412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Аверинцев » Воспоминания об Аверинцеве. Сборник. » Текст книги (страница 12)
Воспоминания об Аверинцеве. Сборник.
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 19:49

Текст книги "Воспоминания об Аверинцеве. Сборник."


Автор книги: Сергей Аверинцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 12 страниц)

 С. БОЧАРОВ Аверинцев в нашей истории

http://magazines.russ.ru/voplit/2004/6/bo2-pr.html

К Аверинцеву рано установилось отношение не просто как к новому автору и ученому, но как к явлению. Явлением он и был уже тогда, в середине 60-х. Он встал тогда в ряд необыкновенных явлений десятилетия, и ряд этот многое предвозвещал в последовавшей нашей истории общей, не только литературной: Солженицын, Бахтин, Аверинцев. Они один за другим явились тогда из уже не подозревавшихся нами скрытых русских глубин. Поминая его в печальные дни, И. Роднянская вспомнила, как известный историк недавно ей говорил, что статья Аверинцева в “Вопросах литературы” об Афинах и Иерусалиме тогда на него повлияла не меньше, чем “Один день Ивана Денисовича”. “Вопросы литературы” имеют сегодня свои особые основания вспомнить Аверинцева: в “Вопросах литературы” прежде всего и состоялось в 60-е годы его явление: статьи не только о греческом и библейском, но и о Шпенглере, Маритене, Юнге. Греческое, библейское и философский двадцатый век.

“Не помню кто, не то Аверинцев, не то Аристотель сказал...” – можно было прочитать у Венедикта Ерофеева в начале 70-х. Это был результат за неполное первое десятилетие. Результат был тот, что самое имя стало ценным, имя стало звуком культурного языка. К этому времени наша история еще раз повернулась, и Аверинцев оказался на этом повороте действующим лицом. С осени 1969-го начались его лекции на истфаке, на которые сбегался московский интеллигентный люд, как когда-то, наверное, на Владимира Соловьева в Соляном городке (официально это были всего лишь спецкурсы для студентов истфака). Три зимних цикла подряд – Средние века, античность, Византия. Это было его явление личное и устное, с той позой на кафедре и со звуком голоса, о котором Н. В. Брагинская написала, что в нем было больше несоветского, чем в любом диссидентстве. Достоевский накануне похорон Некрасова всю ночь читал его стихи. Я в поминальные дни раскопал в бумажных залежах и читал не известные печатные тексты Аверинцева, а свои бумаги, где я пытался тогда записывать те лекции. Кстати, они не были потом исчерпаны в статьях, так что нашлись бы у кого-то хорошие записи и издать бы их. Записывали многие, а магнитофонные записи тогда еще, кажется, не вошли в обычай. Вот как замечательно, что расшифрованы и напечатаны магнитофонные записи соравного друга Сергея Сергеевича, Александра Викторовича Михайлова, его лекций в консерватории.

В разных своих интервью С. С. любил называть себя кабинетным человеком. На самом деле он был человек публичный – не только потому, что стал на виду, хотел того или не хотел, а потому, что был таким по призванию, любил аудиторию и искал аудиторию, был к ней обращен и, может быть, чувствовал себя человеком миссии. Поэтому, видимо, случилось естественно, хотя многие и удивлялись, что, когда пришло время гражданской публичной деятельности, кабинетный человек пошел в Верховный Совет. Там он как будто прямо участвовал единственный раз при подготовке закона о свободе совести, но совершил поступок, о котором надо бы не за-

быть, – не встал, когда, кто помнит, против Сахарова, сказавшего об Афганистане как о государственном преступлении, вышел “афганец” Червонописский и поднял зал словами: “Держава, Родина, Коммунизм!”, – и зал поднялся, кроме двоих в первом ряду – это были Аверинцев и знаменитый штангист Юрий Власов, с которым они на короткое время там подружились (болезненный хрупкий филолог в шапке зимой с завязанными ушами с могучим штангистом!), и у Власо-

ва было очень острое там выступление. У С. С. такого там выступления не было, но он вместе с Власовым не встал, ког-

да встал весь зал. И потом рассказывал, как трудно было не встать.

А в печати он тогда пошел в публицистику, и она даже стала чуть ли не его главным жанром. Но и болезнь пришла тогда, на повороте судьбы, который ведь не случайно, наверное, совпал с поворотом судьбы нашей общей: в 91-м С. С. заболел. И профессиональная филологическая работа его, в общем, с тех пор ослабела. Это было похоже на жертву, и научную, и человеческую, которую он принес своей современности. Но, наверное, это неточно, что деятельность ослабела, – она менялась, и стало казаться, что словно его меньше с нами, харизма его ослабела. Мало кто заметил его философские миниатюры в одном альманахе середины 90-х (“Падающий Зиккурат”, 1995), в их числе – “К дефиниции человека” как существа верующего: как мы дружим и любим. так, что мы поверили в этого человека, а не только его узнали, поверили сверх того, что узнали, потому что знать мы можем всегда лишь “отчасти”, как сказал Апостол Павел, а принять человека, чтобы любить, надо в целом, а это значит, в него поверить сверх всякого знания, чтобы он стал единственным для тебя человеком. Аверинцевские “опавшие листья”, новая у него форма мысли, малая христианская проза – сколько их еще у него осталось (в альманахе лишь два таких листочка – “Выбранные места из дневника читателя”)?

Что же до публицистики, то появились такие его выступления, как “Моя ностальгия” в “Новом мире” в 96-м, где он на своих личных и на общих примерах сказал о мировом состоянии, наступившем на наших глазах, и провел историческую границу, когда де Голль, и студенческая революция 1968-го, и даже хиппи еще что-то значили в мире, а с этой границы начала терять значение и большая кровь. Обозначил границу того состояния, какое назвали постмодернизмом. Похоже, что этот ход истории и на самом аналитике отозвался: он рассказывал при последней встрече – а было это

29 апреля 2003 года, за четыре дня до последнего сразившего его удара, – что в Вене в его университете студенты пишут доносы на профессоров, впрочем, легализованные характеристики, по которым выводится рейтинг профессора, – результат той самой студенческой революции, – так вот, он прочитал, что одна студентка о нем написала, – два недостатка:

1) совершенно не понимает значения феминистского движения и 2) часто говорит непонятно.

Тогда, в тех давних лекциях на истфаке (воспоминание все возвращается к ним), он открывал нам миры и рассказал, конечно, много интересного. Был просветителем поколений в основном старше его. Но главным было даже не то, что мы узнавали, а тот язык, который мы слышали. Язык менялся в эпоху “оттепели”, но и новый либеральный язык оставался языком советским. От Аверинцева мы услышали совсем другой язык, в принципе другой, и именно он, а не новые знания, менял аудитории голову. Например, когда на второй лекции он начал говорить о том, что значило для средневековой и для всей философии то, как Господь представился Моисею: Аз есмь Сущий, – где “есмь” не связка, а главное слово. О бытии и реальности: вещь причастна благу не поскольку она есть что-то, а поскольку она есть; вещь имеет бытиё и держит его при себе, предмет имеет реальность, чтобы предъявить ее нам. Осенью 69-го звучало это с кафедры. Или же о библейском и греческом человеке – об Афинах и Иерусалиме, то самое, уже поминавшееся, – что библейскому человеку не стыдно вопить и кричать о боли, забывая о внешнем достоинстве, как невозможно человеку греческому: “не осанка, а боль, не жест, а трепет”. Это были научные наблюдения специалиста, но ведь не только – по простоте своей, сразу понятной и нам, нынешним людям, просто как людям, – а между тем такими простыми чертами очерчивались духовные эпохи и основные духовные принципы, направлявшие жизнь человечества от тех до наших времен. Историческое и вечное. Дар так увидеть и так сказать, и разве только в своей специальной области? В частном разговоре, спасибо, записанном нам М. Л. Гаспаровым, сказать о Пушкине так, как бьются и не находят своих слов присяжные пушкинисты, – о его “мгновенной исключительности” во всей, не только русской культуре:

“Пушкин стоит на переломе отношения к античности как к образцу и как к истории, отсюда его мгновенная исключительность. Такова же и веймарская классика”.

Это ведь в самую точку спора о Пушкине, в каком находится пушкинский миф (начиная с Гоголя, 1834: “явление чрезвычайное... единственное явление русского духа”) с научным пушкиноведением, оформившимся в 20-е годы именно в полемике с пушкинским мифом (ценность Пушкина велика, но “вовсе не исключительна”, и с историко-литературной точки зрения он “только один из многих” в своей эпохе, – Тынянов, 1926). Два слова Аверинцева поддерживают пушкинский миф, но ведь при этом не остаются лишь риторическим восклицанием, а имеют кратчайшее филологическое, научное обоснование по близкому ему как филологу-классику признаку отношения Пушкина к античности (о веймарской классике в тех же пушкинских связях – в работах А. В. Михайлова). Но – кратчайшее обоснование, конгениальное пушкинскому способу высказывания в двух словах об огромных вещах. Ведь недаром же это сближение по эпитету с пушкинским словом о случае как мгновенном орудии провидения. Что это значит – “мгновенная исключительность”? Это значит, что Пушкин хоть и явился, конечно, результатом какой-то литературной эволюции, но не простым “закономерным”, так сказать, ее результатом, а вспышкой, солнечным взрывом, то есть по-пушкински, в ходе литературных закономерностей он возник как счастливый случай.

Кто был Аверинцев? Он был филолог в той полноте объема этого слова, который он же единственный обосновал в статье “Филология” в 7-м томе “Краткой литературной энциклопедии”. В эпоху физиков и лириков, когда он начинал, филология проходила по части “лирики” и была, по слову поэта, “в загоне”; он поставил ее высоко. Перемещение ценностей в общем сознании происходило в эпоху Аверинцева и прямо благодаря ему: филолог выходил на положение важного человека современности, нужнейшего современности человека; в постсоветское новое время он это значение начал терять и продолжает его терять сейчас, после смерти Аверинцева, однако, как помнят слышавшие его, он говорил, что “ис-

тория не кончается; она кончалась уже много раз”, и, возможно и вероятно, роль филолога в русской истории не исчер-

пана.

Филолог Аверинцев оставил нам свой энциклопедический словарь не просто важнейших понятий – важнейших слов нашей жизни (“любовь”, “спасение”, “чудо”, “судьба” и мн. др., см. такой аверинцевский словарь – Киев: София – Логос, 2001). Филолог, заговоривший о “высшей математике гуманитарных наук” как об уровне, мало еще им доступном. Филолог и ритор в старинном смысле этого слова, человек непростого на восприятие, затрудненного и именно в этой своеобразной затрудненности красивого устного слова, которое если кто не слышал, а только Аверинцева читал, узнал его недостаточно. Помню, как он говорил о своих детях: “детки мои – существа словесные”; человеческую “словесность” он любил и горевал о наблюдаемом вокруг ее оскудении, например об утрате вкуса к сложному предложению, и объявлял борьбу за точку с запятой как знак сложного синтаксиса.

Этот филолог был светский проповедник, в выступлениях на разные темы походя формулировавший уроки поведения, когда говорил, например, о том, что у дьявола две руки и он всегда предлагает нам ложный выбор, который не надо де-

лать, – скажем, между либерализмом и патриотизмом, какой нам нынешними идейными сюжетами постоянно навязывается. Небожитель Аверинцев в этих сюжетах достаточно трезво ориентировался и давал свои ответы на актуальные вызовы, когда называл себя средиземноморским почвенником. Эта “почва” обнимала и Афины, и Иерусалим, вновь те самые, как недавно заметила О. А. Седакова, вспоминая это автоопределение. Но ведь это был не только объем интересов, это был и ответ на идеологическую злобу дня. Да, вот такая обширная “почва”, но не интеллигентская беспочвенность (идейность и беспочвенность – два определения русской интеллигенции, по Г. П. Федотову) – почва.

Память об Аверинцеве вновь возвращает к тем давним лекциям как к историческому – можно это сказать без пафо-

са – событию. Это был 69—70-й год, перепад эпох, и лекции на истфаке его обозначили. У нас ведь тоже только что был перед этим свой 68-й, с Чехословакией и кое-чем прочим. Это был конец знаменитого шестидесятничества, и лекции Аверинцева происходили уже по ту сторону. Это был уже второй исторический перепад после середины 50-х. Перепад эпох и смена интересов. Статьи в печати одно, а такие систематические устные выступления как общественное событие – другое. Статьи уже были в 60-е годы, и четвертый том “Философской энциклопедии” с аверинцевскими “Православием” и “Протестантизмом” в 1967-м уже появился, но такие лекции, по ощущению, не могли тогда еще состояться и столько значить, да и просто быть так услышаны – слух еще не был приготовлен. Лекциями Аверинцева мы вступали в другую эпоху, более глухую, но и более сложную. Ее назовут эпохой застоя, только эта эпоха застоя идейно была куда сложнее и богаче гражданских 60-х. Например, вставали две такие темы, которые не очень, не так звучали раньше, как темы религиозная и национальная. Историческим временем Аверинцева и стало это глухое и сложное время. Субъективное впечатление, но для меня тогда три события обозначили исторический перепад. Такого разного тона и стиля события, как “Москва – Петушки”, зазвучавший голос Высоцкого и лекции Аверинцева. Все три явления на перепаде 60—70-х. Столь разные голоса озвучили новое время, и среди них аверинцевский – рискну сказать по памятной аналогии – филологический тенор эпохи. Трагическая ирония есть в ахматовской формуле, но она окрашивает главное – размер человека, дающего свое имя эпохе.

Сергей Сергеевич Аверинцев со своей филологией, если представить себе его путь, который весь теперь перед нами, был вплетен в пережитую нами большую историю и был в ней действующим лицом. Кабинетный человек был человеком эпохи.

Е. ПАСТЕРНАК Выступление на вечере памяти

http://magazines.russ.ru/voplit/2004/6/past3-pr.html

Мы познакомились с С. С., когда он был студентом второго курса университета. Тогдашний заведующий кафедрой классической филологии А. Н. Попов приучил всех называть друг друга по имени-отчеству, поэтому мою жену Аверинцев называл Еленой Владимировной, а меня – Евгением Борисовичем. Правда, я был намного старше. Началось наше знакомство с того, что С. С. попросил мою жену, студентку 4-го курса, взять для него в фундаментальной библиотеке пачку книг. Второкурсникам еще не давали книги на абонемент. Книги он эти зачитал. Когда кончался учебный год и надо было заполнять “бегунок”, положение было безвыходное. Мы звонили ему, он говорил: “Вы знаете, я не могу с этими книгами расстаться”. Тут вмешалась Наталья Васильевна, его мама. Мы отправились к нему в Бутиковский переулок за этими книжками. Кое-что она нашла, но это была только часть. Остальные Сережа принес через несколько дней. Остался у нас, мы долго разговаривали. Он тогда был весь полон античностью. А потом от вдовы Фалька Ангелины Васильевны Щекин-Кротовой мы узнали, что Сережа, когда жил рядом с ними в Абрамцеве, справлял античные праздники, посвященные разным богам, например Панафинеи. Тогда классика была для него тем живым духовным источником, который постепенно расширялся и вел его все дальше и дальше.

Самое главное, что меня всегда поражало в Аверинцеве, – это его огромная внутренняя сила при большой физической слабости. Он еще мальчиком болел полиомиелитом, ему трудно было ходить. Ему трудно было делать то, что он делал тем не менее повседневно. Летом он жил в Перхушкове на даче в маленьком домике около железной дороги и через огромное поле, наверное километров в семь, приходил в Переделкино, чтобы нас навестить. Мы тогда постоянно жили в маленькой сторожке в Переделкине. Это всегда было удивительно тем, что каждый раз он приходил совершенно новым, полным новых интересов и спешил поделиться. отец Георгий говорил, что удивительно, как он поздно крестился. Но для меня это вовсе не было удивительным. Он был все время в пути. Этот путь был высок и в действительности очень труден.

В молодости он был человеком неимоверной застенчивости. Для того чтобы Аверинцев начал говорить, надо было выдержать примерно пять минут извинений в том, что он решился к вам обратиться, и только потом он начинал развивать выбранную им тему. Шаги, которыми он шел, казались огромными. Его раскрепощение наступило в один момент, во всяком случае для нас, когда он занялся впервые древнерусским и византийским богословием, когда он написал свою блестящую работу об Оранте как Нерушимой Стене, об Оранте Киевской. В Горьковской библиотеке он прочел об этом доклад. После этого, когда все расходились, я сказал ему: “Сергей Сергеевич, я поздравляю вас с освобождением”. Мне казалось, что он скинул какие-то оковы. Это продолжалось и дальше. Он говорил иногда безумно долго и безумно трудно. Я был свидетелем, как аудитория Музея изящных искусств на Випперовских чтениях буквально ревела, когда Сережа говорил более двух с половиной часов. Его выступления каждый раз были чем-то новым в его пути, приносившим совершенно неожиданные результаты. Удивительным было то, что его диссертация о Плутархе получила премию Ленинского комсомола. Почему это произошло, непонятно. Но слава Богу, что произошло, потому что благодаря этому он был принят в Институт мировой литературы. А когда меня выгнали из Энергетического института в 1975 году и Храпченко предложил мне должность младшего научного сотрудника ИМЛИ, я позвонил Сереже и спросил, стоит ли мне туда идти. Он сказал: “Обязательно идите. Я там работаю уже несколько лет, но знаком только с пятью-шестью людьми, которые мне дороги. Остальных я не знаю”. Вот по такой рекомендации я поступил в ИМЛИ.

Дальше начинаются уже более серьезные вещи. Аверинцев дружил с Надеждой Яковлевной Мандельштам. Мне кажется, что от нее, от разговоров с ней, от книги ее “Воспоминаний” глубоко вошла в его миросозерцание иудейская сторона, понятие дегероизации. Ему стал близок не блестящий античный герой, а страдающий человек Библии. Это соединение стало темой его тогдашних докладов, которые собирали огромные толпы слушателей. С. С. начинал так: “Если вы думаете, что я буду говорить о христианстве, вы ошибаетесь. Я коснусь его корней”. Популярность Аверинцева была результатом преодоления огромной внутренней напряженности. Его освобожденность привела его в церковь.

Я расскажу вам еще один смешной случай, несколько более поздний. Это было, когда С. С. был уже человеком крещеным. Мы крестились еще позже, чем он. С. С. сказал тогда нам: “Когда вы попадете в церковь, то сначала вам покажется, что вы попали совсем не туда. Но это пройдет”.

Надо упомянуть еще об одной огромной фигуре, о человеке, который ушел от нас незадолго перед С. С., если говорить в историческом времени, – о Владыке Антонии Сурожском, у дверей которого в квартире его сестер в Брюсовом переулке мы впервые увидели Аверинцева в обстановке христианской общности. Многое тогда из проповедей Владыки вошло в обиход Аверинцева и стало частью его души. Как, например, главный тезис, что встреча со Христом важнее всех религиозных догматов, что в церкви ищут живого Христа, а не обрядность. Это было тем, что позволяло Аверинцеву, будучи абсолютно верным христианской обрядности, тем не менее видеть за этим высшее.

Я расскажу об одном вечере в английском университетском городе, в Оксфорде, куда С. С. приехал по приглашению университета прочесть там лекцию, по-моему, о Вяч. Иванове и символизме. Мы жили там у моей тетки, после того как мне была сделана серьезная операция, и побежали в университет его послушать. Он блестяще говорил, но после лекции английская аудитория разошлась, и мы решили его похитить. Это была пятница. В доме моей кузины, куда мы были званы, обычаи были еврейские, хотя и очень мягкие, и в этот вечер намечался праздничный ужин. Когда хозяин, извинившись, сообщил Аверинцеву, что они помолятся перед ужином, если он не возражает, то Сережа сказал: “Я счастлив. Наоборот, меня могло бы огорчить, если бы мы не помолились перед ужином. Я недавно был в Иерусалиме и слышал, как там Патриарх Иерусалимский пел на иврите псалмы. Я могу это показать”. Хозяева были в восторге. Они вместе пели псалмы. Аверинцев рассказывал им – впрочем, они достаточно хорошо знали Святую Землю и сами – о своем недавнем путешествии туда. И попутно коснулся своей любви – эта тема в Сереже тоже была удивительна – к английскому новому богословию. Я не знаю точно, как называть Клайва Льюиса и Толкина. Это были оксфордские профессора, и Аверинцеву хотелось поклониться могиле Толкина. Вернее, он признался, что его дети не простят ему, если он этого не сделает. Он сказал об этом хозяину дома примерно в одиннадцатом часу вечера. Тот сразу нашел самого известного толкиниста в Оксфорде по телефону, и выяснилось, что это кладбище, которое мы хорошо знали, где теперь похоронен еще Исайя Берлин и мои английские тетушки. Это очень красивое кладбище на окраине Оксфорда. Была заведена машина, и они поехали в темноте искать могилу Толкина. Потом вернулись, а уже утром на следующий день Сереже Аверинцеву надо было уезжать в Дарем.

Вот вам несколько примеров того, каким неожиданным мог быть Сергей Аверинцев и как неожиданна и парадоксальна была сама его жизнь при всей высоте и верности – и тут я не побоюсь сказать – при всей высоте и верности живому Христу как корню всего того, чем живо христианство.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю