Текст книги "Крушение"
Автор книги: Сергей Самарин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
Алькандр уезжает, чтобы найти и покорить Мероэ, исчезнувшую в последних водоворотах войны, – Мероэ, которая всегда здесь и всегда недостижима, всегда торжествует над более доступными возможностями и менее запретными желаниями. В незнакомом городе, где он сойдёт ночью, сироты сделали временную остановку.
Сколько разных пейзажей, пригородов под дождём и рек прорезает напористо и однообразно движущийся поезд; когда наступает ночь, в неровный сон Алькандра врываются ещё более горькие и жестокие видения: свет в окнах здания, покрытого сажей, которое нависло над путями, лоснящиеся рельсы, которые тянутся по безлюдному пространству сортировочного ангара, три забытых товарных вагона, груда намокших под дождём кирпичей и приближающаяся под неровный стук колёс, висящая без видимой опоры в чёрном небе, огромная надпись светящимися буквами – название какого-то химиката, суровое и простое, – постепенно очерчивается во всей своей безжалостной чёткости, а затем постепенно исчезает в тумане и мороси, как гнойник в нездоровой ткани этой ночи. Враждебность вещей, которые застали врасплох в несуразной застылости их географических пересечений, противопоставление постоянства и подвижности, дремотного континуума пространства и дискретности времени, натиск поезда, который неотвратимо приближает его к ночному вокзалу, к спящему городу, где говорят на непонятном ему языке, – всё это насыщает неровный сон путешественника архаичными и тревожными метафорами.
Мероэ, слабое волнение раскинувшихся волос в ночи, ускользающий образ Империи и небытия – она ли эта застывшая маска, незнакомое лицо богатой и несчастной молодой женщины, которая встречает его без улыбки? Сироты бесцельно кочевали по всем углам Европы. Гиас участвует в каких-то конкурсах; Мероэ живёт в мягко обставленных и мрачноватых комнатах особняков, проводит там леностные утра между ванной, туалетным столиком и подносом с завтраком. Она коллекционирует украшения и днём таскается по ювелирным магазинам. За ужином молчит, пьёт шампанское.
Иногда у неё, измученной бессонницей и изжогой, сердце вдруг пустится вскачь, и вот она зажигает ночник и босиком ступает по ковру, где раскидана сброшенная одежда, шкатулки и лежит простая картонная коробка, куда она сваливает свои сокровища; она садится по-турецки на скомканную постель и подолгу роется в беспорядке клипс, ожерелий и брошей. Кажется, будто пальцы Мероэ стали цвета золота или забронзовели в обжигающем блеске драгоценных камней. Она медленно перекладывает украшения, которые никогда не носит, словно от соприкосновения и трения они могут растаять, превратиться в текучую массу, выпустить тайное тепло, скрытое под гладкостью форм и сумеречным сиянием красок. В слабом свете ночника, в дыму бесчисленных сигарет, которые она, не успев зажечь, давит в пепельнице или прямо о ковёр, ощупывая экскрементное по скрытой сути своей вещество драгоценных камней и металлов, болезненные приступы иногда удаётся успокоить на одну ночь.
Если он сможет вырвать её из утреннего бесчувствия, они отправятся куда глаза глядят по серым улицам, разбуженным короткими мартовскими ливнями. Что сказать этой реальной Мероэ, превратившей свою загадку в боль?
– Вы только пожелайте, – начинает он, стоя возле смятой кровати и следя за движением пальцев Мероэ, пока она, прикрыв глаза, туда-сюда передвигает по загорелой присобранной коже кольца, – только пожелайте, и я вынесу вас отсюда на руках. Никто не может держать вас в плену. Что за призрак, рождённый внутри вас, задёрнул шторы?
Произнося это, он мышцами спины, мышцами руки ощущает потребность к действию – то первое движение, одновременно напористое и плавное, которым он сразу освободил бы Мероэ и самого себя бы освободил, преодолел бы вдруг расстояние, отделяющее его от всего сущего и оставляющее в одиночестве и в смятении.
Но она не отвечает, она поглощена маниакальным движением пальцев, челночным скольжением колец; или же произносит:
– Ладно, пойдёмте, раз вам так хочется.
Так выглядел бы разговор с умирающей: разом осмелев, в роковой час хочется признаться ей в том, что из трусости или лукавства двадцать лет скрывалось в суете повседневности; откладывать нельзя, но её взгляд, остановившийся где-то далеко, уже предупреждает, что она не удостоит ответом ваш последний призыв.
Восхитительная и отсутствующая Мероэ, собственная квинтэссенция, постепенно съёживается, остаётся только свет экскрементных глаз, и от их блеска она словно становится бесплотной: всё, что в ней есть осязаемого, постепенно уходит, как будто перестаёт звучать музыка. Всю жизнь она парила в воображении Алькандра неясным скоплением атомов, невесомых в лёгком эфире сна; а теперь она вот-вот улетучится, купаясь в этом неуловимом свечении, и растает в огне собственных глаз. Откуда взяться силе, способной наполнить ткани, прозрачность которых всё более заметна, и где та кровь, что влилась бы в эти растворяющиеся сосуды? Однако в попытке удержать её, воплотить, вместить в эту более грубую явь, где с ней можно было бы общаться, Алькандр с горечью признаёт, что точно так же не приспособлен к реальности.
Она будет исчезать, не желая его видеть, возвращаться к нему без видимых причин, потом сбегать к Гиасу, которому отданы все её вечера.
Когда говорить больше не о чем и остаётся только подчиниться устарелым и комичным правилам ухаживания, он молча продолжает водить её по старинным особнякам, в оперетту. В один концертный зал с гипсовыми позолоченными кариатидами они пойдут слушать «Поэму Сотворения». Как это странное произведение Лееба, претендовавшее на обращение к легендарным истокам, пережило крушение Империи?
И вот начинается содом. Но прежде – исключительно неторопливый пассаж, подчёркнутое звучание которого почти сразу достигает пределов пронзительности. Алькандр узнаёт переложенную в сверхвысоких тонах простонародную колыбельную его детства. Развитие незамысловатой мелодии словно замедляется на каждом такте, каждый аккорд невыносимо растянут, пока всё наконец не зависает на фортиссимо единственной нотой, которую бесконечно долго высвистывают пикколо и тянут в унисон квинты [41]41
Квинта – название первой скрипичной струны.
[Закрыть]скрипок. Дальше вступают трещотки: раз-два, раз-два-три – на фоне пронзительной ноты, которая всё звучит; и сначала медленно, выдерживая тревожные паузы между вступлениями, а затем из раза в раз ускоряясь и становясь постепенно всё громче, их ритмичный стрекот, поддержанный вскоре четырьмя барабанами, вовлекает в неуклюжий и шальной танец все инструменты оркестра; в танец или, скорее, в битву, отмеченную падениями, глухими ударами, напористым топотом; за приглушённым эхом гигантских ног, ударяющих рыхлую землю, слышится тяжёлое дыхание двух мускулистых туловищ, напирающих друг на друга до треска.
Хулак, который крестьяне Империи отплясывали по вечерам на приходских праздниках, набирает фантастическую мощь и сотрясает мироздание.
Задыхаясь от распространяемого меломанами амбре, так что мертвенная бледность проступает под грязной золотистостью кожи, Мероэ откидывается в кресле, бессильно опустив руки; экскрементный муар радужной оболочки то мерцает, то покрывается тенью; дрожание чёрных локонов выдаёт страх, с которым она пытается совладать, словно в этот миг подставляет голову палачу. Когда Алькандр, на мгновение задержав на ней взгляд, отворачивается, ему кажется, будто Мероэ впервые едва заметно и робко потянулась к нему.
Они выходят на улицу, и на них выплёскивается свет, угольный и золотистый свет, как будто на старом вокзале умноженное в стёклах крыши закатное солнце воспламеняет обратную сторону клубов дыма. Прохожие стоят группами, наблюдая за каким-то небесным явлением: глаза прищурены и прикрыты козырьком ладони. Она ли это едва заметно дрожит на мартовском ветру или неровный свет размывает её черты, растушёвывает линии, отбрасывая на лицо дрожащие золотые тени? Или она тоже начинает тихо исчезать в затмении и переносится в небытиё? Горбатый мостик из кирпича и железа, по которому они проходят, лоскут венецианского пейзажа над путями заброшенной железной дороги. Она уже далеко – и правда, не дотянуться: нематериальная сущность обособила её от убогих предметов, которые встречаются на их пути. Алькандру она всегда была неподвластна; но теперь он даже не может возвести вокруг неё бутафорскую тюрьму из слов, накинуть сети, своим фигурным плетением замедляющие бегство подвижной формы, чтобы на миг подчинить её своему воображению. В тишине только сердце клокочет в синкопах хулака, и он провожает её до дверей отеля. Состоится ли душераздирающее прощание?
У Мероэ совсем не загадочная улыбка; Алькандр покашливает, пожимая ей руку. Парижский поезд отправляется через полчаса.
7
Сады между тем облачились в краски осени. В субботу и в воскресенье они загадочным образом оживляются; от костров из мёртвых листьев расходится терпкий аромат; слышно только, как их потрескивание перекликается со скрипом секатора, заступа и грабель. Вернувший былую важность Трапезунд выпускает в умиротворённое небо жертвенные дымы.
Алькандр в одной рубашке на миг опирается о лопату, чтобы перевести дух; он провожает взглядом молодую соседку, которая пришла собрать виноградные листья к ужину. Может, это и есть особа из пророчества? Он видит её меланхоличные глаза, упирающуюся в бок руку, благородную леность её кавказской походки. Сколько праздных мыслей, придающих силы садовнику из пригорода! Когда он выпрямляется, разгорячённые мышцы вибрируют, источая флюиды блаженной истомы; осеннее солнце высушивает пот на лбу; даже ноющие волдыри под кожей на ладонях говорят о здоровье и силе. Борозда, которую вскрывает сталь лопаты, разбивая обломки кокса, перламутровые устричные раковины, обнажая непрочные галереи, прорытые во мраке гумуса дождевыми червями, своим бодрящим ароматом утверждает единственный принцип роста и тления. Луковицы тюльпанов, которые Алькандр достаёт из коробки, куда Сенатриса сложила их, рассортировав по конвертам и подписав крупным наклонным почерком – «жёлтые», «тёмно-красные», «скороцветные», «пламенеющие», – словно старинная мебель скрывают под своей гладкой кожурой корпус из слоновой кости, в котором сосредоточена вся сила будущей весны. Пройдёт шесть-семь месяцев забвения, самопоглощения во тьме засыпанной борозды, прежде чем этот комочек пробудится, и энергия, рождённая его преображением, вырвется из тёплой и рыхлой весенней земли к первым лучам солнца. А что родится из нашего небытия, мучительных снов и пребывания в земле?
Этот шатобриановский вопрос погружает садовника на новую глубину космогонических размышлений. С дымящихся руин Трои мы отправились завоёвывать неприступный город. Мы дали обет небытия, подобно цветку согласившись на забвение, мрак, на обрывочное существование; мы надеялись, что из нас самих неминуемо произрастёт невидимая основа нашей убеждённости. Терпения и презрения нам не хватило? Трапезунд расстилает вокруг пахаря тишину, сквозь которую проносятся потаённые отзвуки. Дым мёртвых листьев лениво поднимается к небу, где застыли облака. Натиск осады ослабевает в дни передышки, когда варвары сами восстанавливают силы и запасы оружия. Опершись на лопату, он на миг оказывается в центре этого непрочного мира, где грёзы и времена года обмениваются друг с другом обманными красками. Как он одинок! Вот уже несколько дней Сенатриса отдыхает, подолгу не выходя из комнаты. А ведь именно сейчас – Алькандр точно это знает – его товарищи, упорствующие и не смирившиеся, молча вглядываются по всем четырём направлениям в горизонт невозможного: Мнесфей недалеко отсюда, за баранкой такси; Клоанф только что вышел из своей банковской конторы (в Калифорнии ещё пятница); Меропс, защищающий звание чемпиона в курортном казино, обескуражен удачным ходом соперника, его мысль вдруг начинает путаться, пропарывает сводчатый плафон, на котором музы цвета «сомон» резвятся в облаках на фальшивом небе, и достигает других небес, других облаков, а рука между тем хватает коня и невозмутимо ставит на клетку, куда следовало бы пойти, если бы соперник сыграл по-другому, ожидаемо, и прежде чем пальцы выпускают фигуру, Меропс замечает ошибку и причмокивает пухлыми губами, воображая вопросительный знак, который появится затем в комментариях к партии как символ его рассеянности; Роэтей, вернувшийся заявить о своём безразличии на землю бывшей Империи, в чрево призрачной страны, сейчас без единой мысли закрывает глаза в тюрьме бадуббахов; Галий за роялем прерывает большую сонату Лееба всё на том же пронзительном акценте; Ферий, проснувшись в лагере в канадском лесу, ощупывает, лаская, приклад карабина и ещё мгновение продолжает лежать, уставившись в темноту; а вот Эмафион, Фоант, Укалегон и многие другие, о которых Алькандр давно не слышал; и где-то в опасных малярийных джунглях сам автор и вдохновитель невыполнимой клятвы барон де Н., как всегда, нынче – здесь, а завтра – там, и, как всегда, ввязавшись в какую-нибудь героическую и неправедную войну, где он изображает из себя жертву перед палачом. Быть может, они заложат Трапезунд вместо Вечного города и вместо обратной стороны зеркал направятся в сторону тени, туда, где ткань отражений становится плотнее, и мечтателю уже не выбраться из её драпировок? Разве вместо того, чтобы освободиться от врождённых уз, не собирали они воедино всё более искажённые образы Трои, как в зеркальном лабиринте ярмарочного балагана, где посетитель в конце концов упирается в собственное отражение? Алькандр бросает несколько тонких веток в слабеющий костёр; и ему вдруг кажется, будто дым от принесённой им жертвы стелется по траве.
8
А ещё осенью в усталом свете ноября возвращается в этот рассказ славная старьёвщица Резеда: уж не встретил ли её Алькандр, любивший представлять эту картину – в несуществующей с тех пор аллее сада с ворохом веток и опавших листьев в руках? Или всё-таки это было в толпе на станции метро, как подсказывает не настолько помрачённая память Резеды? Но, может, пусть лучше сомнение, как полоса тумана, скрывает подробности её второго рождения: читающий этот рассказ постигнет коварство правдоподобия.
Алькандр, не задумываясь, обнимает её; она прижимается к нему с непривычной теплотой. Кожа Резеды всё такая же гладкая; разве что, как и небо, она стала ещё белее. Теперь она прикоснулась к камням столицы; общество примяло её своим весом. Отчасти это словно и не она; движения не такие проворные, но плавные, смешливость стала робкой, мягко-вопрошающей. Горячая вода и мыло с ярким ароматом изгнали животные запахи; не изменив цвета, бельё из полиамида утратило безыскусность. Как хорошо она целует: на опущенных веках выделяется синеватая набухлость венок, губы примкнули к губам Алькандра с упоительной твёрдостью. С какой готовностью соединяется она с его погрузневшим телом, чтобы принять его, сколько нежности в её грудях, которые, став менее упругими, жмутся к рёбрам!
Она была горничной, шлюхой, дважды горничной, рабочей; один неосторожный буржуа сделал ей ребёнка. Волосы на обритой голове выросли не такими густыми; и она полностью исцелилась от взрывов хохота.
Они перевозят в Трапезунд кое-какие шмотки, которые она разбросала по всей мансарде, – змеиные шкуры её существования от одного рабского статуса к другому. Сенатриса не задаёт вопросов: в последнее время, после роковых пророчеств, она окружила себя тишиной и прячется в неосвещённых задних комнатах; в воспоминаниях о будущем, как в пещере, где гуляет эхо, установлен её треножник. Резеда, не задумываясь, берёт на себя хозяйство: не сказать, что она заметно преуспела в этом со времён Помпей, но некоторое изящество отныне искупает её небрежность, и шероховатый аскетичный беспорядок Сенатрисы уступает место улыбчивому кавардаку Резеды.
Лары [42]42
В древнем Риме божества, покровительствовавшие общинам и их землям. Римляне выводили их культ из культа мёртвых. Фамильные лары были связаны с домашним очагом, семейной трапезой, с деревьями и рощами, посвящавшимися им в усадьбах.
[Закрыть], почитаемые божества, первородный сад, воссозданный в масштабах людного и уравнительного века, жизненный путь, заранее проторённый до соседнего кладбища, ссоры, затихающие с примирением благородной и старьёвщической крови, матка, близкая, готовая увлажнить в себе семя будущих поколений, – не в таких ли неброских проявлениях, присущих тайне, осуществилось для Алькандра пророчество? Но он не решается признать в этой неге лицо своей судьбы. Вскапывая вокруг пригородного сада священную борозду, обозначающую границу Вечного города, позволив себе покой, не надел ли он лицемерную маску разочарования, не нарушил ли клятву? Алькандр спрашивает себя: если они с товарищами доберутся до ворот обетованного города или хотя бы удостоверятся, что видят именно его сияющие очертания, не лучше ли им будет свернуть с пути, а то вдруг груз на их плечах, долгое плавание и долгая скорбь, сама священность ожидания не позволят им признать, что всё свершилось, и осквернить землю обетованную своей горечью? Он мечтает передать какому-нибудь новому поколению безрассудную отвагу, и пусть оно проникнет в страшную землю и возведёт стены, которые до скончания веков наглухо закроют горизонт памяти.
Ведь этот милостиво дарованный покой, самозабвение Резеды в его объятиях Алькандр должен встретить таким же самозабвением, детской доверчивостью, исполненной согласия с медленным течением жизни. Но разве отдаться жизни не значит отдаться смерти? Он ещё хочет удержать в руках поводья в этой необъявленной, но заранее проигранной гонке. Что если Резеда с её кротостью и немотой, с глуповатой полуулыбочкой, по которой не поймёшь, вызов это или согласие, послана самим небытием, вдруг она и есть тот ангел-искуситель, который у края каждого зияния подносит палец к губам? Наступает искушение сном: отвлечёшься – он тут же приходит, насмехаясь над бдением, и Алькандр, обнимая обнажённое тело Резеды, положив руку под её шею и взяв плечо в ладонь, прижимается щекой к её горящей щеке и видит перед собой картину из детства: верёвка над пропастью, и с нежным упорством невидимое существо разжимает над нею пальцы – один за другим; его пленяет смутное предчувствие, которое могло бы быть и воспоминанием: один палец – как дрожит! – два пальца, три, ещё держится, поворачивает голову, улыбаясь ангелу, который тоже улыбается, и остаётся лишь нежность этой улыбки, которую он мгновенно унесёт с собой в чёрную бездну, лёгкость скольжения и скорость, нарастающая без преград, – их больше не будет, никаких, никогда.
9
Если бы вы хоть знали, Кретей, что хотите этим сказать! Милое дело было бы следовать за вами, принимать – хоть и с мысленными оговорками – чёрную или розовую мораль, которую вам вздумалось извлечь из этой небольшой задачки для ума. Но вы то впадаете в отчаяние, то хотите выскочить из него в акробатическом прыжке и попасть в негу сахарного спиритуализма. Всем сёстрам по серьгам, – говорит ваша фиглярская улыбка; чего нет на витрине, спрашивайте внутри.
При этом меня вы видите невольным союзником в этой сомнительной затее; искусственное пространство, ограниченное вашим листом бумаги, должно стать непосредственным пространством моей жизни; пробелами в описаниях и отступлениями вы намеренно навязываете мне из страницы в страницу прерывистое «дырчатое» существование; и если бы ещё в узких рамках, которые ваша проза отводит хронике моих появлений, могла сохраняться спонтанность моих шагов! Но, запутавшись в нитях вашего повествования, я сам обречён на хромоту, приукрашенную кульбитами: это свойство вашего стиля, я лишь подражаю вам. Точнее сказать – самому себе. Какая неосторожность! Вот я и приподнял голову, вырвавшись из протяжённого хитросплетения вашего рассказа; я хочу смотреть вам в лицо, я обращаюсь к вам, но вашим же голосом. Увы! Другого у меня нет, как ни бейся, только этот слабый голосок, как у охрипшей канарейки, которая делает вид, будто заливается что есть сил, но выходит у неё хилое чириканье, и сладострастные трели строчат пустоту, а благозвучные рулады без конца повторяются, как в заведённом механизме! Недосказанность и одновременная склонность к пафосу, туманное многословие, любование собственным красноречием, совмещённое с любовью к лапидарности, большое внимание к себе, принимающее обличье скромности, но также любовь к приукрашиванию, к бахвальству, забота о точности в борьбе с искушениями словаря – всё сводится к глумливому паясничанию, которое я ненавижу уже две сотни страниц, хотя добавить к нему, в свою очередь подражая вам, могу лишь несколько строк из вашей же рукописи и поглумиться над глумливцем!
Но мы, невинные жертвы вашего публичного обнажения, возможно, по слабости простили бы вас, если бы, подведя нашим спутанным мыслям итог, которого им постоянно недостаёт, прояснив смысл бесплодного бурления наших желаний, вы изобразили бы нас в цельном образе, который мы тщетно ищем. Зачем же чернить наши тени и представлять ещё более мучительными наши конфликты и необдуманные поступки? Думаете, ваша ирония возымеет над ними силу? Вся она оборачивается против вашего детища.
Например, та картина, в которой вы высмеиваете сознание, – где вы её увидели, если не в недрах собственного «я»? И как это скрыть от читателя, который, следуя за вашим рассказом, дошёл до этого места? Вы слышали лепет жалких фраз в глубине оставшейся наедине с собой души: читатель знает, что они ваши – в том числе и эти самые фразы, Кретей, которые в вашем рассказе становятся бесконечным развитием темы с постоянными вариациями. Это «ля-ля-тра-ля-ля», неотвязное даже в тишине мысли, – не что иное, как готовая обрядиться в слова и катахрезы мелодия вашего стиля, неизбежный изгиб вашей фразы, голая канва пышного красноречия, для которого стечения обстоятельств и персонажи рассказа каждый раз дают новый повод.
Но я оставлю вас в покое, хотя вы опять слишком легко отделались. Ведь я вижу, каким образом наши персоны вновь послужили вашему тлетворному перу: вы не решились прямо назвать то зияние, которое пытаетесь заполнить нашими трупами; вы обрекли нас на смерть в качестве искупительной жертвы. Что вдохнуло жизнь в тени, которые движутся в вашем театре и у края сцены прячут под клоунскими масками наши истинные лица, при том, что на заднем плане вы манипулируете ими, обозначив буквами, как переменные в теореме? Вы одели их в наши костюмы, расписали мизансцены, копируя наши злоключения, вы направляете своих протагонистов навстречу гибели, которая ждёт нас. Но именно вами, Кретей, подсказаны обрывки мыслей и чувств, которые они выражают механическими голосами, как будто вы не смогли выстроить все конфликты, но озабочены тем, чтобы не упустить ни одной из ценных «ипостасей», борющихся в вас, и вам пришлось распределить их между множеством фальшивых персонажей, чьё лукавое разнообразие, перенесённое на лист рукописи, восстановит многоцветный ансамбль, тонкую целостность, которая существует вне вашей персоны, но в которой, однако, вы могли бы узнать себя. Не будет больше тёмных пятен в этом высветленном мире, где речь каждого отражает ваш стиль, останутся разве что те, которые вам захочется сохранить; никаких разрывов, кроме тех, которые вы сами просчитали и создали: упущения – умышленные, пропасти – обман зрения. Скоро спектакль будет окончен; занавес плавно упадёт на помост, уставленный манекенами, лишёнными дара речи; редкие зрители молча покинут зал под пристальным взглядом билетёров. Автора, слава Богу, забудут позвать: он испустил дух во время предсмертных конвульсий своих персонажей. Но вы надеетесь, что в ночном мире всё ещё будет звучать освободившееся от слов и лиц пронзительное, как напрасный зов спутника, заблудившегося в межзвёздном пространстве вечное «ля-ля-тра-ля-ля».
10
Предатель Афидний является к барону де Н. и во всём признаётся: эрцгерцог должен прибыть в Париж на следующий день. Иногда он ненадолго наведывается сюда инкогнито повидать своих плутовок; Афидний предоставляет ему квартиру. Но бадуббахи прознали об этой поездке. Обманутый хитростью и обещаниями, предатель Афидний доверил свой ключ нехорошим людям, наёмникам смутьянов, и обещал не ночевать дома три дня. Он подозревает, что затевается шантаж или похищение.
Барон минуту раздумывает, потом бьёт предателя Афидния по лицу и оглушает ударом трости. Он запирает его у себя в уборной и зовёт товарищей.
11
Афидний? Какой Афидний? Это имя в наших списках не значилось. Отсутствующий взгляд, впалые щёки, дрожащий скошенный подбородок… Думаете, мы их не узнали, Кретей, несмотря на ваш жалкий маскарад? А плаксивый замогильный голос, тот самый, который наговорил нам столько чуши? Скоро сочтёмся.
12
– Господа, – говорит барон, – я велел вам дать клятву отстранённости, но нет таких священных законов, чтобы мы подчинили им нашу свободу в абсолютной мере; этим мы также докажем своё беспристрастие. Мы выступаем. Приказываю переформировать подразделения; командование беру на себя.
Раздумывают они недолго: решено попытать счастья и упредить события. Алькандр, у которого есть влиятельные знакомые, осторожно их потревожит. Инкогнито эрцгерцога, непохвальная цель его поездки в Париж, наше неведение относительно планов бадуббахов и особенно роль Афидния в этом деле требуют избегать шума. В случае провала мы будем готовы к открытому наступлению; пока Алькандр действует, барон по указке предателя лично найдёт бадуббахов и проследит за ними; наши товарищи будут держаться группами, чтобы вмешаться в любой момент.
Барон выпускает Афидния из его тюрьмы; мы кое-как обматываем повязкой его опухшую и окровавленную голову.
Барон укрывается плотным шерстяным плащом и толкает предателя вперёд себя тростью. В тот момент, когда он уходит от нас, мы замечаем у него на груди мерцание изумрудов: он носит крест Святого Аспида.
13
Алькандру удалось добиться, чтобы его пустили в переднюю, где он ещё целый час размышляет о том, какой из разнообразных видов казни достоин наглости дневального; но приговорённый всё так же уверенно спокоен, когда наконец выходит за Алькандром и по тихому коридору ведёт его в кабинет министра.
– Привет, старик, – говорит Жан Ле Мерзон, не отрывая глаз от бумаги, по которой водит большим пальцем левой руки, а указательный и средний пальцы правой руки взлетают над столом навстречу руке его друга. И, не успел Алькандр хоть что-нибудь объяснить, – вижу, ты не изменился. Дам тебе совет: не лезь не в свои дела. Впрочем, ты недооцениваешь полицию; я тебе кое-что покажу.
В смежном помещении всю стену занимает огромное панно, утыканное разноцветными лампочками: оно загорается, когда нажимаешь на кнопку, и мигает электрическими огнями, как светящаяся реклама, если к ней слишком приблизиться. Жандармы – зелёные, грабители – красные; погоня сопровождается приятным электронным жужжанием.
Он нажимает другие кнопки, машина отрыгивает цифры.
– Вокруг преступности сжимаются тиски закона.
Мельтешение зелёных огоньков и правда активизируется вокруг нескольких красных метущихся точек.
– От нас не уйдёшь, старик. Только не доставай со своими императорами и их инкогнито. У нас демократия. Вы рискуете испортить хорошие отношения Франции с неприятелями. Серьёзных дел нам хватает.
Ле Мерзон снимает очки, чтобы протереть стёкла; оправа теперь черепаховая.
14
Приказы Ле Мерзона тотчас же выполняются. Комиссар полиции уже явился к Сенатрисе. Пышные расшаркивания, старинный французский политес.
– Если госпожа графиня позволит…
– Правее, господин комиссар, в центре пружина, она проткнёт вам базис.
Комиссар закрывает строптивую пружину своей мягкой шляпой. Слева, в углублении тесного дивана, лежит носогрейка [43]43
Короткая трубка для курения.
[Закрыть]и пачка «Сен-Клода» [44]44
«Сен-Клод» – марка курительного табака.
[Закрыть].
– Мон фи скоро придёт, – говорит Сенатриса. – Речь идёт о наследстве?
– И да, и нет, мадам, и да, и нет. Это дело… тёмное. Признаюсь вам: мы сбиты с толку. Министр без объяснений приказал, чтобы мы арестовали банду ваших соотечественников, среди которых ваш сын, мадам, – вот что меня привело. Видимо, из соображений высокой политики нам говорят не всё. Но вообще-то вы сами могли бы, пожалуй, помочь полиции.
С весёлым смешком комиссар читает визитку, которую взял в углу стола: «Графиня Сивилла, предсказательница, ясновидящая. Таро, хрустальный шар. Принимает по записи». Раз уж приходится ждать…
– Пятнадцать франков, господин комиссар. Я всегда прошу клиентов платить вперёд; так у них голова освобождается от забот, пока длится сеанс. Могу выписать вам чек для секретных фондов.
Пятнадцать новых франков положены на скатерть. Комиссар набивает трубку. Сенатриса устанавливает хрустальный шар. Бессловесную Резеду отправили варить кофе на кухню.
– Весна, господин детектив. Уж какой год, не скажу. Цветы цветут, жужелицы жужжат: с весной не поспоришь. Вижу три мужские спины, мускулистые, с жирком. Рубашки прекрасного качества, хотя рисунок немного простоват. Плотность затылков, красная в складках кожа – признаки простого происхождения; но по каплям пота читается, где прижимались подтяжки в цветочек.
– Опустим подробности, – говорит комиссар, изучая стриженые ногти.
– Будете перебивать – ничего не скажу. Флюиды, плавающее внимание – чему вас учили в школе?
Она глубоко вздыхает, поднимая пустые глаза. Накрывает шар и минуту молчит. Потом произносит:
– Я слаба, господин комиссар. Сеансы меня изматывают. Кровь в жилах стынет. Чувствую, по всему телу какая-то слабость расходится. Не выношу дурные манеры. Вижу нечто похожее на тоннель, в саду, на склоне холма. Ниже, за цветущими ветками вишни, пристроился домик с черепичной крышей. Ещё там пещера, что ли, с ямой без воды перед входом, – трое мужчин сидят к ней спиной. Они играют в карты; в тени стоит ящик с пивом; несколько бутылок охлаждаются в ведре на столе. У их ног дремлет сторожевой пёс. Они что-то говорят друг другу по ходу игры; извините, повторять не буду: покойный Сенатор учил меня играть в вист, но с тех пор мне знакомы только пасьянс и таро. Один оборачивается. Обращается ко мне, господин комиссар! Сколько этим занимаюсь, ни разу видение не говорило с прорицательницей и даже не замечало, что за ним наблюдают. Какая грубость! Голос пропитой: «Заткнись!» – говорит. Продолжает смотреть, теперь кричит: «Хватит!» – прямо из хрустального шара, месье. Тише, ещё один голос. Из пещеры доносятся жалобные стоны. Их еле слышно за криками птиц. А вот и разгадка: мы находимся прямо у входа в пещеру, месье: бандит окликал не меня, а пленника, которого они там держат, он своими стонами нарушает покой злодеев. Не может быть… Кажется, я узнаю голос наследника моих государей. Прислушаемся, месье, к мольбам призрака.
15
Алькандру не удалось разыскать барона и своих товарищей, и он появляется на этих словах.