355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Самарин » Крушение » Текст книги (страница 10)
Крушение
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:47

Текст книги "Крушение"


Автор книги: Сергей Самарин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)

Впрочем, лес там непроходимый, крестьяне не суются дальше своих полян, боятся приставучих дриад, которыми населило край их воображение. Поговаривали, что несколько особо смелых ребят поддались на посулы игривых теней: назад они не вернулись. Так, должно быть, появились цыгане, воры, музыканты, совратители. Пруды, которых здесь больше, чем на картах, носят названия драгоценных камней: Рубин, Изумруд, Два Аметиста. Если бы не комары, прекрасные были бы места, чтобы ловить рыбу и охотиться. Мы пристрелили несколько кабанов, много петухов и вальдшнепов.

Усадеб в этом краю мало: хозяева изучали свои владения только по картам, оставляя управляющим заботы о вырубке леса, происходившей раз в год и на двенадцать месяцев обеспечивавшей им жизнь в столице. Из-за крайне нездорового болотного климата, трудностей сообщения и повсеместной тупости крестьян цивилизованная жизнь ограничивалась несколькими тавернами на больших дорогах, где обсуждались сделки по купле древесины и устраивались пирушки после большой охоты. Тем не менее мы забрались в гущу леса и оказались у мрачной средневековой постройки, которую на штабной карте обозначили как XXX, промахнувшись с местом на десять лье. Передышка нужна была уже давно, солдат измотала непонятная болезнь: двое или трое уже следовали за нами на носилках. Нас приняла единственная встретившаяся нам знать, но какая знать!

Когда, упёршись в тишину запертого на засов портала, я приказал сделать предупредительный выстрел из пушки, первой перед нами появилась фигура, напоминавшая большую жердь, – пугало в чёрном, пол которого распознавался с большим трудом. Прямой плащ с пелериной спускался до лодыжек; орлиный нос выступал между синими, почти прозрачными глазами, которые глядели властно, с вызовом; прядь седых очень тонких волос лежала поверх глубоких морщин на лбу, спрятанном под козырьком «жокейки». Особенно нас впечатлил рост; из уст этого призрака, который превосходил меня на голову, зазвучал женский голос.

Она поприветствовала нас; обитатели замка ни на минуту не сомневались, что получив известие о мятеже, охватившем маркграфство, император в память о службе их предков поспешит послать на помощь войско – и вот я его привёл. Они понятия не имели, что мятеж был всеобщим и что императора, запертого во дворце, на момент нашего разговора, возможно, уже не было в живых. Ещё больше меня поразило другое: послушать эту мужеподобную особу из прошлого, получалось, что едва переступив порог замка, мои люди переходят под её командование в силу какого-то феодального права, высокомерно ею придуманного, тогда как моя роль в лучшем случае сводилась к тому, чтобы передавать им её приказы и производить выстрелы, встав рядом с ней под стягом, на который она гордо указала мне в часовне. Что касается господина маркиза, то от его имени она устроила нам во дворе скудную, но обильно разбавленную свекольной водкой трапезу, и при этом толком даже не потрудилась объяснить его отсутствие, и я подумал, что он, должно быть, относится к тем фантастическим неуловимым персонажам, которыми кишит безумный местный фольклор. Впрочем, говорила она о нём почтительно, имя неизменно произносила вместе с титулом, добавляя вначале «господин», отчего я не сразу понял, что она сестра сюзерена-невидимки. Ей самой оборванцы-слуги, босиком сновавшие по замку, говорили просто «барышня», и я тоже решился так к ней обратиться, хоть и нелепо звучало это слово в адрес призрака, чей взгляд смеривал меня сверху вниз, а на устах были только канонады, звон сабель и повешения.

Вскоре мне начало надоедать, что меня вот так водят за нос, и я потребовал, чтобы мне продемонстрировали арсенал крепости и боеприпасы, которые могли послужить усмирению бунта. «Барышня» немного смягчилась: хоть она и не подавала виду, но, должно быть, чувствовала себя увереннее оттого, что рядом есть человек, которому военное дело знакомо не только по рыцарским романам и размышлениям возле усыпальниц предков. Но когда я увидел коллекцию охотничьих ружей и заржавелых шпаг, которые с трудом можно было поднять двумя руками, а также корабельную пушку, венецианскую или генуэзскую, которая валялась там вместе с ядрами, я высказал всё, что думал по этому поводу. И получил отменный щелчок по носу: «Император знал бы… Господин маркиз приказал бы…»

– Да где же прячется этот господин маркиз? – вспылил я. – Пусть объявится, чтобы я мог убедить его лично, а не заставляет меня обсуждать военные дела с юбкой.

Я увидел, как улыбка озарила натянутое высокомерное лицо, – робкая, полная нежности и стыдливости. Но ответ был кратким:

– Господин маркиз нездоров.

Передышка не помогла моим больным. Наоборот, эпидемия за время нашей остановки в замке распространилась ещё больше, и в довершение всех бед болезнь добралась до меня. Мы были вынуждены бездействовать, в то время как волны мятежа нарастали и уже омывали подступы к нашим непрочным укреплениям. Между приступами лихорадки я обдумывал варианты отхода. Командовать гарнизоном я не мог, но Барышня очень помогла мне в качестве офицера разведки. Вместе мы исправили штабную карту: за пятьдесят лет эта особа проскакала по всем лесным тропам, где ей был знаком каждый поворот. Из ближайших деревень нас ещё снабжали припасами, но и там ни к кому уже не было доверия. Крестьяне бросали работы; по вечерам на лесной опушке непонятные сборища заканчивались разгульными празднествами; запасы свекольного спирта иссякли за несколько дней. Верные крестьяне, которых Барышня отправляла шпионить на эти демократические собрания, ничего вразумительного рассказать не могли: «Всё кончено, – сообщали они на своём наречии, – лес сожгут, свобода». Ждали посланцев из столицы; в других деревнях, подальше, их уже принимали.

Барышня и сама отправлялась разузнать новости, пуская в галоп своего крупного мерина, вороной окрас которого сливался с пелериной всадницы. Её ещё приветствовали в деревнях, но не столько из уважения, сколько побаиваясь её хлыста: взгляды были угрюмыми, бирюковатыми. Весть о появлении нашего войска в замке разошлась по округе, о других соединениях не сообщали.

Вместе со своими людьми я жил в бывших конюшнях, выходивших во двор замка. Несмотря на тяготившее меня бездействие, дни проходили не праздно. Больные или здоровые, все мужчины участвовали в строевых занятиях, ибо нет лучшего средства от болезней тела и низких помыслов. Едва опускалась ночь, мы засыпали в испарине.

Два гренадёра в конце концов привели ко мне господина маркиза, которого так старательно от меня скрывали. Это было тщедушное полуслепое создание, походившее на большого паука: длинные тонкие лапки неуклюже торчали из его уродливого тельца. Голову покрывал белый старушечий колпак, не иначе как скрывавший неровность черепа. Вместо слов он периодически издавал робкое кудахтанье. Мои люди подобрали его на земляном валу, надо рвом, где он пытался ловить рыбу с помощью любопытного приспособления с колокольчиками, – неказистого произведения местного умельца, которое служило подспорьем при маркизовой слепоте, но гренадёры приняли эту штуку за устройство для подачи акустических сигналов. Узнав, что я раскрыл её тайну, Барышня стала менее сдержанна по отношению ко мне, и вечерами меня допускали в гостиную замка, где я при свечах проигрывал одну за другой долгие и безмолвные партии в шахматы, пока уродец кудахтал, ёрзая в своём узорчатом кресле в углу.

Между тем новости, которые приносили нам тайные агенты Барышни или она сама после выездов, усиливали моё беспокойство. Вскоре мы были бы в состоянии возобновить поход: мои люди пережили эпидемию – все, кроме одного, которого мы похоронили на паперти перед часовней, среди болотной травы. Но куда идти? Со всех сторон накатывали волны мятежа, которые с прибытием организаторов, присланных из столицы, постепенно становились всё более ощутимыми. Один эмиссар, которого никто не видел, но о котором крестьяне говорили как об исполине, наделённом сверхъестественной силой, от имени смутьянов принял верховное командование Нижнеземьем; ему надлежало с помощью крестьян отыскать и уничтожить остатки армии: предполагалось, что наших солдат в лесу было ещё немало. В городах уже резали чиновников и торговцев; в пруду под названием Золотник, который мы миновали во время отступления, утопили несколько сотен этих врагов народа.

Мы также знали, что остатки армии худо-бедно соединились под командованием эрцгерцога возле границы, не меньше, чем в неделе ходу от нас; но как дойти туда без провианта, без достоверных карт в разгар мятежа? Изнутри ждать было уже нечего: всё оказалось в руках смутьянов, Барышне самой пришлось в этом убедиться в тот день, когда до нас добрался – каким таким чудом? – курьер, потративший на дорогу из столицы три месяца. Пленение императора, которое она сочла плодом моего неврастенического воображения, подтвердилось; то, что она узнала о судьбе своих родственников (эти мелкопоместные дворяне попали в круг высшей аристократии), было совсем неутешительным.

– Зиту, – говорила Барышня, перечитывая неслыханное известие, – вашу кузину Зиту, ту, которая закидывает голову, когда смеётся… Её… топором!

– Зита, – кудахтал в ответ маркиз. – Зита… Чпок, чпок, чпок! – И ребром маленькой ладошки бил по подлокотнику кресла, изображая, как падает тяжёлое лезвие.

Барышня и помыслить не могла о том, чтобы бросить замок и могилы предков; а у меня не было ни малейшего желания погибнуть в средневековой вотчине. Оставалась единственная надежда исполнить долг самому и сделать так, чтобы его исполнили люди, за которых я отвечал: надо было, несмотря ни на что, попытаться примкнуть к армии. О том, чтобы силой увезти с собой владельцев замка, не было и речи; путь через леса был слишком опасен сам по себе, чтобы брать на себя заботы о сумасшедшей и убогом; да и какая польза от их пребывания в лагере эрцгерцога? И всё же, признаюсь, сердце моё болело при мысли, что я оставляю их на поругание вилланам. У меня родился коварный план.

Комнаты хозяев располагались в боковой башне в ренессансном стиле, лёгкость которой контрастировала с тяжеловесным обликом основного замкового строения. К тому же в эту часть здания меньше всего проникала сырость, поднимавшаяся из рвов: я решил под этим предлогом перетащить туда немного оставшейся у нас взрывчатки и поместил её в восьмиугольном зале с многочисленными доспехами и портретами, прямо под кроватью Барышни. Я ждал, когда выпадет неясная ночь: лунный свет мог выдать нас прежде, чем мы успели бы скрыться в лесу.

Прощальный вечер неожиданно ознаменовался небольшим праздником: на колокольчики маркиза попалась щука, несомненно, такая же слепая, как и он сам, и Барышня приказала принести из подвала бутылку превосходного сотерна. Наша партия в шахматы под конец была отложена (я делал успехи), Барышня рассказывала мне легенды Нижнеземья и подбивала помериться стратегическими талантами с эмиссаром, который к тому моменту собрал армию в нескольких лье от замка; я вежливо отказался от чести соперничать с аптекарем; маркиз кудахтал и почёсывал себе череп через старушечий колпак. Около полуночи я проводил их в апартаменты и разбудил своих людей, которые ни о чём не догадывались.

Оставалось только поджечь шнур, что я собственноручно и сделал, убедившись, что хозяева, как и слуги, уснули. От первой же детонации должна была разрушиться спиральная лестница: если бы, на свою беду, они выжили при взрыве, от пожара им было бы не укрыться.

Мы уже спрятались в лесу, когда раздались два громовых раската. И увидели, как верхняя часть башни буквально отделилась и тяжело обрушилась на основание. Ветер, как я и рассчитывал, быстро разнёс пожар. Время от времени слышались панические крики слуг; пламя и дым отражались в чёрной воде, наполнявшей рвы. В нескольких шагах от нас галопом проскакал вороной конь Барышни. Я надеялся, что сотерн тоже погибнет: обидно будет, если его пустят в дело на плебейской пирушке.

31

Но вот барон отдаляется, покидает этот берег, и завтра вечером он точно так же будет молча стоять в покачивающейся лодке между Мнесфеем и двумя товарищами Алькандра. Они ждут, пока командир распределит мешки с одеждой и провизией, которые они принесли на борт; один из них надел ученическую пилотку; неподвижно и отрешённо смотрят они на причал маленького порта, на чёрные приземистые рыбацкие дома, на Алькандра и Ле Мерзона, которые машут на прощание; какое у героизма ошалелое лицо. Высокая фигура барона всё дальше, растворяется в ночи, исчезает; мерцание, которое различает Алькандр, – это ещё его монокль или отблеск, отброшенный лучом маяка на волнорезе? Может статься, это сияет таинственным образом ставший вдруг видимым крест Святого Аспида, который их командир наверняка хранит у самого сердца.

32

Достаточно было бы согнуть правую ногу в колене и опереться рукой о гранитную ступень, чтобы левая нога твёрдо встала на дно лодки, где плещется вода вперемешку с маслом, пускающим фиолетовые радужные разводы. Едва бы он шевельнулся, чтобы освободиться, Резеда разомкнула бы объятия так же мягко, как до этого его обняла. А что Сенатриса? Сначала она была бы недовольна его исчезновением, словно пропал какой-нибудь привычный предмет; но с обретённой ею уверенностью, что все вещи, потонувшие в хаосе Виллы, рано или поздно обнаруживаются, она встретила бы Алькандра без радости и без удивления, пережив лет пять-шесть и ни разу о нём не вспомнив.

На обратном пути они издалека слышат рокот, который раздаётся на шоссе; сталкивают велосипеды в канаву и забиваются на дно, стараясь не дышать; больше двух часов проходят над ними в темноте немецкие танки и боевые машины.

33

Сенегалец объявляется в сумерки, у бакалейщика как раз «радиочас». Он открывает чемодан из искусственной кожи, где лежат гипсовая Дева и пехотный устав. Берёт стакан, который протягивает ему бакалейщик, но пьёт стоя; он с рассвета на ногах; уцелев в коротком отступательном бою – ночью городок слушал пальбу, – он на своих длиннющих ногах преодолел по оврагам всё это расстояние в поисках армии. Немцы уже на всех дорогах.

Сенегалец – здоровый малый, выше Сенатрисы, выше Алькандра. Он стоит со своим чемоданом, и на него в изумлении уставилось семейство бакалейщика. Он готов сразу уйти, обогнуть город по оврагам, и уже зашагал было на своих ходулях, но остановился. Два усатых фермера потягивают кофе с коньяком в полумраке дальней части зала; Сенатриса предлагает, чтобы один из них спрятал солдата в своей двуколке. Начинаются долгие переговоры; фермерам не по пути. Сенегалец продолжает стоять; бакалейщик уговаривает его сдаться в жандармерию; того и гляди, говорит, в заведение нагрянут немцы.

– А пойдёмте со мной, – Алькандру это надоело. – Я знаю разные тропы, в это время там никого. Помогу перейти дороги, посмотрю, чтобы никого не было.

– Со мной. Женщину не заподозрят.

Сенатриса вмешивается так решительно, что Алькандр снова садится; пара чинно выходит, подгоняемая ненавистью, сменившей удивление во взглядах бакалейщиков. Сенегалец взял чемодан в левую руку; правую он подаёт Сенатрисе. Алькандр смотрит, как они направляются по тропе в сторону фермы, потом поворачивают к карьеру, входят в заросли ежевики. Сенатриса в шляпке с фиалкой издалека изящна, как юная особа, идущая под руку с военным, которому она, повернувшись и глядя снизу вверх, что-то говорит; корпус чуть отклонился в сторону, женское бедро ищет мягкую опору – мужскую ляжку. Вот бы они вернулись, обнявшись, обменявшись обетами, зажгли бы свет в погасших окнах на Вилле. Большая, с балдахином, кровать Покойницы обрела бы под весом их тел супружеское целомудрие. Отчистили бы всё серебро; и за большим столом в студии в обеденный час не пустовало бы почётное место отца семейства.

Воображая эту картину, Алькандр видит, как они исчезают в кустах ежевики и в тенистом сумраке; сенегалец расправил плечи и несёт чемодан, глаза Сенатрисы по-прежнему обращены к нему; так узкой тропой долга уходят, не оглядываясь, последние легионы Республики.

34

От пыли побелели листья и травы вдоль изгороди; сапоги солдат, окрашенный в цвета войны металл их бронемашин и мотоциклов, лица и глаза, ярко-синие, но потухшие, – всё припорошено белой кристаллической пылью, на которой солнце зажигает иногда едва заметные искры. Рычат несколько моторов; время стоянок используют для ремонта.

Первый немец, который прошёл через сад к Вилле, отдал честь; он произнёс несколько слов, Алькандр не понял; зато Сенатриса тотчас же принесла полотенце, кувшин с водой и пачку старых газет; с услужливой и одновременно холодной вежливостью старого мажордома, демонстрируемой в особых случаях, она открыла немцу дверь в клозет на первом этаже, слева сразу за входом; широким жестом руки, символизирующим гостеприимство, указала вояке на стены, на бледных нимф с летящими волосами, скрашивающих одиночество посетителя, и на широкую вощёную доску, в которой была проделана круглая дыра и прилагалась крышка с фаянсовой ручкой. Затем она встала у дверей, оберегая солдата от конфуза: задвижка клозета никогда не работала.

Второй немец уже поднимался на порог. И вот, как по муравьиной тропе, от туалета к колонне засновали тевтоны; они выходят вперёд быстрым шагом, у садовых ворот останавливаются в нерешительности, встречают своих уже облегчившихся товарищей, что-то сообщают друг другу, а когда толкают дверь, их уже ждёт Сенатриса – она по-прежнему стоит у входа, снабжает каждого пачкой газетной бумаги и церемонно провожает в «клозет нимф», добавляя несколько слов на своём старомодном и корявом немецком. Так же, наверное, приветствовала она на ежегодном балу в доме Сенатора «нужных гостей».

Среди мифических дев так и будут витать остатки воинственного запаха кожи с привкусом перебродившего в крепких желудках пеклеванного хлеба и капусты; сильные миазмы, но с каким-то сладковатым послевкусием – специфический эфир победоносной армии. Запах отныне оккупировал Виллу; Алькандр будет восхищаться войной, заставившей стольких очкариков с корками разных университетов ходить по нужде всем скопом, да ещё так далеко от туалетов, к которым они привыкли.

35

Затем запах захватывает город, распространяясь из нескольких очагов: это гараж, где немцы заливают в моторы масло цвета расплавленного леденца, откуда и рождается тонкая сладковатая нота; а ещё часть лицея, переделанная под казармы, где строевая подготовка сопровождается свирепым пением, и вскоре появляются кофточка и белёсые волосы Резеды. Резеда не убирает больше на Вилле, всё чаще пропускает свидания в сарае, она вдруг стала более опрятной и менее смешливой, красится по вечерам в субботу и сменила сиреневые трусики на целый ворох неживописного белья; она ведь тоже прощупывает подходы к лагерю врага, а когда Алькандр упрекает её – вышло, правда, обидно: на ум пришли только те гнусные слова, которые он сам слышал в адрес своей подруги, – то получает в ответ: «А ты что? Не иностранец? Немцы из того же теста, что и ты» и приходит в замешательство от того, сколь серьёзна эта гуманистическая доктрина.

36

По ночам Сенатриса становится пророчицей: в полудрёме её настигают яркие вспышки озарений. Сидя у её изголовья, Любезная Покойница, сошедшая в пикантном дезабилье с картин и витражей на Вилле, раскрывает обрывки будущего, которое, вообще-то – лишь отражение прошлого. Поутру, когда зрачки ещё расширены от ужаса видений, Сенатриса начинает принимать кумушек, которым надо всё знать про судьбу. Предсказав приход немцев, она быстро прославилась среди подруг Вдовы: до сих пор лишь у одной из них был дар, да и тот ограничивался предсказанием погоды по ноющим суставам. Но оказавшись посвящённой в провинциальную вражду, заговоры и надежды, и невольно раскрывая одним тайны, только что услышанные от других и завуалированные обрывками мистических видений, запомненных в ночи, вскоре в вопросах приданого, супружеских измен и наследства Сенатриса стала попадать «в точку» с невероятным постоянством. Когда мещаночки принимаются уговаривать её, чтобы она в обмен на свои оракулы приняла кое-какие дары (ибо нет в городке истины в последней инстанции, которая так или иначе не опиралась бы на деньги), Сенатриса сначала не хочет путать меркантилизм с эсхатологией, но Любезная Покойница, в очередной раз явившись в тумане, развеивает сомнения и умоляет её не отворачиваться от последнего дара Провидения, тем более, что с тех пор, как растаяла казна общества Попечения сирот, подспорье ей необходимо, чтобы мясник снова согласился отвешивать в долг.

37

Обведя руку вокруг материнской талии, Алькандр хватает Сенатрису за кончик локтя и настойчиво сжимает его тремя пальцами: это своего рода ритуальный знак нежности в семье, где, по традиции, дозволено было выражать чувства только отретушированные иронией и только в чётко очерченных рамках. Они молча спускаются по холму к коптящей ферме; Алькандр взял в привычку встречать мать из Замка, чтобы после чая у Вдовы не продолжились сеансы ясновидения.

Приятно взять мать за талию привычным жестом, когда рука успела выучить его, обнимая другое женское тело; между тем стан Сенатрисы под костями корсета и выпирающими из-под него складками вялой плоти едва уловимым самозабвенным трепетом встречает незнакомую твёрдость, проявившуюся в движениях сына. Пока в тёплой вечерней влаге они поднимаются в сторону Виллы, Алькандр, который до этого даже не пытался сквозь оболочку безапелляционных суждений и готовых фраз постичь сокровенности материнской натуры, боясь, помимо мыслей и планов с их будничным практицизмом, наткнуться на туманные берега благочестия и памяти, где укрылось то, что Сенатриса называет душой, теперь вдруг проникается сопричастностью к таинству и осмеливается расспросить её о чудесном озарении.

– Вы поднялись над временем. Я не ставлю под сомнение пророческий дар, которым вы пользуетесь, заставляя эти добрые души раскошелиться: они довольны, а значит, правда за вами. Но если бы мне было дано сопровождать вас в спиритуальных странствиях! Я вижу вас большой рыбой, легко плывущей против течения. Не потому ли вы то и дело от нас отдаляетесь, тогда как нас влечёт к таинственному устью? Зато у нас хотя бы осталась надежда однажды исчезнуть вовсе. Вы же утверждаете, что отмежевались от конечного и необратимого, но разве настоящую вечность вы себе выбрали, а не её подобие – топтание на месте и хождение по кругу? Я вижу вас старой слепой клячей, которая весело бежит вокруг пресса, охмелев от запаха давленых яблок. В усилиях скотины есть хотя бы смысл и заданный ритм. Но, сбросив обыденные путы, вы бредёте наугад сквозь смутные горизонты прошлого и будущего. Вы напоминаете мне летучую мышь, которая бросается в пустое сумеречное небо неизвестно куда. А главное, если бы в вечность проник я, то она сцапала бы меня с потрохами; как бы я смог вернуться и рассказать о ней конечному миру? Мне кажется, я избавился бы от рассудка и даже от языка живых, забыл бы его, и о существующем людском убожестве тоже не вспомнил бы. Вы, матушка, амфибия, вам хорошо в двух стихиях, вы, как лягушка, которая медитирует на листе лилии, а вспугнёшь её – ныряет в самую глубину ржавых вод.

Так, в фантазиях и притчах, пытается он донести до некрепкого сознания пифии суровую истину разобщения. Но Сенатрисе смешны его доводы.

– Да будет вам известно, сын мой, что Господь поместил нас между двух зеркал, поставленных друг против друга, – между будущим и прошлым. Вы смотрите в одно и видите там лишь отражение другого, а в нём – отражение первого, и так до бесконечности: классический приём, известный трюк оформителей пивных. Но когда картина заполнила всю бесконечность пространства, вобрав тысячекратные повторы с каждой стороны, а также ваш образ и некоторые предметы вокруг вас, Всемогущему вздумалось убрать зеркала – они осторожно поплыли вверх, вертикально и так плавно, что когда поднимались в небо, застывшие на их поверхности отражения не изменились. Сначала воспаряют зеркала, которые в самой дальней зримой перспективе бесконечность наделила сверхъестественной лёгкостью и миниатюрностью, а затем, по мере приближения, – самые массивные, на которых только что вы ещё могли различить следы пыли и трещины амальгамы; и, наконец, оставляя вас лицом к лицу с реальностью, исчезают два материальных зеркала, ограничивавшие вам поле зрения. Но бесконечно прозрачные отражения, отражённые друг в друге, возможны в чистом пространстве. И, шлифуя картину, чтобы придать ей вид неизбежности, Господь соизволил изъять из неё ваше тяжеловесное дурнопахнущее существо, оставив только взгляд, который уже перестал быть вашим, и которого довольно для созерцания.

Так что нет никаких восходящих потоков – только бесконечный покой; не ослепление, но всеохватный взгляд, прослеживающий в прозрачном пространстве все направления розы ветров; это не беспорядочные блуждания, а неподвижность достоверности; невозможно разъединить неповреждённую однородность уникального и абсолютного.

Алькандр повторно сжимает локоть Сенатрисы тремя пальцами. Но на этот раз с силой, словно хочет заставить её прийти в себя.

– Мне кажется, вы уже в другом мире, у вас два раскрашенных картонных крыла. Матушка, вы меня ещё слышите?

Сенатриса опирается на его руку, с нежностью кладёт голову ему на плечо, но отвечает:

– И правда, мне кажется, я вас больше не слышу.

38

Река, огибающая городок, на юге течёт через предместье, нехорошее место в низине, которое тянется вдоль шоссе; днём там тишина, а ночью то драка вспыхнет, то пьяницы начинают орать. Выше по течению, за ржавыми и поросшими травой путями сортировочной станции, начинается покрытая кустарниками сырая земля, запущенные заросли ивняка, за которые цепляются туманы. Тропинка, по которой идёт Алькандр, пролегает вдоль неровного речного русла.

На обратном пути, почти у входа в город, он натыкается на немцев, устроивших пикник. Место здесь тихое, и его предупредили нечёткие силуэты, движущиеся за ширмой кустов; чтобы незаметно подсмотреть, надо сойти с тропинки в сторону всего на несколько шагов. Пятеро военных, здоровые, сорокалетние, в мирное время – унтер-офицерьё, лавочники или коммивояжёры, раскрасневшиеся, с расстёгнутыми воротами и ремнями, уселись, а то и разлеглись вокруг серого покрывала, на котором выставлены бутылки с пивом и съестное; на таком расстоянии и сквозь взрывы их хохота невозможно разобрать, что они говорят; но в матовом свете, ровно льющемся с серого неба, отчётливо видны маленькие поросячьи глазки и густой «ёжик» на голове у немца, который, не переставая болтать, надламывает пеклеванный хлеб; следуя за его смеющимся взглядом, Алькандр замечает, что чуть в стороне, но всё равно на виду, на краю поляны в траве стоит на четвереньках Резеда: юбка задрана, зад весь голый, а рядом исполинского роста капрал расстёгивает штаны. Пока длится миг – ясно, что это только миг, но в ритме сердца он становится бесконечным, – Алькандр наблюдает за этим зрелищем в заворожённом забытьи: расстояние лишает материальности, делает происходящее прозрачным подобно некоторым сценам из снов. Так выглядит недоступная в осязаемой близости, отдельная от всего и застывшая несуразной абстрактной формой, мертвенно-бледным пятном на болезненной зелени заболоченного луга невыразимо жестокая непристойность, которую в сером предвечернем свете излучает белизна оголённой кожи Резеды.

Но почему с настоящей Резедой, которую можно осязать, изучать руками, чувства и воображение Алькандра ни разу не всколыхнулись до самых глубин, не были разбужены самым примитивным инстинктом? Выходит, чтобы зажечь эту искру между Алькандром и его подругой, кроме расстояния, как между божеством и жертвой, приносимой в угоду его чреву, нужен также жрец в лице немецкого капрала, расстёгивающего штаны? Алькандр не в силах проникнуться отвращением от увиденного или ревностью; при такой интерпозиции, опосредованно, он испытывает постыдное удовольствие, которое в его сознании, скованном безучастностью, но ставшем благодаря этому необычайно подвижным, тотчас окрашивается в оттенки уныния, безотчётной грусти.

Он идёт широкими шагами по неровной тропе, и эта стремительная ходьба служит ему лекарством от всех меланхолий; пересекает железнодорожные пути и у границы предместья поднимает глаза к шпилям собора. В другой день он направился бы туда, забился бы в лоно деревянного кресла, с пустой головой, погрузившись в созерцание тонких колонн, устремлённых к своду, как случается ему забиться в заросли и там, за стеной кустарника, подальше от чужих глаз, скрывать свои терзания, следя за превращениями облаков; но есть сегодня в этой скорби какая-то гнусь и боль, обострённые волнующим влечением, и чистота колонн и облаков могла бы развеять дурной сон, от которого он боится очнуться; так что это предместье с его бедными покосившимися постройками, с грязными ручьями, бегущими по мостовым, с маленькими окутанными тайной и именно в этот не ранний послеобеденный час оживающими кафе, где происходит скрытое непонятное брожение, этот квартал, по-прежнему неизученный, хотя по нему столько хожено, сегодня лучше всего воспримет его душевные муки. Алькандр заглядывает в несколько неглубоких и чересчур широких тупиков, которые, ответвляясь от шоссе и упираясь в стены больницы, создают собственный рисунок этого места.

Больница – обветшалое здание, бывший женский монастырь семнадцатого века, с высокими окнами, в которые льются прорвавшиеся сквозь облака лучи закатного солнца. Перед небольшой площадкой, наклонной, каменистой, неровной – ею заканчивается тупик, – в стену, которая окружает больницу, вставлен фасад часовни с куполом в классическом стиле, но слишком низким для здания, которое он венчает, а ещё с латинской надписью на фронтоне и причудливой папертью, где при трёх ступенях справа с левой стороны из-за уклона местности их можно насчитать пять. Вместо собора с его торжественной архитектурой Алькандр выбрал этот тусклый мирок, предназначенный для погребений, но вместивший также приходскую церковь квартала, вполне олицетворяющую болезненность и скрытность его души, эту морскую раковину, в которой глухим эхом звучат все шумы – агония немощных, ругань дерущихся, молитвенное бормотание; этот голый обшарпанный храм, где можно закрыть глаза и, замкнувшись в себе, оживить фрагменты завораживающей и мучительной сцены.

Сначала перед ним предстаёт сама пустота, большое пространство, где свободно играют тени, а взгляд теряется меж пустых плоскостей нефа, скользит вдоль купола и доходит до маленького старинного органа в глубине, висящего посередине стены, над входом, как ласточкино гнездо. Между тем левая стена по всей протяжённости озарена слабым ржавым светом, проникающим со стороны заката через белые витражи больших окон, краплёные янтарными ромбами; боковой свет вырисовывает в параллелепипедном пространстве нефа прозрачную усечённую пирамиду, которая, раздвигая тень в стороны, делает ещё больше и ощутимее пустоту этой церкви. Взгляд скользит по облупившейся стене, где желтоватые лучи мягкими прикосновениями выявляют на плоской с виду поверхности живую тайную пульсацию едва читаемого рельефа, и Алькандр вдруг вздрагивает, заметив над исповедальней картину, ожившую в этом всеявляющем свете: глядя на мученичество Святой Екатерины, творение одного из провинциальных учеников Лесюэра [26]26
  Лесюэр, Эсташ (1617–1655) – французский художник, представитель классицизма.


[Закрыть]
, в выцветших, блёклых и благодаря освещению утончённых тонах, не видит ли он снова перед собой – на расстоянии, как и должно быть, – акт необратимости, который с болью пытается сохранить в памяти? Он проваливается в бесконечную простоту геометрической композиции, треугольник которой обрисован высокой фигурой солдата, задрапированной в королевскую голубизну плаща так, что складка на нём делает честь гладильщице, и удлинённым силуэтом коленопреклонённой святой, которая подставляет палачу красивую чуть пухловатую шею, скрестив округлые руки поверх шафранового платья, и на обращённом вполоборота к зрителю, спокойном, ничего не выражающем лице большой коровий глаз увлажнён блаженными слезами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю