясняет:
«Этот лед принесен с самой высокой на земле огнедышащей горы, вулкана. Такая высокая эта гора, что вся покрыта вечным снегом, и, сколько ни дышит огнем гора, не может растопить снегов».
«Я ту гору издали видел», – подтвердил Кутузов.
Работает мехами Кутузов. Сосульки под котелком жарко пылают; начал в котелке лед подтаивать, садиться, – совсем растаял. Оптик снял котелок с огня и вылил из него в льяло. Дал несколько остыть, разнимает форму и достает оттуда готовый, еще горячий глаз – он горит и сверкает. И, не дав глазу остыть, Оптик велит Кутузову снять повязку и вставляет глаз Кутузову на место. Так ожгло Кутузова, что он закричал от боли. И тут все пропало: нет ни Оптика, ни избы, ни холодного огня, ни ледяной свечи; лежит Кутузов в своей постели на зимней финляндской квартире… Сначала подумал он: «Все это мне приснилось!» Однако потрогал правый глаз – холодный, на месте! Посмотрел на столик: в стакане лежит стеклянный глаз из Парижа. Осмотрелся кругом – и все, братцы, ему не так видится, как раньше. Все видит насквозь.
В дверь постучали. Видит Кутузов сквозь закрытую дверь: стоит камердинер с подносом – кофе горячий со сливками и сухарями. А в левой руке пакет запечатанный: «Ваше вскородие! Извольте вставать! Пакет из Петербурга с курьером!» Прицелился на пакет оптическим глазом Кутузов и читает через дверь, через пакет. Пишет ему царица, чтобы он ехал скорее: она его хочет послать в Константинополь, к туркам, мир с ними заключать…
Разрывает он пакет. И что же, все там так и написано. Сердце у Кутузова застучало. А он: «Нет, стой! Не надо горячиться! Глаз можно испортить…» И сделался наш Михаил Илларионович, можно сказать, дипломатом. Все дело ихнее, этих дипломатов, в обмане состоит. Ну, а Кутузов их всех насквозь видит – его не обманешь! За что, например, Александр Павлович, император, Кутузова не любит? За то, что Кутузов и его насквозь видит: «Ты меня ласкаешь, а я вижу, что у тебя на уме!»
И Наполеон от оптического глаза не скроется! Кто враг, кто друг, у кого что на уме, кто злобу затаил – все Кутузов видит. И справа ли от него станешь, под оптический глаз, слева ли, под натуральный, а нет различия! Бережет с той поры Кутузов дар Оптика: хладнокровен в бою, не распаляется гневом, всегда в ровном духе. Сберег до сего дня…
Вы уж мне поверьте, братцы, – закончил Пустяков, – он и Бонапарта обманет!
Слушатели остались довольны. Ванюша сказал:
– Выходит, Беннигсен-то ошибся. Надо бы ему слева становиться. Ведь левым-то глазом «он» хуже видит.
– Ах ты, Ваня-Ванюша! – покачал головой сержант Клычков. – Про оптический-то глаз знает только Пустяков, да мы вот сейчас услыхали. Ты смотри не вздумай Беннигсену иль еще кому про оптический глаз сказать…
Все рассмеялись.
Пустяков опять уселся, обняв колени, лицом к огню. Костер догорал и превращался в груду тлеющих углей. Алела утренняя заря. Забирался под солдатские шинели бодрый осенний холодок.
ПАРОХОД НА СУШЕ Рассказ моего деда

В 1951 году 17 апреля исполнилось сто лет с начала правильного движения на первой в России железной дороге от Петербурга до Павловска. Открытие дороги произошло еще раньше: 30 октября 1837 года. Царь Николай Первый проехал от Петербурга до Царского Села в коляске, поставленной на открытую платформу. Тянул поезд маленький паровоз с высокой трубой, построенный в Англии на заводе изобретателя первого паровоза Георга Стефенсона. Паровоз отапливался брикетами-кирпичами кардиффского угля, нарочно выписанными для этого из Англии. И рельсы, или «плющенные шины», как тогда их называли, были прокатаны тоже в Англии, на заводе Буттерлей.
Мне довелось мальчишкой слышать от моего деда Григория Патрикеевича о первых паровозах и о первых поездах на Царскосельской дороге. И просто не верилось, что дед рассказывает одну правду, а вам-то через целых сто лет, пожалуй, и вовсе за сказку покажется.
Начать с того, что дед мой не мог привыкнуть к слову «паровоз» и упорно называл локомотив «пароходом». «Сказка – складка, а песня – быль». Дед в подтверждение своего рассказа пел нам, внучатам, под гусли песню, вернее – старинные куплеты, о первом «пароходе»:
Подымался Питер рано.
Лишь забили в барабаны,
Все пустилися в поход
Поглядеть на пароход.
В трубы звонко затрубили,
В барабаны громко били.
Пароход идет, парит,
«Юбер» в дудочку дудит.
Впереди орган играет,
Всполошась, вороны грают,
Удивляется народ
На чудесный пароход:
«До чего народ доходит —
Самовар по рельсам ходит!»
Вдруг навстречу ему бык
Чрез канаву прямо прыг!
Про этого-то самого быка и рассказал нам дед вот какую историю.
«У меня в жизни было много разных «вакансий», – рассказывал дед. – В то лето вышла мне «вакансия» быть скотогоном, подпаском. Мамынька выговорила мне жалованья десять рублей «за все» и, справляя меня, на всякий случай зашила в подоплеку рубахи три целковеньких.
Наше село Куженкино приписано было к Хотиловскому Яму.[1] Мы – природные ямщики. Стоит Куженкино на самом московском шоссе. По тракту, вернее – вдоль тракта, потому что вол камня не любит, – всегда гнали волов на мясо в Питер со степей саратовских, с Астрахани, с Дону и Кубани, а главное, из Черкасска, потому что в Питере очень уважают черкасское мясо.
Двинулись мы не торопясь вдоль шоссе. Волы идут и пасутся. А по шоссе в обе стороны дилижансы трубят, возы; курьеры на лошадях и на тройках скачут. До Питера без малого четыреста верст!
Хозяин – на первом возу и большею частью спит. На другом возу – его хлопцы. Тоже спят. Я один за всех работник. Волы, запряженные, остановились, я подгоняю: «Цоб-цобе!» И опять заскрипели колеса.
Скотины гнал наш хозяин порядочно: восемьдесят голов, а восемьдесят первый – единственный среди волов бугай, то есть бык. В быке и была вся сила. Муругий бык, здоровенный. Рога – ухват такой, что трехведерный чугун из печки доставать! Глаз огненный, кровавый! Под атласной кожей жилки играют! Ужасный бык! Головастый! И звали его «Голова». А на шее у него, как у волостного старшины, жестянка висит вроде знака. Те волы-то смирные, как коровы, – куда бык, туда же и они. Поить пришла пора. Голова первым пробует воду – годится? Тогда и волы пьют. Вода ржавая, торфяная; Голова фыркнет и отойдет, и, уж будьте покойны, волы этой воды пить не станут.
Время у нас в пути шло по петуху. Вместо часов у хозяина на возу – клетка реденькая из камыша, а в ней черный петух, облезлый весь, бесхвостый, злой от скуки – ведь все один! У нас летом, знаете, чуть не сутки солнце, а чем ближе к Питеру, тем ночи белее. Но петух этого не признавал. Он в аккурат, как часы, захлопает крыльями, закричит «кукареку» благим матом – значит, в Черкасске в этот момент солнышко садится.
И волы, только закричит петух, останавливались. Голова подходил к хозяйскому возу – дышал хозяину в лицо. Волы ложились кругом. Жевали. Хозяин награждал Голову куском хлеба с солью. Доставал с воза большую плетеную бутыль, хлеб, сало. Луковку чесночную хлопцы достанут, корочку чесноком потрут – тоже хорошо. Потом запоют. Очень хорошо пели, и всё: «Гей! Гей!» – не наша песня. Споют куплет и помолчат – чего-то думают, потом еще куплет и опять – с перерывом.
А я лежу под возом, слушаю песни и думаю: «Хорошо бы нашему хозяину вместо петуха в Питере себе часы купить. Да оно и мне бы самому неплохо вернуться домой с часами. Девушки с ума сойдут. Да, впрочем, где уж мне!..» Пощупаю в рубахе свои три рубля – и о часах мечты долой.
О Питере раздумывать начинаю: какая это – торцовая мостовая? Как это пушка в полдень палит?
И про чугунку думаю, про «пароходы» эти самые. Слыхал я, будто кое-где в народе говорили, что в «пароходах» действует нечистая сила. Нас, ямщиков, не черти в чугунке пугали, а слух, что, попытав счастья на первой чугунке, будут строить дорогу от Питера до Москвы. Что тогда делать ямщикам? Что делать возчикам? Беда! Лежу так, мечтаю – да и засну. Вдруг наши часы: «Кукареку!»
– Гей! Вставай, Гриц! В Черкасске солнце всходит.
А у нас оно, можно сказать, и не закатывалось!
Было это уж под самым Питером, близ Четырех Рук, где два шоссе скрещаются. Голова идет, за ним волы, а за волами – наши два воза. Хозяин и хлопцы, по обычаю, спят, с головой укрывшись. Я смотрю вперед и вижу – сделался на шоссе полный затор: тройки, коляски, брички, возы с сеном, верховые. Подошли и мы, уперлись в затор, а сзади прибывают еще. Наскочил фельдъегерь.[2] И его тройка остановилась, и денщик фельдъегерев лупит ямщика нагайкой: «Пошел!» А куда пошел? Впереди волы мои, сено, солома, объезду нет. Крик, ругань, пыль.
Я соскочил с воза, забежал вперед: «В чем дело?»
Народ стоит, и спущен шлагбаум, а за шлагбаумом поперек дороги – чугунка. Насыпано земли выше роста человека, а на ней рельсы поперек шпал и множество ворон, грачей и галок по рельсам перепархивают, конский свежий навоз клюют.
Вдруг народ закричал. Шапками машут: «Идет! Идет!»
Чего там идет? Гляжу, по шпалам скачет меж рельсов драгун, на пике у него флажок. Скачет на коне драгун, а сам через плечо назад, вытаращив глаза, смотрит, словно за ним кто гонится. И верно: воронья стая с криком взвилась. Справа загрохотало, пахнуло паром, сладким дымом – «пароход» идет! Труба у него высокая. И не так уж скоро он идет и вовсе не торопится. На приступке «парохода» перед трубой стоит в парадной форме солдат, у него на белой перевязи шарманка прилажена. Солдат шарманку крутит, а сзади где-то ему в разноголосицу трубы подыгрывают и барабаны бьют. Сбоку «парохода» стоит господин в белых брюках и высокой черной шляпе, под названием цилиндр, и пары пускает. «Пароход» весь в медных обручах, с медным колпаком, вроде самовара, а на боку вывеска: «Лев». За «Львом» – вагончики, вроде качелей на балаганах: с занавесочками, фестончиками. Господа и дамы нарядные сидят на скамейках, посмеиваются, любезничают. Прохлаждаются апельсинами, пряниками. За вагончиками – платформа, на ней поставлена коляска с гербами. А в коляске, развалясь, какой-то важный барин. На козлах ни к чему – кучер в шапке, а на запятках два лакея во фраках с позументами.
Что тут поднялось! И по сю и по ту сторону дороги лошади на дыбы, народ кричит, волы мои ревут! Воз с сеном набок свалился. Ямщик завернул фельдъегереву тройку и скачет назад, а денщик его за шиворот левой рукой, а правой тузит по шее кулаком. Хозяин мой вылез из-под кожуха, бросился в испуге к волам. Петух крыльями в корзинке хлопает и кричит «кукареку» совсем не ко времени. Но волы наши всю эту передрягу оставили без внимания. Потягивают себе клоки сена из поваленного воза. Один Голова не мог никак успокоиться – храпел, фыркал, скакал по придорожной лужайке, завернув хвост на спину, и рыл землю передними копытами в веселой ярости.
Наконец все угомонилось! Затор растаял, и под пестрые шлагбаумы потекли по шоссе через чугунку в обе стороны потоки троек, сидеек, колясок, возов. Голова тоже успокоился и вернулся к гурту. Только под шлагбаум он не пошел. Звали, манили хлебом – нейдет упрямый бык, да и только. И волы нейдут. Хозяин задумался, уставив очи в землю, и сказал, покрутив головой:
– Мабуть, запрещено скотину перегоняти? Или, пошлину платить?
Инвалид на переезде повесил свой рожок на стенку пестрой будки, снял мундир и, сидя на табурете, принялся штопать под мышкой. Хозяин подошел к инвалиду и снял шапку:
– А что, добрый человек, чи можно, чи ни через вашу чертову дорогу…
– Дорога не чертова, а царская.
– То все равно! Я хочу вас спросить: чи можно, чи не можно волов перегнать?
Вот до чего человек с толку сбился: видит сам, что народ и туда и сюда через дорогу, а он просит дозволения!
– Отчего нельзя, – ответил инвалид, – особо, если на табачок старику пожалуешь… ну, гривну, что ли? А?
– Гривну? Той гривны у меня нема, а тютюн е.
Хозяин насыпал из тавлинки в подставленную инвалидом фуражку табаку.
– Гони беспрепятственно, – сказал инвалид, накинув фуражку на лысую голову так ловко, что табаку и порошинки не пропало.
Но и разрешение, полученное от начальства, ничуть не подействовало на быка.
– Гони! Чего же? – кричит инвалид. – А то скоро обратная машина будет.
– Гнал бы, добродию, да бык, скаженный, нейдет…
– Это уж не в нашей власти. Наломай ему хвост.
Однако и это средство не подействовало: сколько ни крутили Голове хвост, он не хотел ступить на дощатый помост переезда. Бугай нейдет, и волы стоят.
Вдруг за рощей, куда умчался поезд, взвились и опять заграяли вороны. Шары на столбах поднимаются и опускаются – вверх, вниз, вверх, вниз… Инвалид надел мундир в рукава – бежит к шлагбауму.
Опять по линии проскакал с флажком солдат. Не успел инвалид опустить шлагбаум, как Голова кинулся на помост и стал посередь рельсов; ревет, рога долу клонит. Волы пошли за Головой и тоже встали на переезде.
– Гей! Гей! – Я кинулся к Голове и огрел его дрючком.
Хозяин с хлопцами лупят волов…
Вдали показалась машина. Слышно, опять шарманка играет, барабаны бьют. Бык завидел «пароход» – и пустился вскачь ему навстречу. Я, света не взвидя, за ним. Догнал, бью его по морде, с насыпи свернуть хочу. Не тут-то было! Уставил рога и бежит. Я – с насыпи кубарем, вскочил на ноги, хотел бежать куда подальше. Тут меня кто-то за ворот схватил и тряхнул так, что у меня зубы лязгнули. Гляжу – жандарм.
– Твой бык? – рявкнул жандарм, шевеля усами.
– Мой, – с испугу ответил я.
– Гони на Дистанцию. Ты чуть крушение не сделал!
Оглянулся я. Вижу – стоит «пароход» неподвижно. Шарманка перестала играть. Пар шипит. А Голова, упершись в передний брус машины, бодает, будто хочет весь поезд назад подать. Обер-кондуктор бежит вдоль вагонов и господ успокаивает, под козырек берет.
– Ну, – говорю быку, – натворил делов! Пропали мы с тобой, Голова!
Привел меня жандарм к станционному дому, доложил. Писарь посмотрел в расписание взысканий и говорит вахмистру:
– Три рубля штрафу!
Ну, думаю, плакали мои денежки! Распорол я пальцем подоплеку, достал зеленую бумажку.
– Пиши квитанцию, – говорит вахмистр, обращаясь к писарю.
– Как звать? Чей будешь?
Я отвечаю. Писарь скрипит гусиным пером. Оторвал квитанцию от корешка, накоптил печать на свечке, квитанцию пристукнул, мне подает:
– Ступай вон!
Засунул я квитанцию, где была зеленая бумажка, и пошел вон в слезах. Бык замычал даже от радости, меня увидя: думал, я совсем пропал. А мне на него глянуть противно.
Веду я быка назад к переезду на шоссе. Все тихо на чугунке, только проехала по рельсам пароконная тележка с кирпичами. По шоссе через переезд народ идет, тянутся возы. Наших волов и хозяина с хлопцами нигде не видно. Спрашиваю старика:
– Кавалер, а где же волы наши, где хлопцы, где хозяин?
– Ха-ха! Напугал я их, что теперь тебя в крепость свезут, там в крупу столкут, а порошок в Неву спустят. «А бык? И бык пропаде?» – «Зачем пропаде! Бык, говорю, пойдет в солдатский котел». Хозяин инда заревел. Шапкой о землю ударил да скорее волов гнать к Питеру. Догоняй их теперь. Ищи!
Мы с Головой пустились вслед хозяину к Питеру. Да где догнать! И бык устал, и я устал. Дело к ночи. Заночевал я с Головой в лесу; не ужинав, привалился к его теплому боку и дремал, пока, взойдя, не обогрело солнышко. Думал я, что утром скорее догоним – наверное, и наши на ночь где-нибудь пристали. Нет! Да и негде: начались уже дома, трактиры, огороды и уже вместо шоссе мощенный булыжником Обуховский проспект, – где тут скотине расположиться?








