355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Самарин » Крушение » Текст книги (страница 2)
Крушение
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:47

Текст книги "Крушение"


Автор книги: Сергей Самарин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)

За обещание будущих подвигов мы и обожаем барона; он олицетворяет наш пыл. Что ни говори, на побеждённого он не похож; а поскольку нам ещё не выпало случая испытать свои силы, его пример для нас куда заразительнее, чем вид старых меланхоличных офицеров, которые будто постоянно упрекают нас за то, что мы не видели расцвета Империи. Вместо того чтобы поддержать наши мечты, они погружаются в собственные мечты о прошлом. Навязывают нам груз своего поражения и разочарования. Лысый полковник, которого особенно боялись в замке, был другом отца Мнесфея; наш товарищ однажды рассказал, что, придя в гости, старик назвал его по имени и обмакивал сухарь в чашке, чтобы размягчить. Мы сначала объявили Мнесфею бойкот за то, что он клевещет на армию; но было ясно, что он и сам потрясён. После этого мы стали замечать и другие штрихи, каждый про себя, не решаясь особо об этом говорить: полное смятение за внешней бодростью духа, за жестокостью безутешную тоску, а за видимым вояческим напором и лихостью ползучие признаки разложения. И только барон открывает нам путь в будущее, на которое мы имеем право, и одновременно в прошлое, более славное, чем то время поражений, которые пережили наши отцы.

В Крепости прошлое окружает нас повсюду; не случайно внизу у парадной лестницы, перед входом в столовую, можно видеть раскрашенную гравюру, где, как нам кажется, сам барон (он, живущий среди нас!) изображён в блеске этих героических и наивных минувших дней, и наше воображение, настолько сужая настоящее, что в нём просто ничего не остаётся, озаряет этим блеском обещанное будущее. Сначала различаются только алые пятна на тусклом нечётком фоне; нужно подойти, чтобы разглядеть лошадь с развороченным брюхом: она тащила полевую пушку, а теперь два усатых и бородатых персонажа пытаются её распрячь; пушка завязла на дне речки, небесная синева которой рвётся из тесных извилистых берегов, на заднем плане окатывает рощу на склоне и смешивается с грозовым небом, где изображено множество молний; справа бревенчатый мост захватывает разгорячённая толпа: на головах у всех одинаковые красные фески, и взгляд сразу падает на это кричащее пятно; с той стороны моста, которая ближе к зрителю, всадник в чёрном на вздыбленном коне рискованно откинулся назад всем телом и взмахивает, задевая молнии, огромной саблей; он сражается с двумя мусульманами, заметно более рослыми, чем их единоверцы, – войско явно выставило их вперёд навстречу большому всаднику; один из них, на кого вот-вот обрушится грозное оружие, пытается в оставшиеся мгновения воткнуть в грудь коня нечто, напоминающее пику; другой, которого уже настигла судьба, ждущая его товарища, падает с разрубленной пополам головой, причём клинок настолько точно рассёк по вертикали его лицо, что глаза, разделённые фрагментом пейзажа, смотрят друг на друга жалостливо, как у страдающего косоглазием; в противоположном углу на переднем плане, не замечая войны и даже грозы, пастух разлёгся под деревом и играет на свирели в окружении овец, сильно смахивающих на котов. Нам, конечно, известно, что лейтенант барон де Н., который, как сообщает потрёпанная временем неровная надпись, «один в течение двух часов не давал неверным перейти мост через реку 3.», это даже не предок, а просто однофамилец барона, которого мы знаем, но барон молод и при этом он из пехоты, и мы всё равно связываем с ним эпизод более чем вековой давности, когда всадник в одиночку защищал бревенчатый мост. В конце абзаца нам предстоит на время проститься с бароном, но мы не удивимся, что когда прозвучит команда гасить свет, он удалится не в голую комнатёнку, которую занимает на верхнем этаже замка между спальней малышей и нашей и куда никого из нас он ни разу не приглашал, – он перешагнёт через рамку литографии, сделанную из простых деревянных реек, там вскочит в седло и всю ночь проведёт на вздыбленном коне один на один с грозой и с толпой в алых фесках.

6

Лазарет на втором этаже – это большая прямоугольная палата, её окна без ставен и занавесок выходят во двор. По обеим сторонам друг против друга – по пять кроватей; белый крашеный шкаф, поставленный у входа напротив окна, – это всё, что есть из мебели. Здесь царит стойкий запах йодного раствора, единственного средства, которым пользуются в Крепости, не считая весьма широкого ассортимента слабительных. В лазарете больные – редкость, там остаются только те, кого не отправить к родителям. Если мы появляемся там, то это чаще всего симуляция: во время экзаменов или когда одолеет лень и придёт охота помечтать, ведь это привносит в суровую жизнь монастырей и казарм хоть немного простора и неопределённости; а некоторые, ясное дело, ищут повод продемонстрировать свою наготу фельдшерице, круглой спелой бабёнке, для которой первый этап любого лечения и впрямь состоит в том, чтобы полностью раздеть больного. Она только что прошла и раздала градусники; через четверть часа проверит температуру, выключит свет и молча удалится своей вальяжной походкой, закрыв дверь в лазарет, где в последних отблесках сумерек, в полутьме, а вскоре и в лунном сиянии воцаряется пьянящая и волнующая свобода. Сегодня у окна лежит настоящий больной: кудрявая голова малыша вдавлена в валик подушки, щёки в красных пятнах, к потному лбу прилип завиток волос, слабая рука лежит на одеяле, вялые пальчики сложены, словно хватают невидимую щепотку, но без усилия, без напряжения, отсутствующий взгляд неподвижных глаз провожает тени и последние лучи света во дворе – по всему видно, что у него и правда жар, и как только фельдшерица выходит, двое кадетов соскакивают с коек, стоящих в том же ряду, и суют свои градусники ему подмышки – чтобы «поделился» температурой. Мы называем этих кадетов Персами, они наши соотечественники, их семьи эмигрировали в Персию после Большой смуты; приехав сюда, они разговаривали между собой на ласкающем слух и нечленораздельном языке; они богаче нас и деньгами, и опытом, и, кажется, даже физический облик их изменился: более жёсткие волосы, лазуритовые глаза, на которые падает тень длинных ресниц, оливково-молочная кожа, облагороженная всеми солнцами Востока.

Серестий подобрался к больному слишком поздно: в горячих впадинках маленького лихорадящего тельца для его градусника места уже нет; он бежит назад и, сложив ноги вместе, запрыгивает на кровать; её пружины издают сдавленный металлический стон; широкая ночная рубашка на долю секунды раздувается, как балетная пачка, он падает на скомканную простыню, и последний луч в сумерках словно замедляет на миг его падение.

– Чёрт, разбил.

Скрипучий голос Серестия диссонирует с его изящным прыжком. Градусник, который он держал в руке, при приземлении разбился; Серестий снова встаёт и собирает в углублении на ладони мелкие осколки стекла, рассыпанные по простыне.

– Помоги, быстрее, пока не пришла.

Алькандр, которому приказ адресован, лениво потягивается на соседней койке. Не любит он этот командирский тон, но и отшить не может; подчиняется, и его тотчас передёргивает от гордости и самодовольства; он вспоминает, какая пропасть лежит между ним, потомком основателей Империи, и этим дворянчиковым сынком; вспоминает большие чёрные глаза, которыми он иногда любуется в зеркале, мягкие каштановые волосы с золотым отливом, прекрасную кожу смуглых розоватых щёк – всё своё телесное изящество, которое так приятно ощущать и которое, как день и ночь, смотрится в сравнении с исхудалым лицом и угловатостью Серестия. Явное превосходство позволяет ему снизойти до повиновения.

Вернувшаяся фельдшерица застанет их над смятой постелью, когда они, согнувшись, бок о бок будут собирать осколки стекла и охотиться в продольных серых складках покрывала за неуловимыми капельками ртути. Потом они лежат молча. Серестий, которому фельдшерица принесла из шкафа другой градусник, трёт пальцами кончик, отливающий металлическим блеском; сухая кожа слегка поскрипывает. Его сосед полусидит в кровати, не двигаясь, широко открыв глаза, и видит перед собой только серую краску стены. На столике у кровати осталась открытой книга, которую он читал, с фотографиями аэропланов и первых асов военной авиации. Ему видятся парашюты, архангелы, веснушки на шероховатой коже друга. Вдоль стенок стакана с минеральной водой больше не бегут к поверхности пузырьки газа. Маленький больной дышит медленно; кажется, температура спала, и он погрузился в более глубокий сон. Серестий опять поднимается и тянется с градусником к окну; когда трёшь в темноте, температура может заползти неправдоподобно высоко. Тем временем один из Персов в три лёгких прыжка оказывается у кровати второго и проскальзывает под одеяло; они натянули его себе на головы; думают, что Серестий ничего не видел. Он и правда молчит: сидит, тоже прислонившись к спинке кровати; согнул ноги, натянул на колени простыню и почти касается ими подбородка. Ночь так сильно отдаёт едким запахом йодного раствора, что, кажется, окрасилась в его цвет. Слышно поочерёдное перешёптывание, учащённое дыхание, смешки и поцелуйчики Персов.

– Заткнитесь! – кричит Серестий.

В ответ квохтанье, потом снова тишина. «Заткнитесь!» Если бы Серестий предложил устроить им «тёмную», помочь ему было бы одно удовольствие – искры бы из-под кулаков посыпались. Надо заставить себя не думать о том, что происходит в темноте той постели; возникает странное ощущение чего-то омерзительного и интимного. Лучше спать; попадая в лазарет, пьянеешь, заполучив свободу, но Алькандр в который раз не может вкусить её до последней капли. Нечто давящее разрастается и мешает уснуть, и всё же он знает: стоит вспомнить об этом, и он вернётся сюда, и снова будет томиться в нём беспредметное желание. Зато Серестий уже спит; или притворяется, чтобы сохранить хорошую мину, ведь кое-кто продолжает свои игры. Закрыть глаза и неустанно следить, как в переливах на чёрном фоне медленно опускаются светлые пятна, плывущие по диагонали слева направо: платки, надутые ветром, парашюты, рубашка Серестия, расправленная в прыжке. Отец Серестия был одним из героев-авиаторов эпохи парусиновых птиц. Нет, Серестий не спит, слышно, как поскрипывает сухая кожа его быстрых пальцев: он томится, его распирает. Ему бы тоже успокоиться, укротить свои мысли, заглушить волнующие звуки, доносящиеся из кровати напротив. Надо показать ему, что не он один начеку, стать его сообщником, но так, чтобы не вообразил себя главным. Заискивание Серестий чувствует тонко и отвечает резкостью; надо, чтобы он первым заговорил. И он заговорил:

– Ртуть у тебя?

Здоровую каплю ртути, которую удалось восстановить из мелких брызг, размётанных по простыне, Алькандр действительно поместил в стакан для полоскания зубов на ночном столике.

– Покажи.

Серестий зажигает свечу, которую хранит в ящике. Пускать шустрые капли по мрамору столика – развлечение не по возрасту; случайно прикоснёшься пальцами – неприятно; и пол под босыми ногами холодный.

– Надо бы ещё ртути.

Мгновение они стоят в темноте, свеча выделяет складки на их ночных рубашках. Нежности Персов выливаются в странное насекомье гудение.

– Достали меня эти выродки.

Нечто интимное начинало густеть вокруг, как кисель, и враз рассеялось от решительного тона Серестия. Идея сорвать одеяла, которые укрывают Персов, утопить их поцелуи под градом кулаков на мгновение повисает в темноте цвета йодного раствора; Алькандр вдруг слышит, как бьётся его сердце. Нападут они вместе на эту разоблачённую наготу, а вдруг из этого родится что-то тайное и влекущее, так хорошо уживающееся с темнотой?

– Может, разбить все градусники? – предлагает Алькандр.

Приблизившись к кровати Персов, Серестий всё же швыряет туда вслепую свой башмак.

– Эй, вы, там! Вы ничего не видели. А вообще, скажете, что это вы, иначе вас вся рота отлупит.

Десяток градусников, хранившихся в шкафу, разложены на кровати Серестия. Разбиваются они легко, надо обмотать пальцы простынёй; градусник – деликатный предмет, и обращение с ним очень осторожное: оно поглощает восторг, переходящий в раж, – неожиданный подарок этой ночи; осколком стекла Алькандр всё-таки ранит кожу прямо над ногтем. Маленькая капелька крови, такая же круглая и густая, такая же непроницаемая, как капли ртути, понемногу набухает, потом лопается и расплывается по гладкой роговой поверхности.

– Ты смотри, шутки ради бельё мне не замарай. Дай-ка.

У Серестия всё тот же резкий тон, такой же властный – никуда не денешься. Но есть что-то большее в уверенном и аккуратном движении худых пальцев, бинтующих указательный перст товарища.

Сон, безжалостный и дивный, сваливает Алькандра на подушку. Ртуть собрали, а он и не вспомнил про игру, которая привела к этой маленькой сечи. Но когда он закрывает глаза, то в сладком ужасе перед наказанием, которое сулит обоим сообщникам завтрашний день, ему снова видятся обезглавленные трупики градусников, лежащих на продавленной кровати, капелька крови на ногте и веснушки на руках Серестия, который бинтует ему палец.

7

Мероэ воплощается в тесном пространстве карцера – грубо побелённой клетушке под парадной лестницей, маршем которой задан наклон потолка; встать во весь рост здесь получается только с более высокой стороны, где к стене приставлена скамья, на которой можно ещё и сидеть, а в одиночестве – даже растянуться. О чём говорить здесь целые сутки? Подогревать в себе новое кипение души, не позволяя ему выплеснуться через край и опошлиться в жестах или затухнуть от низменного пресыщения? Мероэ во плоти разделяет их плоти, заполняет опасное пространство между ними на некрашеной скамье, отдаляет и соединяет их. Окошко под потолком выходит во двор: он здесь замощён, и во время перемен или в часы строевых занятий, заменяя друг другу низкую стремянку, они будут смотреть, как бегают или маршируют их товарищи, которые вдруг оказались так далеко, словно живут в другом мире. Но сейчас двор пуст, и редкие шаги на лестнице у них над головами звучат совсем близко, но безразлично, как будто это живые попирают обитель мёртвых. Ничто больше не связывает двух узников с миром, от которого они отрезаны. В этом погребальном пространстве, сумеречном и причудливо наклонённом, в этом независимом одиночестве им надлежит установить для себя новые правила игры.

– Хорошо, что до праздника ещё две недели, – говорит Серестий. – А то с них сталось бы не пустить нас на бал.

Балом каждый год завершается праздник Крепости. К нему готовятся так же тщательно, как к параду перед эрцгерцогом.

– Раз, два, три… – считает барон де Н.; странно видеть, как он ведёт счёт для вальсирующих: совсем так же, как командует в физкультурном зале.

Алькандр несмело обнимает рукой тонкую талию Фоанта, чья кудрявая голова достаёт ему до плеча, а тот смеётся, кривляется, вовлекает его в глупую игру: нужно с наскока попытаться сцепить два кольца портупеи. Ах, как тянет повалять дурака, но страшно прижать товарища слишком сильно, когда, закрыв глаза и представив себя в гусарской венгерке с настоящей партнёршей, выводишь тур вальса под звуки расстроенного пианино.

– Сестра Гиаса будет?

Вопрос, описав кривую, рисует чёрный завиток волос Мероэ. Алькандр опускает взгляд на свою руку, на скамью между его рукой и рукой товарища. Протяжённость доски сродни тишине; от овального узелка на древесине, который наполовину прикрывает большой палец Серестия, отходят долгие прожилки цвета воска; они чуть выступают над сероватой поверхностью и выделяются почти металлическим блеском – тут потрудилась не одна пара форменных штанов; между прожилками пролегают почерневшие местами борозды. Сколько почти прямых дорожек ведёт к сухощавым пальцам Серестия, которые обнимают край доски, прижавшись к нему вторыми фалангами. По соседству с этим царством симметрии кончиком перочинного ножа выцарапана дата. Но прожилки и борозды преодолевают препятствие, словно реки, бегущие сквозь прорванную плотину, не меняя пути, и рисуют между двумя ладонями силовые линии магнитного поля. Между двумя полюсами воплощается Мероэ.

– Если и придёт, тебе-то что? – сухо отвечает Серестий. – Танцевать с ней весь вечер буду я.

– И поцелуешь её?

Резкая вспышка – образ Серестия: сильной рукой он обхватывает Мероэ, заставляя её покорно и беспомощно выгнуться; тело его товарища обдаёт жаркой тревогой, словно это ему предназначался поцелуй, приоткрывающий её губы, сладострастный и почти невыносимый оттого, что достался Серестию и проник в нутро его друга вздымающейся волной.

– Тебя на подмогу не позову.

У Серестия опять резкие нотки в голосе, но теперь что-то смягчилось в его лице, нечто едва заметное – в уголках рта и над верхней губой. На помощь он не позовёт, но уже готов разделить с другом ещё не завоёванный трофей. Длинные волосы и вытянутая гибкая фигура Мероэ наполнили напряжённое пространство между их телами; теперь они могут смотреть друг на друга.

В стекло ударяется камешек; слышно, как громко и ритмично марширует отряд. Кадеты шагают вдоль стены, направляясь на прогулку. Усевшись на плечи друга, Алькандр умудрился открыть форточку. Удары сапог, дружно молотящих землю, тут же становятся громче, и к ним добавляется скрип гравия; Алькандр вздрагивает, ощутив прилив свежего воздуха; он на лету хватает коричневый бумажный кулёк, из него выпадают несколько вишен, – Мнесфей запустил передачу для узников по идеальной траектории, даже не повернув головы. И тут же на пол карцера грохается другой пакет, более тяжёлый: книга и журналы, но на этот раз неизвестно, из какой шеренги он вылетел, как по волшебству. Форточка захлопывается, надо прятать добычу: во время прогулки узникам всегда приносят суп и хлеб. Потом дверь за слугой, не проронившим ни слова, закроется, звяканье ключей в замке поглотит тишина, и время вновь замедлится.

Страсти улеглись, но как возобновить прежний разговор, если он чудом не вспыхнет сам? Осталось уйти в себя, углубиться в чтение, а точнее, в рассматривание фотографий обнажённых женщин; их снимки дают пищу для бурных и подробных фантазий, которые смешиваются с запахами из нужника и витают в глубине всякого карцера. Мы скупаем такие журналы пачками – тайком, вечером накануне первого дня занятий, когда собираемся вместе и со смутным волнением угадываем, как после нашего расставания на каникулы изменились дружеские связи, авторитеты и субординации, словом, те тонкие отношения, которые установились между нами за время совместного затворнического существования. Один за другим и почти все намного раньше срока мы появляемся на Гар дю Нор [3]3
  La Gare du Nord (Северный вокзал) – один из вокзалов Парижа.


[Закрыть]
, где капитан, ещё не взявший нас под крыло, расхаживает туда-сюда или почтительно разговаривает с родственниками малышей, которых боятся отпускать в путешествие по Парижу одних. А у нас всего-то час без родни и без офицеров, и мы возбуждены от предвкушения встречи и от оживления на вечернем бульваре, где мы задержались, чтобы немного пройтись среди ослепительных огней и суеты, вдыхая аромат женщин, совсем не похожих на тех, которых встречаешь у нас в пригороде; мы входим в гудящий мир вокзала, как в пещеру Али-Бабы, следим за большой стрелкой на часах, которая через несколько минут обозначит наше возвращение в лоно порядка, и разрываемся – соблазны здесь один похлеще другого: и монетный автомат, и буфет, и продавцы сигарет и газет; на дне кармана мы сжимаем в кулаке несколько франков, выделенных на этот триместр из нищенства наших семей и дающих нам право приобщиться ко всей этой роскоши. Стрелка двигается рывками, и на большом циферблате с витиеватым орнаментом, который с трудом различим под слоем копоти, словно сжимается промежуток от той отметки, где она встала, до другой, где будет отмерен последний миг нашей свободы, и чем короче этот отрезок времени, тем больше в нём напряжения. И вот, как будто в предчувствии долгой зимы, мы запасёмся запретными журналами, которые будут подпитывать наши фантазии, и американскими сигаретами, в голубом дыме которых смягчается невыносимая острота нашего сластолюбия, окутанного завитками его облаков. Если порочные глаза с обложки шлют нам завлекающую и продажную улыбку, если влажные губы приоткрываются в неуловимом движении и будят в нас подавленное дикарство, то странное слово «magazine» [4]4
  Иллюстрированный журнал (фр.).


[Закрыть]
, напечатанное огненными буквами – как будто «для взрослых», – уводит нас из реальности. Непонятные магические слоги воспринимаются почти как «сезам» тайного ночного мира: надпись «Magazine» и особенно буква «z», расположенная по центру, символизируют для нас извилистые пути, зашифрованный язык и в то же время рисунок молнии и даже судороги оргазма. Но когда пройден пылающий рубеж под защитой этих пугающих и столь же обольстительных знаков, за ним открывается мир теней, лишённый красок; на глянцевых страницах, горьковатый запах которых долго будет для нас ароматом сладострастия, беспорядочно, как в наших беспокойных снах, перед глазами предстают и тут же исчезают обнажённые торсы, облачённые лишь в лоскуты облегающих теней под грудью, в складках живота, на фактурных неровностях кожи, прокалённой вспышкой фотографической лампы. И вовсе не текст, который нам был непонятен, и не сами фотографии, а глянцевая бумага, на которой всё это воспроизвели, по сей день вызывает в нашей памяти щемящее волнение, которое мы испытывали, не столько читая или рассматривая журналы, сколько прикасаясь к ним. Только осязаемый глянец создаёт реальность этих магических атрибутов, но он же и разрушает её, поскольку наши пальцы ласкают не плотские объёмы, а вставшую между ними невидимую преграду – лощёную поверхность; и эта бумага, не имея ничего общего с жёсткой шероховатой материей повседневности, воплощает роскошь; роскошь, которую мы ассоциируем с минутами свободы, со странными мимолётными ароматами, с мелькающими огнями бульваров; её текучее и скользящее вещество наполняет наши сны. Безжалостное контрастное фотографическое освещение, срывая с обнажённой женщины покрывало из телесного цвета и тепла, передаёт в чёрно-белом изображении лишь призрачность её истинной природы; потому нам и нравится этот ложный цвет – «пепельный блондин», который в чувственном мире ни с чем не связан для нас, но ассоциируется с огнём и с небытием и через причудливую несочетаемость двух странным образом сросшихся в своей несхожести слов отсылает, точно оксюморон в устах поэтов-мистиков, за пределы чувственного и окрашивает оттенками невидимого волосы наших ночных лжеподруг.

Про себя-то мы знаем, что это спектральное пространство замкнуто, и запретили себе сравнивать иллюстрации с образчиками «из жизни», пошлость которой они преображают, ведь нам в наказание бесконечная игра отражений может сойти на нет.

Впрочем, мы знаем, что один кадет, имя которого и даже лицо преданы забвенью, на это осмелился. Как-то раз вместо того, чтобы встретиться с нами на Гар дю Нор, он с деньгами, полученными на пансион, провёл ночь в борделе, а через день вернулся к нам в сопровождении двух жандармов. Мы помним барабанный бой, непроницаемое почерневшее лицо молодого генерала, сорвавшего эполеты с отступника; ножницы никак не могли прокусить толстую ткань, и мы уже начали думать, как бы вместо эполет генерал не принялся кромсать всё подряд. Стоя напротив виновного по стойке «смирно», мы не могли отвернуться, но старались не смотреть ему в глаза; это был новенький; мы ещё не успели вовлечь его в нашу систему дружеских связей и субординаций. Надо полагать, что именно в этот момент он навсегда стал безликим. Один только Гиас, снискавший среди нас авторитет своей дерзостью, осмелился, несмотря на строгий запрет, о котором всем сообщили, пообщаться с Кадетом без лица. Картина, оставшаяся в нашей памяти от его неудачного приключения, была одновременно отрывочной и чёткой: рыхлые телеса движутся в свете рампы, утыканной цветными электрическими лампочками, запах дешёвого бриллиантина и пивных паров.

Журнал выпал из рук Серестия и шлёпнулся на пол.

– Дрянь это всё.

Его черты смягчаются, на лице появляются признаки улыбки: так же, наверное, улыбается горняк, который после взрыва метана долго оставался в плену темноты, а теперь, измождённый, вновь видит свет. Серестий достаёт из коричневого кулька, зажатого между ступнями, вишню и медленно съедает её, заставляя все лицевые мускулы работать с усилием, явно несоразмерным предмету, а затем, зажав косточку между подушкой большого пальца и второй фалангой указательного, метко запускает её в висок Алькандра.

– Возьми вишенку.

Он ногой подталкивает кулёк, который скользит по полу и останавливается на равном расстоянии от них обоих.

Вишни как раз едят в романе, который передали им товарищи; Алькандр, вырвавшись в свой черёд из плена задумчивости, открывает книгу на шестьдесят седьмой странице и находит эпизод, на котором ещё несколько недель назад ему пришлось прервать чтение: заведённый порядок требует, чтобы запрещённые книги переходили из рук в руки; порядок этот продуман до мелочей, и очерёдность может быть нарушена только ради временных обитателей карцера. Таких фальшиво-благодушных романов о сельской жизни в последние годы Империи навыходило немало, и близорукая агонизирующая цензура усматривала за их невинными сюжетами намёки на врождённую доброту народа и несправедливость феодализма. Молодой офицер из улан проводит отпуск в имении дяди и в первой главе всё мечется между своей кузиной и служаночкой; на шестьдесят седьмой странице он усаживается на ветку вишни рядом с одной из этих юных особ и угощает её ягодами; шестьдесят восьмая страница ещё не перевёрнута, но оттуда уже доносится сухой треск ломающейся ветки; это оправдает объятия в конце главы и на время определит выбор нестойкого молодого героя.

– Будешь читать?

В карцере, где уж точно ни одна ветка не сломается, к сближению призывает голос Алькандра; сам он слышит свои слова, словно они долетают извне, откуда-то из другого конца помещения, хотя в груди ещё чувствуется усилие, которое потребовалось, чтобы их произнести. Придвинувшись друг к другу, они кладут книгу на колени; сосредоточенно читают и жуют вишни, а значит, молчать позволительно и оправдано. Ветка, и правда, ломается. Громко стучит сердечко милой кузины, прижавшейся к груди молодого офицера; колени соприкасаются.

– Я обниму её вот так.

Костлявая рука Серестия ложится на плечи друга. Невидимая Мероэ сжалась в комочек между их торсами. После танца в золотистых глазах незнакомый блеск. На втором этаже, в тёмном коридоре, ведущем в апартаменты командира роты, она позволит сорвать поцелуй; внизу ещё будут раздаваться музыка и шаги вальсирующих – одни увлечены танцем, другие суетятся возле эрцгерцога, который к одиннадцати потребует свой экипаж, – никто не прервёт этих пылких минут. В вишнёвых зарослях выпачканные красным губы соединились.

– Волшебно будет, правда? – говорит Алькандр.

Сила романтического вымысла позволяет им вслед за многими другими – если судить по чернильным кляксам и следам пальцев, которыми вымарана страница, – отведать невинный вкус волшебного ягодного поцелуя, доставшегося молодому улану; и так же, один устами другого, один через другого, оба они предвкушают этот сказочный дар – губы Мероэ.

Но вторая глава начинается скучным описанием пейзажа.

– Осторожно, пальцы, – говорит Серестий, – мундир мне испачкаешь.

8

Язык, на котором мы говорим, у нас один, и нас мало волнует, что он много ближе всех других языков к древнему индоевропейскому, как утверждает на бесконечно долгих уроках грамматики лысый полковник, наш учитель, у которого о индоевропейском, похоже, не менее туманное представление, чем у нас. Шесть склонений, пять косвенных падежей с неудобоваримыми названиями, правила спряжения глагольных форм двойственного числа (факультативные, если подлежащее – неодушевлённое существительное) – сколько досадных ловушек расставляют нам старшие, чтобы утвердить своё сомнительное превосходство. Но мы даже ради них не откажемся от этих нечистых, «с шёпотком», полугласных, картавых согласных, гортанных звуков, от этих режущих ухо «х» и «ж», которые разрывают текстуру самых нежных слов и делают по-настоящему мужскими наши ругательства, от ядовитых и клейких не то «в», не то «у», которые иностранцу ни за что не произнести: всё это прах Империи, наше единственное наследие. Пусть несчастный грамматист вязнет в сонном болоте класса: прозвенит звонок, и он исчезнет, а на смену ему придёт старый генерал, дослужившийся до историка.

На уроках истории мы доходим до роковой войны, которую проиграли наши отцы; впрочем, нам описывают только самое начало: стычки на границах, патрулирование и разведка, неизменный успех наших сил; мы можем лишь домысливать, что за катаклизм открыл врагу путь в сердце Долиноземья, привёл к чудовищной и необъяснимой Большой смуте, повлекшей за собой Крушение и наше изгнание. Этот непостижимый рок, который путём просто побед и побед блистательных привёл нас к распаду и краху, мы мысленно олицетворяем в сцене, изображающей последнее утро императора во дворце; пропуская мимо ушей монотонный рассказ старого генерала о былых походах, каждый из нас воссоздаёт эту душераздирающую картину в воображении из лоскутов истины, предположений и легенд, услышанных от учителей и родителей.

В окна стучит дождь; низкие облака, свинцовые лужи, слабый полусвет осеннего утра. Он тоже поднялся однажды ноябрьским утром; без десяти шесть, как обычно, слуга поставил на низкий столик, украшенный драконами, поднос с завтраком.

Император с удивлением обнаружил вместо мутного кофе, которым он уже привык угощать подданных, восхитительно густой шоколад, как бывало до Большой смуты. Ему не оставили выбора, его пытались унизить даже в желании быть как все и принести себя в жертву. Он сам раздвинул тяжёлые шторы янтарного цвета; в глубине аллеи вставало солнце – пламенеющее пятно среди платанов на холодном ветру.

Накануне он выпроводил верховного канцлера, который явился просить об отречении. Доводы министра, как всегда, были убедительны: оказавшись заложником смутьянов, император сделался помехой в восстановлении порядка и монархии; эрцгерцог собрал бы на границах остатки здоровых сил армии; Внешние Силы тоже пришли бы на помощь. В кармане у верховного канцлера помимо акта об отречении была нота, обращённая к союзникам династии, – само достоинство и дерзость: он по-прежнему знал толк в стиле.

Подавшись всей своей гигантской массой вперёд, император, будто в порыве гнева, оттеснил канцлера к двери, но на пороге удержал и молча обнял; в коридоре замер от удивления ходивший взад-вперёд часовой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю