Текст книги "Крушение"
Автор книги: Сергей Самарин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
Сколько раз во время ночных бдений обращались вы к вашим поэтам, перечитывая вполголоса какую-нибудь строку, обрушившуюся на вас ударом молнии после долгих и трудных слепых поисков, и ждали от них, от своих безмолвных товарищей, одобрения, ободрения, критики? Вы оглядывались на них, выбирая прилагательное, которое, как вам казалось, лучше всего подчинится ямбическому ритму, неожиданную рифму, которой хотелось гордиться, вы прислушивались к биению своего сердца, когда в структуре вполне классического десятистишия перестановка всего одной цезуры в седьмом стихе потрясала заурядное развитие мелодии, придавая ей восхитительное придыхание. Вас также привлекало таинство ночного общения с тенями; темы этих бесед были слишком замысловатыми и вряд ли могли нас заинтересовать, но вы засыпали своих собеседников вопросами и порой, казалось, слышали их ответы; но сколько раз ваши страстные обращения поглощала тишина, и вы сами начинали тонуть в небытии, из которого силились вызволить тех, к кому обращались. И написанная вами строфа уже не была тем твёрдым сияющим кристаллом идеальной геометрии, она рассыпалась, теряла форму, бесплотные силы притяжения, стягивавшие одни слова вокруг других, ослабевали, и на бумаге оставались разрозненные знаки, начертанные вашей рукой и разделённые сомнениями; их рыхлая бесформенная масса вот-вот могла поглотить штрихи на полях и кляксы, оставленные вашим пером. Тут-то вы и замечали, что дрожите от холода и что уже четыре часа утра.
30
Вот каким ядом, Кретей, пропиталось ваше отрочество. Но не сопутствовало ли безобидным, несмотря ни на что, поэтическим фантазиям, интеллектуальным играм метрики и катахрез менее явное и более коварное стремление отмежеваться? Сначала бегство в воображаемое, магия выразительного текста, обесценивающая немоту протяжённости, затем лёгкая, пока ещё неосознанная отстранённость от своих более приземлённых товарищей, которые не последовали за вами, и вот вы уже отделились от нас и скоро станете нашим тайным хулителем. Писателю свойственна такая неоднозначность взгляда: он открыто ни во что не ввязывается, а если участвует, то не без задней мысли; он умеет оказаться лицом к лицу с самим собой, не совпадая со вторым «я»; и в этом изначально прозрачном пространстве, которое представляет собой расстояние от предмета до зеркала, постепенно сгущаются коварные тени. Разве не в Крепости вы бросили тайный вызов нашей невинной дружбе и, прикрывшись таким же, как у нас, мундиром с пурпурными эполетами, украшенными изображениями орла и змеи, занялись губительной алхимией, выделяя дух лжи и сарказма, которым сегодня вы окружили наше начинание? Судя по вашему отсутствующему виду, можно было подумать, будто вы ищете свои рифмы где-то в Неаполе или в Бенгалии; но, возможно, ваш взгляд был обращён только в себя, и вы чутко улавливали брожение флюидов в тайном дистилляторе, который разогревали у себя в груди.
Но я также догадываюсь – как иначе объяснить то, о чём осталось рассказать: ваше странное поведение в ночь клятвы? – что это медленное кипение причиняло вам боль, и порой разлившиеся в вас горькие и едкие соки тайно обжигали вашу плоть. Кроме того, чтобы насладиться вкусом измены, вам нужно было с одинаковой искренностью воспринять и всем своим существом проникнуться как нашими восторженными порывами, так и горечью унижений. Мы действительно предаём только друзей и, по правде говоря, предаём самих себя. Вы собирались изменить себе, и, пожалуй, жизнь ваша протекала более интенсивно, чем у любого из тех, кто следовал духу нашего братства. Я знаю, что эта двойственность хоть и была тогда почти неосознанной, тяготила вас: отсюда печать меланхолии – она была особенно яркой вашей чертой, как и некоторые странности поведения.
31
Молодой генерал останавливается перед приоткрытой дверью в классную комнату. Освещение непривычное: вы всегда опускали лампу, чтобы она висела прямо у вашей наклонённой над партой головы. В тёмном коридоре едва угадываются изящный силуэт генерала в наезднических рейтузах и его заострённый череп. Он остановился, и ночная тишина показалась вам ещё глубже. Вы так сильно напуганы, что забываете встать, как положено по уставу; в голову вдруг приходит оправдание быстрое и смехотворное: в ночной рубашке навытяжку стоять нельзя. Но ваши движения странным образом замедлены: вы отрываете взгляд от незаконченного стихотворения, поднимаете голову, не спеша поворачиваетесь к прямоугольнику двери, где молча застыл едва читаемый силуэт. Миг, когда ваши взгляды встречаются, превращается в пугающую вечность: нависшая угроза неизбывна и всё более ощутима в своей протяжённости. Густые брови, которые вам теперь прекрасно видны, выгибаются вокруг маленьких бесцветных буравящих глаз, удивление в них сменяется презрением и жалостью. Затем генерал удаляется, не сказав ни слова. Внезапно вас осеняет догадка, глупая и смехотворная. Уже несколько дней в Крепости происходят кражи: из личных шкафчиков, где, по снисходительности старших, которую лучшие из нас не одобряют, нам разрешено хранить среди прочих сокровищ гостинцы, принесённые роднёй, чтобы разнообразить гарнизонный провиант, исчезли банки с вареньем. Одни малыши попросту обокрали других. И вот, застав вас в неурочный час, молодой генерал, который отправил бы вас спать, предварительно отчитав, если бы понял, что к чему, заподозрил вас – вас, Кретей! – в одиночных разговеньях, в поедании того, что вы подло стащили. Покраснев, как от пощёчины, вы даже хотели догнать генерала, объяснить ему, что он ошибся; вы вскочили и снова сели: в конце коридора ключ уже клацнул в замке и луч света под дверью погас, прежде чем вы успели сделать шаг. Но не это помешало вам всё-таки пойти и постучать в ту дверь, и нелепость объяснения тут тоже ни при чём: вы не могли ни подтвердить, ни даже точно выразить ту мучительную убеждённость, которая поселилась в глубине вашей души, будто вы в каком-то смысле и правда виновны и презрение генерала обрушилось на вас по праву.
В последующие дни вы с нетерпением ждали если не объяснения, то хотя бы широкой огласки позорного преступления, в котором вас заподозрили; вам, должно быть, казалось, что наказание за поступок, которого вы не совершали, таинственным образом очистит вас от более серьёзного греха, не облечённого в слова, и мучающего вас, что вы избавитесь от необходимости хранить на совести эту тайну, в которой предпочли бы не сознаваться. Но, стоя в строю, и потом, во время перемен, вы напрасно посылали генералу полные раскаяния и одновременно заговорщические взгляды, пытались привлечь его внимание едва заметными жестами, нелепость которых мучает вас по сей день: презрение словно одержало победу над обычными законами восприятия, и бесцветная радужная оболочка генерала становилась непроницаемой, а сетчатка поглощала, не отражая, ваш жалкий образ.
32
Так, по крайней мере, я пытаюсь представить себе то, что творилось в вашей душе в ночь клятвы; поскольку мне остаётся кое-что добавить к описанию, которое вы дали, убрав из него все намёки на ваше собственное участие, – я оценил бы вашу скромность, если бы с другими нашими товарищами вы поступили так же. Я, как и все мы, был слишком занят и опьянён свалившейся на нас избыточной свободой и не обращал внимания на то, чем вы занимаетесь; помню, я сталкивался с вами в темноте лестниц и коридоров, и вы каждый раз шли один куда глаза глядят, хоть и уверяли, что выполняете поручение нашего подпольного командования; вы натыкались на группы кадетов, которые были так заняты, что не замечали вас; на вашем лице ярче обычного была заметна печать меланхолии – она одна выделяет вас на размытой картине лиц той поры. Возможно, вы единственный, кто хотел придать смысл потрясению, которое вдохновило нас именно тем, что в нём есть абсурдного; но я уверен, что мои товарищи, будь у них в ту ночь время рассмотреть ваше лицо, точно так же испытали бы безотчётное отвращение, подобное чувству, которое остаётся от стремительно исчезающих образов из ночного кошмара. Никогда прежде вы не казались мне таким одиноким и столь явно отверженным в нашем братстве.
Первый раз я заметил вас в одной из спален на четвёртом этаже; кадеты собирались играть там в привидения, и при свете карманного фонаря я на миг разглядел ваши черты; потом мы сталкивались на лестнице, в одной из классных комнат и, наконец, во дворе, и мне казалось, что события этой ночи словно пунктиром прочерчены появлениями вашего лица, которое медленно опускается с высот ночного неба и на каждом витке этого призрачного штопора освещается немного ярче, словно направленный на вас луч фонаря обрёл под вашей прозрачной кожей собственную жизнь; когда индиго ночи уступило место незабываемой полумгле, в которой мы произнесли клятву, я не удивился, заметив на вашем возбуждённом и усталом, как и у нас, лице слабые признаки свечения.
Барон де Н. закончил свою странную речь; мы подняли руки, и из наших дружных глоток вырвался клятвенный клич; напряжение этой ночи было таково, что казалось, нужен всплеск ярости, чтобы оно улеглось, и тогда случилась эта неловкая сцена, неожиданная кульминация абсурда, о котором никто из нас не может вспоминать, не содрогнувшись от чувства постыдного сладострастия. На глазах у всех вы, Кретей, решительным шагом направились к барону; вид у вас был озверелый, все ждали, что вы сейчас упадёте возле кровати и станете биться в яростных истеричных конвульсиях; но вы произнесли твёрдым трагическим голосом слова, которые я не могу скрыть от последующих поколений:
– Это я украл варенье. Чтобы быть достойным нашей клятвы и всех вас, я прошу немедленно меня наказать.
Помню, раздались протестующие возгласы; вы получили несколько тумаков; разумный Мнесфей попытался вытолкать вас за дверь; вам посылали ругательства. Но вы уже легли грудью на рабочий стол барона и стягивали штаны; помню, как вы неловко брыкались, чтобы спустить сложенные, как аккордеон, штанины до лодыжек. Вы услышали крик:
– Раз он так хочет, идиот!
Барон молча отвёл глаза. Вы лежали неподвижно, стиснув зубы, и изредка издавали невнятное мычание. Между тем неуверенная заря начинала придавать всему очертания и краски. Не знаю, почему мягкий оттенок вашего зада, выступившего из сумрака, напомнил мне обшивку барабана; этот двусмысленный финал, которым увенчалась наша клятва и завершилось отрочество, с тех пор предстаёт предо мной в виде литографии, подобных которой немало висело в стенах Крепости: на ней, готовясь к бою, гренадеры и драгуны диктуют прощальные письма старому капралу, которому барабан служит столом, а вокруг составленные снопами ружья, шлемы и гусарские шапки освещаются первыми лучами зари.
Глава 2
1
С криком петуха на заре рассеиваются туманы детства. Я жду вас на повороте вашей поэмы, Кретей: возникнув из размытого временем прошлого и описывая события, твердь которых ещё не размягчена и не расцвечена памятью, вы сталкиваетесь с сопротивлением случая. Как заронить зерно реальности в полированную гладь вашей прозы?
Отныне Ангел Правды чаще будет вторить сладкозвучной флейте Ангела Вымысла. Придётся вам учитывать неровности почвы, бороться с низменными тяготами жизни; не могу не улыбнуться, наблюдая за вашим рвением, хотя меньше опасаюсь достойного поражения, чем эдакой постыдной полупобеды: есть опасность, что именно к ней приведут вас поспешность, честолюбие и способность к компромиссам, – посмотрим, как отразятся на вас эти «мелочи жизни»; теперь ваш рассказ переходит в настоящее: поддадитесь ли вы соблазну воссоздать реальность?
Представляю вас в образе акварелиста: воскресный день, на вас панама, рядом мольберт и треножник, а вокруг в траве множество разных предметов, в том числе принадлежности для пикника; щуря глаз, вы берёте на прицел деревенскую церковь и сгибаете большой палец, ведя им по карандашу, который держите в вытянутой руке. Когда работаешь с натуры, утешает одно: получилось или нет, можно судить сразу, достаточно отвести карандаш. Но подумайте, сколько низменного придётся вам впустить в свою прозу: настоящие даты, настоящие имена – обывательские, Кретей!
Не сомневаюсь, что будь у вас возможность расширить рамки панорамы до размеров вселенной, начертать в бесконечном масштабе реальных пространства и времени её точное и безбрежное отображение, то вам удалось бы создать задуманное издевательское произведение: но только при этом условии. Вы выбираете из изображаемой картины фрагменты, соотнося их с вашим суженным горизонтом и ограниченной перспективой, и из вашего конечного мира во все стороны выбивается сорная бесконечность; вы и есть акварелист: фиксируете на бумаге именно эту деревенскую колокольню, тень этой группы деревьев длиной столько-то сантиметров ровно без десяти четыре, эту корову с вытянутой шеей, прозванную Рузеттой и появившуюся из капли сепии, – всё это называется «Нормандский пейзаж» и этим названием возводится в ранг, отнятый у универсума; вырвавшись из тесного пространства картины, преодолев границы времени, которое показывают часы на колокольне, много позже, чем живодёр измельчит, истолчёт и растворит, превратив в столярный клей или в пищевой желатин её рога и копыта, долго ещё (но не бесконечно) будет звучать вдохновенное мычание Рузетты.
Представьте, Кретей, что на следующий день художник перенесёт свой мольберт и принадлежности для пикника; с непостоянством, свойственным реалисту, подчиняясь неумолимому разнообразию, он изобразит ещё тысячи коров и колоколен и к концу жизни даже сумеет добиться довольно близкого сходства. Вы же дали клятву верности неповторимому и вечному – и вы смиритесь с этим триумфом множества?
Пройдёт время, которое вам больше не дано очертить и измерить, и на кончике вашего пера станет возникать только то, что послужит созданию мира, где могли бы свободно жить и дышать ваши вымышленные герои; но разве это самое время, вырвавшись на свободу и хлынув на ваши страницы со всей необузданностью своего парадоксального и неизмеримого существа, не растреплет, не ослабит узел, тонко свитый воображением, не порвёт связи, сплетённые рассудком, не обесцветит и не заставит увянуть метафоры? Решитесь ли вы, Кретей, во имя хронологи заполнить счастливые лакуны памяти, выправить по законам логики и причинности иллюзорные цепочки и поэтические нагромождения творящего вымысла, обрисовать чёткой линией контуры, которые память намеренно изображает полупрозрачными и размытыми в некоторых особо близких к жизни частях картины? Соотнесёте ли вы число своих страниц с количеством дней в оборванном некогда календаре, если само время, затеряв листки в безучастном прошлом, лишило их ничтожного правдоподобия?
Я говорю с вами, а вы отворачиваетесь, склоняетесь над рукописью и нетерпеливо покусываете колпачок ручки.
2
На четырёх листах прекрасной крафтовой бумаги с синьковым отливом, которую Сенатрисе не приходилось держать в руках после Большой смуты, были строки, оставленные размашистым уверенным почерком с резким наклоном вправо, и подпись: «Ваша любезная покойница».
– Откуда это? – спросил Алькандр, заглянув через плечо матери.
– Из замогилья.
Сто лет назад влиятельные семейства Империи утратили привычку к хорошим новостям. К тому же в Париже почта, недавно перешедшая к врагу, теперь вперемешку со счетами и повестками в префектуру приносит только извещения о смерти, которые дальняя родня, чьё существование никогда не давало Сенатрисе повода для утешения, засылает, умирая, дабы ей горше стало на старости лет. С недоверием, смешанным с обречённостью, достала она из кармана кухонного передника позолоченный лорнет, стёкол которого уже не хватало при её близорукости, и разложила на клетчатой клеёнке содержимое пухлого конверта. Чего там только ни было – и от руки, и на машинке, и отпечатанное в типографии. Им понадобится добрых два часа, чтобы между слезами и благодарениями восстановить цепь событий, от которых будущее наполняется нежданными надеждами, а к прошлому добавляется призраков: оказывается, покойный Сенатор, до Большой смуты подолгу находясь во Франции с поручениями, времени не терял, охмурил актриску и «устроил её в своих апартаментах»; от совестливости и по широте души актриска завещанием передавала законной семье присвоенную и тем самым сохранённую ею малую часть имущества; справка нотариуса и несколько бланков, расшифровка которых была отложена, подтверждали, что действительно свершилось чудо.
Сенатриса никогда в этом не сомневалась: молитвы и упрёки, которые она посылала небу с тех пор, как овдовела, не могли остаться без ответа; вот Провидение и воздало ей должное при тройном содействии фантома-изменщика, некой особы и законника. Кое-какие нюансы всё же её покоробили, и отнюдь не количество орфографических ошибок, которые красивым старательным почерком налепила «любезная покойница», и не то, что покойный сенатор, меланхоличный и благопристойный человек, в чужих объятиях позволял называть себя «любимым пупсиком»; но дом, где ему назначено было закончить свои дни, находился в провинциальной дыре, названия которой он даже не знал, и это несколько уязвляло благопристойную натуру Сенатрисы. Зато не будет больше этой чёрной лестницы, наглой консьержки, бакалейщиков из пятнадцатого квартала; она благодарила Всевышнего и благодарила усопшего, который всегда отличался предусмотрительностью и так удачно её подстраховал. В газете, которую Алькандр принёс вместе с синьковым письмом, сообщалось, что в тот день началась война.
3
Вилла в помпейском стиле весьма странно, и даже чудно, расположена по отношению к небольшому городку; кажется, будто увлечённый вращением вокруг шпилей собора холм, ощетинившись старыми шиферными крышами, словно движущаяся центрифуга отшвырнул во влажную лощину, к своему подножию это инородное тело, показывая всё своё презрение к нескладному существу, которое среди готических церквей и традиционных домов из тёсаного камня заявляло о себе псевдоизяществом эклектичной архитектуры и полыхало на фоне нормандских полутонов искрящимися красками кладки и черепицы в обманном сиянии Помпей эпохи рубежа веков.
Вилла, запрятанная в лощине, не обращена лицом к городку, но и не повернулась к нему спиной; она встала боком, и одна из её граней угрожающим остриём выпячена в сторону бульваров. Не вписывается она ни в поворот какой-нибудь дороги, ни в излучину реки: можно подумать, будто Любезной Покойнице, которая решила, что золото разврата даёт ей право не обращать внимания на лицемерный городок, в детстве наставлявший её на путь истинный, не хватило куража идти до конца, и она, пасуя перед своими бывшими земляками, держалась одновременно вызывающе и нерешительно.
В качестве реванша, удивительным образом подаренного местным рельефом, небрежностью или утончённостью вкуса архитектора, а скорее, таинственной мощью некоторых пейзажей, которые, словно зыбучие пески, обволакивают и поглощают все инородные тела, именно это неопределённое и наклонное положение позволяет Вилле слиться с нижненормандскими окрестностями. В этом краю, на что ни взгляни в отдельности, – во всём прослеживается определённое назначение, но так уж всё организовано между собой, с таким ироничным согласием соединяется невзначай, всегда сохраняя при этом определённую взаимную насторожённость, или скорее пугливость, готовность в любой момент замкнуться в себе, остаться для чужих глаз только в своей непосредственной роли, что лаконичность, которая ощущается в сочетании дорог, деревьев, колоколен и речек, призвана внушать мысль о чудесной незавершённости всего видимого.
За городом начинается лабиринт; в других краях пространства полей и лесов, речек и деревень принято разделять, противопоставлять друг другу, а здесь – нет; но поскольку небо над этими местами – смесь воздуха и воды в серых, плавно переходящих в лазурные, тонах, то земля в зависимости от того, с какой на неё смотришь высоты, это или бескрайний луг, захваченный деревьями и кустами ежевики, или необъятный лес с праздничными полянами, журчащий потайными ручьями и прячущий в своих морщинах кладки ферм и колоколен; а вообще, небо здесь практически не отличается от земли и, отражая изобилие трав и изгородей, до бесконечности повторяет в барашковой кудрявости своих облаков сглаженный рельеф холмов и лощин, а его прозрачность чуть насыщается хлорофиллом; жаждущая тени и тайн земля в свою очередь заимствует у неба бегущие облака и окрашивается синими пятнами вокруг изгородей и рощ.
Овраги опутывают этот подвижный пейзаж неровной сетью, создавая разрозненные ячейки и причудливые сочленения. Они, как заброшенные каналы какого-нибудь северного города, канва которых редеет на карте оттого, что на протяжении веков исчезают соединения, определявшие их рисунок, засыпаются водоёмы, которые они соединяли, уходят в трубы речки; теперь, став улицами и площадями, они не дают разлиться мёртвым водам, плещущимся в тупиках тоннелей, в которые упирается их обессмысленное течение. Дороги в оврагах, где скоро будет появляться Алькандр, отправляясь в смятенные странствия вокруг городка, надёжно связывают фермы с лугами, а луга между собой; но случайность – запись в кадастре, делёж или наследование – в результате магических манипуляций, которые, прежде чем совершиться, долго вызревают в конторах нижненормандских нотариусов, заставляет некоторые пути сообщаться, хотя заданное им направление, казалось бы, должно их навсегда развести; другие, заброшенные, тропы покрываются непроходимыми зарослями ежевики: Алькандр будет проскальзывать туда в поисках неведомого, не боясь царапин, но в конце обнаружит – и в этом самая волнующая сторона тайны – только очередные овраги, по которым он уже сотню раз проходил, не замечая зазор, открывшийся в изгороди между деревьями; всё замирает в неровных границах своих владений, подобных жилкам листа, если только, сдвинув ржавую защёлку, не пройти, как это сделал Алькандр, через луг, не перелезть через изгородь, чтобы очутиться на другой дороге, а то и на грязном дворе фермы нарваться на лай пса, который рад показать, что бдит, и встретить взгляды детей, уставившихся на него во все глаза, а подозрительный крестьянин покажет ему, как со двора попасть на ближайшую просеку – в двух шагах от того места, где он с неё сошёл.
Так и дрейфуешь, не видя пути, почти как субмарина – ведь снизу, с дороги, виден лишь клочок неба между ветвями, а ещё иногда за оградой, там, где позволяет перепад высот, но непременно в самом неожиданном направлении – шпили собора; восстановить потом свой путь так же трудно, как и предугадать, куда он приведёт; даже в ближайших окрестностях Алькандр уверенно будет знать всего несколько маршрутов; но чем дальше он попытается уходить от города, тем глубже начнёт постигать упрямо закручивающееся лабиринтообразное естество нижненормандского пейзажа.
По этой неправильной спирали, местами стёршейся или усложнённой неожиданными соединениями и внезапными возвращениями назад, всё устроено не только за городом. Воинствующие монахи, строившие собор и укрепления, горожане, забившие тесное пространство маленького городка домами, за плотно прижатыми друг к другу фасадами которых скрывалась тайная спокойная глубина, дворянчики, выстроившие там свои полуразвалившиеся нынче особняки с крошечными мощёными дворами, с высокими окнами в глициниях, и даже чиновники, муниципальные и государственные, унаследовавшие всё это, как будто позаимствовали план – не каждой из построек, но их взаимного расположения – у оккультной композиции местного бокажа [10]10
Бокаж – тип ландшафта, характерный для северо-запада Франции и других западных приатлантических стран. Представляет собой чередование небольших возделываемых полей и лугов с «живыми изгородями» в виде лесных и кустарниковых полос.
[Закрыть]. Сегодня засаженные липами бульвары, частично ставшие отрезком национального шоссе, защищают городок от непрошеных гостей так же, как во времена, когда здесь были укрепления; вглубь можно попасть только по проложенным наискось улочкам, тесным и незаметным для случайных гостей. Но и сами бульвары заманивают тех, кто решил просто прогуляться вокруг города, в увлекательную ловушку: с южной стороны они раздваиваются и у подножия словно берут холм в кольцо; если на этом месте повернуть направо, то даже удачно проскочив улицу, ведущую к вокзалу, где тут же оказываешься вне игры, как на некоторых злополучных клетках «гуська» [11]11
«Гусёк» – игра, в которой фишки передвигаются по клеткам в соответствии с числом выпавших очков.
[Закрыть], всё равно встретишь довольно высокий подъём, и там границы дороги незаметно расширяются и растушёвываются, образуя уже на склоне холма, а не у подножия, своеобразную слегка наклонную насыпь, покрытую щебёнкой, широкую и голую, по которой после базаров и ярмарок вечно раскидан мусор. Дальше вокруг города не пройти – дорога кончилась, остаётся только воровски проникнуть в его пределы: по задним дворам и узким тропам, проторённым между заборами вокруг огородов, по заброшенным садам лицея или дворца правосудия, если только не захочешь направиться прямо и, отдалившись, попасть в мрачноватый пригород, где оценивающе, с подозрением, смотрят на пришельца жители низких домишек и где с одной стороны – тюрьма, а с другой – вонь кожевен. Когда Алькандр с его любовью к сомнительным местам и начинающим ветшать фабрикам, попав сюда, расфантазируется, представляя тайную жизнь тюрем, рано или поздно его охватит чувство необъяснимой тоски под звучный скрип закрывающегося окна или при встрече на металлическом мосту с девочкой, которая посмотрит на него в упор; тогда он обернётся и, подняв глаза вверх, будет искать над пыльными садами апсиду собора, застывшего в скольжении облаков.
Но стоит вернуться в город по одному из переулков между двух глухих стен, которые словно поднимаются к паперти, и вот он снова среди ловушек, созданных незаметными изменениями направлений и обманными неровностями рельефа. Выветренная пирамида холма, форма которого издалека кажется такой простой, на самом деле – этажи и террасы: из них образованы улицы или вытянутые площади нечёткой и неправильной формы, связанные друг с другом лишь крутыми спусками тесных кишок с отверстиями, спрятанными между домов. Вскарабкавшись в сторону паперти по одной из улочек, где небо, как из оврага, наблюдать можно только в зените, Алькандр выходит на более широкую улицу или на площадь, которая своими неопределёнными, как будто незавершёнными границами напоминает луга бокажа, и едва ощутимый наклон мостовой увлекает его на край террасы, откуда внезапно в расселине между домами виден зыбкий фрагмент синеватого загородного пейзажа и обращённый к нему фасадом (хотя он думал, что подойдёт со стороны апсиды и епископских садов) сияющий стан собора. Оказываясь наконец на паперти, Алькандр не перестаёт восхищаться тем, как этот неправильный четырёхугольник – нет чтобы ему ровно вытянуться перед главным порталом – отходит от фасада под едва заметным углом, как ковёр, который немного сдвинули, спрыгивая с кровати, и с какой стороны ни направляйся в собор, всегда кажется, будто он поставлен чуть наискось.
Но приходится сойти с паперти, пересечь позади музея нависший над бульварами общественный сад, пропитанный горьким запахом герани, чтобы лицезреть забавное произведение, обобщающее уклончивый, лабиринтообразный дух нижненормандского пейзажа. В стороне от парадных аллей и двух симметричных прудов, на бугре, после которого начинается крутой склон, а сад, спускаясь с вершины холма, внезапно превращается в лес с пролегающими одна над другой тропами, а затем смыкается с липами на бульваре, выросла, глядя в сторону бокажа и по-своему обобщённо копируя его, Улитка. Провинциальный садовник, слегка обуржуазившийся ученик Ле Нотра [12]12
Очевидно, имеется в виду Андре Ле Нотр (1613–1700), придворный ландшафтный архитектор Людовика XIV.
[Закрыть], прокладывая эту восходящую спираль между двумя рядами стриженого самшита, не изменил рациональным и строгим методам учителя и не поддался буйству воображения. Нет ничего более правильного, чем растительная спираль, ведущая к обзорной точке, где зависаешь над окрестностями; но есть много разных входов; и на каждом повороте, как повод для сомнений, гуляющему открываются два пути, один из которых ведёт вверх под более открытым углом и обманно сулит скорейшее восхождение, однако заставит вернуться назад; так что геометрия линейки и циркуля с её разумностью и простодушием тоже отдаёт дань неосмысленному и случайному.
В этом таинственном запутанном пространстве Вилла в помпейском стиле на дне лощины, зловеще выпятившая грань в сторону города, причём прямо на Улитку, невольно обрела здесь своё место и гармонирует с окрестностями. Дерзкий вызов, брошенный её странной архитектурой, гасится безмятежным лукавством пейзажа. Неизвестно, каковы были намерения архитектора и декоратора, которого Любезная Покойница выписала из Парижа, но главным, причём пародийным свойством внутреннего убранства этой экстравагантной обители, стало тайное соглашательство с ландшафтом, которому следовало бросить вызов. Расположение комнат, предельная контрастность их размеров, невозможность попасть из комнаты в комнату, не преодолев несколько ступенек из-за разницы уровней, наконец, появление в центральном зале, который освещается через стеклянный потолок и окружён галереей с балюстрадой, винтовой лестницы, заполнившей пространство в глубине, – всё это в изменчивом и словно эластичном пространстве Виллы открывает возможность для самых неожиданных маршрутов.
Интерьер, не особо загромождённый мебелью к моменту, когда Сенатриса стала здесь хозяйкой, немало озадачил бы обывательскую чету, когда пришлось бы выбирать назначение комнат. Но с тех пор, как Большая смута уничтожила племя слуг, знатные фамилии Империи в своих грязных и, как правило, тесных жилищах в изгнании не имели возможности практиковать привитое им некогда «искусство жить», но и другими искусствами не овладели, так что заполняли своё жильё чем придётся и кое-как.
Сенатриса выбрала себе по прибытии комнату на южной стороне – из-за ревматизма; но то ли память у неё слабая, то ли просто выступают пружины на единственной софе, оказавшейся в этой комнате, которую никто не догадался заменить, но ей довольно часто случается спать в какой-нибудь другой части Виллы – в кресле, в украшенной колоннами кровати Любезной Покойницы, даже на кухне или в другом уголке, где сразит её усталость минувшего дня и заботы дня грядущего. Алькандр будет кочевать вволю по этому пространству, которое так подходит его внутреннему разброду; и когда подышать загородным воздухом толпой примчится родня, а следом и друзья родни, никто из них не найдёт на Вилле постоянного места: полевые койки, обязательный атрибут изгнания и вечно временного жилья, войдя в обиход, обеспечили манёвренность. Большая центральная «студия» (так она обозначена в бумагах нотариуса) в иные вечера будет напоминать восточный лепрозорий с расставленными на скорую руку лежанками, беспорядочной суетой и простынями, свисающими даже с верхней площадки винтовой лестницы.