Пленная Воля
Текст книги "Пленная Воля"
Автор книги: Сергей Рафалович
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
Не мир, но меч
Не мечом, копьем и шпагой,
не палицею Геракла
и не луком Одиссея
свой народ вооружу:
только гневом и отвагой,
где доныне не иссякла,
кровью жгучею алея,
месть, сердца заворожу.
В деле нужном, в деле правом,
в правде, кровью напоенной,
глубь пронзающей корнями
и восставшей из могил,
есть обет грядущим славам,
року вызов непреклонный,
закаленная огнями
сила всех превыше сил.
Этой мощью неучетной,
этой правдой вековою,
этим правом неоспорным
мы засеем жизнь, как новь,
если, встав стеною плотной,
вознесем над головою
белый крест на стяге черном —
в гневе яростном – любовь.
Илья Муромец
Не в первый раз над людною Европой,
где жизнь кипит в негаснущем котле,
где жаждут власти прежние холопы
и прежние вожди с венцами на челе
склоняются к грохочущей земле
в тревоге тайной, в гордости напрасной,
где новый строй творится ежечасно
среди твердынь, колеблемых толпой, —
проносится, как вихрь свирепый и слепой,
угроза древняя кровавых столкновений.
И тучи черные плывут, сгущая тени,
над блеском суетным, струящимся вокруг,
с Заката на Восток и с Севера на Юг,
во все концы земли до самых крайних граней.
Не в первый раз незримый призрак брани
врывается на пир и пишет на стене
слова зловещие десницею кровавой.
И сотрясаются великие державы,
как челны утлые, подвластные волне.
Но бдят правители, но трезвый разум бдит:
для буйных есть узда и для покорных – щит,
оплот для трепетных, уступки для отважных,
посулы для глупцов и деньги для продажных.
Быть может, лучше так, когда рычащий гнев
мгновенной прихотью в сердцах рожден случайно.
Но там, где долгие века преодолев,
вражда скрывается, как страсть цветущих дев,
и душу вещую объемлет с мощью тайной,
где не решен вопрос: кому из двух пребыть? —
и в гибели врага – залог существованья,
где надо все отдать иль можно все добыть, —
бесцелен хитрый торг, презренны колебанья
и быть безумным – значит мудрым быть.
Давно пора трусливые расчеты
оставить тем, кто верит не в судьбу,
достойную великого народа,
и приковал к позорному столбу
души могучей вольные полеты.
Когда тюремщиком не будет воевода,
когда меж витязей не будет палача
и страх забудется пред угнетенным братом, —
душой отточенной, как острие меча, —
не бремя жалкое бессмысленно влача
раздоров мелочных по избам и палатам, —
мы дружно понесем свой жребий вековой,
верны судьбе неведомой доныне,
но с поднятой высоко головой
в сознании оправданной гордыни.
Давно пора врага не видеть там,
где жизнь подходит к ветхим воротам,
воздвигнутом владыками былыми.
В огне сверкающем и в едком дыме
пожара грозного, объемлющего мир,
свершается судьба, то буйная, как пир,
то незаметная, как будни человека.
Позор на тех, кто немощным калекой
плетется за толпой, прошедшей путь кровавый,
иль под ярмо давно поблекшей славы
ее склонить пытается опять.
Ни мир, ни жизнь дорог не знают вспять.
И если каждый верит по-иному
и правду чтит не брата, но свою, —
пусть этот спор решится не в бою,
где пламя жжет и сено и солому.
Решится спор не прихотью земной,
не силою того, кто властью избалован
и против нас восстал. Он все же нам родной,
и жребий нам один навеки уготован.
Но жребий не один враждебным племенам,
не схожим меж собой ни языком, ни верой,
безмерной пылкостью иль праведною мерой,
ни пестрым вымыслом, ни явью серой,
ни волею отцов, завещанной сынам.
Не узкая межа, овраг или речонка,
меж ними пропастью бездонною легла:
различьем вековым напитанная мгла,
и в будничных словах, и в песне звонкой,
и в тайной думе хмурого чела
черту незримую меж ними провела.
И с двух сторон, как два противных тока,
задержанных наперекор судьбе,
две истины, с Заката и с Востока,
влекутся яростно к решительной борьбе.
К чему искать обманного исхода
и обольщаться лживою мечтой?
Где друг пред другом встали два народа,
простор лишь одному и лишь тому свобода,
кто придавил врага победною пятой.
Не страшен нам отказ от всех благополучий
существования в уюте и тепле,
коль добыто оно не волею могучей,
но ложью хитрою, таящейся во мгле,
ценой неискренних и зыбких соглашений,
обходом трепетным вопросов и решений,
которым лишь один есть выход на земле.
И, если пробил час решительного боя,
когда живой поток затопит берега, —
в смиреннейшем из нас жива душа героя
и тот, кто жаждал мирного покоя,
с восторгом ринется на древнего врага.
Властней разумных слов и правых увещаний
звучит стихийный клич недремлющей вражды.
И нет пути назад, когда стоят у грани
рядами задними теснимые ряды.
Да будет, наконец, что будет неизбежно:
непредугадан рок, но светоч не угас,
Голгофа может быть в твердыне зарубежной,
но, преступив межу, мы скажем: «В добрый час».
И не никто, в тоске на миг мятежной,
пред чашею судьбы: «Да идет мимо нас».
12 июля 1914
Чей грех?
На распутье трех дорог
старый Муромец стоит,
размышляет – не спешит:
«Силой не обидел Бог,
дал мне доброго коня,
острый меч и крепкий щит,
не сегодня он меня
разума лишит.
Если вправо я пойду,
клад найду.
Но богатство ни к чему,
коль жены нет в терему.
Если влево поверну,
то красавицу жену
мне сулит судьба в утеху.
Быть бы свадьбе, быть бы смеху:
я привык трубить в рога,
не привык носить рога.
А по третьему пути
смерть найти.
Смерть-то всякий повстречает,
где не знает и не чает.
Встречу где-нибудь свою:
только мне не пасть в бою.
Знать нетрудно наперед,
кто куда пойдет:
брат Алеша за казной,
брат Добрыня за женой.
Не пойду ли – все от Бога —
прямоезжею дорогой?»
Поразмыслил так старик
и пошел он напрямик
не к селу и не ко граду —
на разбойничью засаду.
Потоптал он их конем,
порубил он их мечом,
смерти в лапы не достался,
но один в живых остался.
На распутье трех дорог
я, как Муромец, стою.
Где построю свой чертог?
как устрою жизнь свою?
Старый, матерой казак,
из могилы вещий знак
мне подай.
Жаден я до всяких благ,
так и знай.
Жить хочу я для себя,
но родимый край любя,
жертвы не страшусь.
Смерти ты не ждал в бою:
я готов принять свою,
грудью встав за Русь.
Лишь бы верить, лишь бы знать,
что тебя недаром Бог
для страны твоей берег
и обрек нас умирать,
чтоб воскресла Русь.
«Есть мощь отважного бойца…»
С тобой, о Русь, свершая труд бесплодный
на ниве будничной, на ниве всенародной,
иль возложив на плечи тяжесть бранных дней,
все неразрывней и нежней
я связан скорбью безысходной.
Не то мы жнем, что сеяли впотьмах,
не то задумали, что наспех возводили,
не так мы веруем, как жили,
и в гроб кладем неискупленный прах.
И с той поры, как где-то на Востоке
неведомый Европе зародился быт,
твоей душой мятежной не избыт
какой-то грех исконный и жестокий.
Ни разу над судьбой не властвовала ты,
над случаем ни разу не царила;
как дикий конь, невзнузданная сила
топтать готова злаки и цветы;
и в глубине души горящее светило
не может даже в ней рассеять темноты.
Как древний богатырь, недвижна и покорна,
ты чуда ждешь, чтоб подвиги свершать,
не думая о том, что чудо неповторно
и лишь на тех, кто волей жив упорной
и долгу верен – Божья благодать.
Сама собой ты править не умела,
и не стремясь на свет из темного угла,
ты власть чужую рабски приняла,
как тяжкое ярмо, что принижает тело.
Но мудростью и светлою и смелой
не озарив ее, за нею не пошла.
И вот теперь, в тревожный час невзгоды
пред тайною бичующей судьбы,
когда вопрос: – достойна ль ты свободы? —
тебя нежданно вздернул на дыбы,
чей грех клеймишь? чье преступленье судишь?
какую казнь измыслишь? и кому?
и если все сметешь, – скажи: что строить будешь,
о ты, которая и этот час забудешь,
не научившись ничему?
Пойми, пойми, что всякий грех простится,
что всем преступникам пощада может быть,
и лишь тому, кто истины страшится,
кто знает цель и к цели не стремится,
судьбы карающей вовеки не избыть.
Не грех чужой мы ныне искупаем,
и наступил расплаты грозный час
не с теми, кто без нас и не для нас
веками властвовал над угнетенным краем.
Но общий грех и в их грехе признаем,
пока последний луч спасенья не угас.
Словами жгучими, как боль моя, молюся
за всех, чьи помыслы к тебе вознесены,
чтоб в жуткий час кровавого искуса
нам не забыть былой своей вины.
И если казнь, – да будут казнь Исуса
и смерть воскресная России суждены.
«Скорблю, не жалуясь: Россия…»
Есть мощь отважного бойца,
есть мужество упорной обороны,
когда бестрепетный и непреклонный
борец противится сильнейшим – до конца.
Отважна ль ты? стойка ли ты, Россия?
где выдержка? где буйный твой задор?
Как не смел атебя до этих пор
твоей судьбы враждебная стихия?
Печален сказ про житие твое,
и сколько раз казалось: нет спасенья.
Но чем решительнее было пораженье,
тем глубже ты врастала в бытие.
Чего ты ждешь: последнего покоя?
иль диких бурь, грохочущих вокруг?
Раба ли ты, привыкшая к побоям?
подвижница, возжаждавшая мук?
Я не пойму тебя. Любить не перестану,
и недостойную любви – не прокляну.
Но Боже мой: как пес ты лижешь рану
и вот, сейчас завоешь на луну.
Уж лучше вой бесцельно и безвольно,
закрыв глаза и не расправив плеч.
И может быть, случайно крикнешь: больно!
и вдруг поймешь, как эту боль пресечь.
Скорблю, не жалуясь: Россия,
не любишь ты своих детей,
как будто все они чужие
мечте раздумчивой твоей.
Мы плоть от плоти, кость от кости,
и в наших жилах кровь одна.
Но мы не дети – только гости
в твоих привольях и стенах.
Чего ты ждешь? О чем тоскуешь?
каким обетам внемлешь ты,
когда рыдаешь и ликуешь
средь темноты и пустоты?
Судьбу какую ты провидишь?
чьим озареньем ты светла?
за что невинных ненавидишь?
за что подлейших обняла?
и что превыше всех законов
воздвигла, жизни не щадя,
равняя мудрых Соломонов
и безрассудного вождя?
Открой, открой нам, мать родная,
как подойти к тебе, любя?
чем, истины твоей не зная,
мы все похожи на тебя?
Из сборника «ТРИОЛЕТЫ» (Петроград, 1916)
ИсаакийНаводнение
В землю врос пятой тяжелой
златоглавый богатырь.
Горы снежные и долы
придавил пятой тяжелой.
Но до Божьего престола,
толпам верный поводырь,
воздвигает крест тяжелый
златоглавый богатырь.
Царский домик
Ветер с моря. Воет буря.
Ощетинилась Нева.
Очи пасмурные щуря,
над водою воет буря.
Лоб увенчанный нахмуря,
Петр глядит на острова.
Не с заката ль эта буря?
не изменница ль Нева?
В деревне
Царский домик – на Фонтанке,
над Невою – царский дом.
Знают дети, знают няньки
царский домик на Фонтанке.
На другой глядят мещанки
и зовут его дворцом.
Царский домик на Фонтанке
не слыхал про царский дом.
В Малороссии
Речонка просто так себе,
и лес как лес, и нива нивой.
Течет покорная судьбе
речонка просто так себе.
И лепятся изба к избе,
друг с дружкой схожие на диво.
Взгрустнулось просто так себе
пред ручейком, избой и нивой.
Медный всадник
Два вола в одной запряжке,
вялый окрик: цоб-цобэ.
И плетутся, ляжка к ляжке,
два вола в одной запряжке.
Роем носятся букашки,
осы жалят… Чтоб тебе…
Если б не был я в запряжке,
как бы цокнул: цоб-цобэ.
На родине
Взметнув коня на горной круче,
он топчет медную змею…
Плененный, гневный и могучий,
дыбится конь на горной круче.
Куда прыжок: в Неву иль в тучи?
Но я ль безумца осмею,
кто растоптал на горной круче
земную мудрость, как змею?
Бабье лето
А на родине моей
и весна, да лучше вашей.
Нет нигде таких ночей,
как на родине моей.
Там и сумерки светлей,
и рассвет и полдень краше.
А на родине моей
и любовь – получше вашей.
После смерти
Скоро будет песнь допета:
не пора ль закрыть окно?
Как луна ущербна эта,
скоро будет песнь допета.
Но не плачу. Бабье лето,
может быть, мне суждено.
И пока не жизнь допета,
рано мне закрыть окно.
В кровати
Когда не будет сердце биться,
струиться – кровь, глаза – глядеть,
и мысль упорная – трудиться,
и грудь – дышать и сердце – биться, —
ужели сумрачная жница
меня замкнет в глухую клеть,
где сердцу близкому не биться,
очам любимой не глядеть?
Любовница
Я ищу в твоей кровати
тела неостывший след.
Теплоту твоих объятий
я ищу в пустой кровати.
В синем ты ушла халате
совершать свой туалет.
И лежит со мной в кровати
твой нагой и жаркий след.
Апашка
Я не дама, я – служанка,
ты не раб, <а мой жокей>.
Герцогиня иль мещанка
стала я твоей служанкой.
В буднях жили мы изнанкой,
и на людях ты – лакей.
Но в постели я – служанка,
<ты – горячий мой жокей>.
Страсть
Ты зовешь меня, апашка,
на обычную любовь.
Грудью мягкой, жирной ляжкой
не прельстит меня апашка.
Но сквозит в ее замашках
пролитая дважды кровь.
Я пойду с тобой, апашка,
испытать твою любовь.
Знаю все, что будет с нами,
только вас не знаю я.
Не сердцами, но телами
знаем мы, что будет с нами.
Ведь весна не за горами,
в жилах – жаркая струя.
И одна постель под нами,
где тебя узнаю я.
Из сборника «СЛОВА МЕДВЯНЫЕ» (Тифлис, 1919)
Мелите Зеленской
посвящается эта книга стихов,
которые ей милы, хотя не все написаны ей.
«От близких и дальних таиться…»
От близких и дальних таиться,
Горящие взгляды гасить
И каждое слово казнить,
Где пламень души золотится;
Бессчетно часы отдавать,
Томясь от бесцельных скитаний,
И краткие миги считать
Тревожных и редких свиданий;
Как будто по праву стоят
Все люди живые меж нами,
Пытливо нам в очи глядят
Чужими и злыми глазами;
Как будто из бездны и тьмы
Восставши, любовь нас связала;
Как будто им судьи не мы,
Чье сердце, как зарево, ало.
Пред нами, печален и строг,
Чей лик осиянный мерцает…
Простит недостойного Бог —
Любовь никогда не прощает.
Из сборника «ЦВЕТИКИ АЛЫЕ» (Тифлис <1919>)
Дочери моей Ольге
…А за стеною, радостный и звонкий,
Мне слышен голос дочери моей…
В Сионском соборе
Я узнавал ее черты
В иконописных, темных ликах
Святых отцов и жен святых
В соборах древних и великих.
Она глядела на меня,
Мерцая ризою чеканной,
Сквозь сумрак прожитого дня
И на заре еще туманной.
Я верил ей, но не постиг,
О чем уста ее молчали,
Ни в осиянный счастьем миг,
Ни в черные часы печали.
В соборе древнем я стою,
Земля в смятении великом,
Тоску свою и не свою
Принес я к темным, скорбным ликам.
Но не со стен глядит она,
Не с высоты иконостаса,
Где набожный писал монах
И Богородицу и Спаса;
Со мною рядом, средь толпы,
Державным бременем смущенной,
Я вижу лик моей судьбы,
Как я, коленопреклоненной.
Из сборника «ЗГА» (Берлин, 1923)
Тебе, кого назвать не смею.
Кого недаром згой зову,
Мой бред – во сне и наяву.
Моя тоска – что делать с нею?
Но слов невнятных не толкуй,
Не заблудись в их темной чаще:
Ведь самый горький поцелуй
Для нас речей сладчайших слаще.
«Совсем не я – мой темный бред бормочет…»
«Огни, как висельники на столбах…»
Совсем не я – мой темный бред бормочет
И что бормочет – нашептала ночь.
Как хорошо я знаю эти ночи,
Когда тяжелых снов не превозмочь,
Когда они, густой, лесною чащей
Надвинувшись на тесную кровать,
От тела к телу, точно мост дрожащий,
Неверную протягивают гать,
Куда и зверь не ступит без оглядки,
Где ни один не остается след
И так навязчив прели запах сладкий,
Что отойти ни сил, ни воли нет.
Ведь то не я, и вовсе то не речи:
Звериный рык, звериное чутье;
И верно, даже облик человечий
Утратило обличив мое.
И хоть не я – могу ли отпереться?
Бормочет ночь и не дает мне спать.
Но странно, что проходит через сердце
Удушливая, вязкая тропа.
«Вы пишете, придвинувшись к столу…»
Огни, как висельники на столбах,
Скатились сверху и повисли;
Остались небеса впотьмах,
А люди мечутся без смысла.
Осенний дождь лениво моросит;
На улицах не воды, а водица.
Куда спешить? Ты только попроси:
Любая тут окажется столица.
Париж, Константинополь, Петербург —
Имен огромных смена.
Но все вот тут, вот тут, где вдруг
По щиколотку стала жизнь, не по колено.
«Все так, все так. Мы говорим: сегодня…»
Вы пишете, придвинувшись к столу,
Я вижу плечи и затылок,
И черного журавлика в углу
Стола. Все это не однажды было.
Но дни стеклись в глубокий водоем,
Былые дни и день грядущий тоже,
И этот час мы вновь переживем,
Когда для нас давно он будет прожит.
С открытыми глазами я дремлю:
Уж мы не здесь, но вместе, вместе;
И слышу: «Что такое – nachster?»
И вместо: ближний – говорю: люблю.
«Солнце встало за рекой…»
Все так, все так. Мы говорим: сегодня.
Согласно наши тикают часы.
Над головами голубой приподнят
Небесный свод. Я в меру сыт,
Как Вы, обедом слишком скромным,
И за работу примемся вдвоем.
А вечером с усилием огромным
Страницы две французские прочтем,
И оба изумимся, что так ясно
Рука умеет отвечать руке,
Что безнаказанно и просто уст безгласных
Прикосновенье дерзкое к щеке;
Что так легко и так непостижимо
Два тела дышут заодно,
Что звездный мир земное имя
Для каждого струит в окно.
Все так, все так, и все неотвратимо,
И все неотвратимейшее лжет:
Недвижный свод небес, толпа, что мчится мимо,
И губ желанных терпкий мед.
И только то, о чем никто не скажет,
Никто из нас, другому ни себе,
Что нас ничем, ничем живым не свяжет,
Но чем мой взор, быть может, голубел,
Что не имеет имени земного,
Раз имя стало именем чужим —
Огромное, неназванное слово
Как истину вместить мы не хотим.
И не вместим, и сердцу не позволим
Прислушаться и трепет услыхать
Еще до сердца не дошедшей боли,
Такой большой, как Божья благодать.
«На улице мороз, на улице метель…»
Солнце встало за рекой,
Скот угнали со двора.
Машет белою рукой:
«Здравствуй, милая сестра».
«С добрым утром, с новым днем», —
Звонкий слышится ответ:
«Что посеем, то пожнем,
А болтать досуга нет».
Встречу дню бежит одна,
Торопясь и хлопоча.
А другая – у окна,
Воска яркого свеча.
Словно улей, мир гудит.
Плотно замкнуто окно.
А душа моя твердит,
Что любовь и жизнь – одно.
«Жесткий пламень, смуглый воск…»
На улице мороз, на улице метель,
И ночь глядит незрячими глазами.
В на темную могилу, в тихую постель
Укрылись мы, как звери в теплой яме.
И телу хорошо, во мгле, в тепле, в любви
Под одеялом зимним к телу прислониться.
В блаженной сытости оно благословит,
Что умерло сейчас и даже не приснится.
Да, телу хорошо. Но смотрят мне в глаза
Глаза печальные и полные укора.
Что сделал я плохого, что сказал,
Чтоб заслужить тоску такого взора?
А рядом спит молчальница моя.
Устала ты, и утро будет скоро.
И утром ты не вспомнишь, как тебя
Пытала ночь таким же злым укором.
Жесткий пламень, смуглый воск,
Стебель черного тюльпана.
В душном сумраке волос
Запах тмина и бурьяна.
Алый мак в твоей груди
Дышит – словно сердце бьется,
И рудая кровь гудит,
Как родник на дне колодца.
Алый цвет и алый гуд
От знамен, и пуль, и трупов,
Оттого, что дни бегут
И в уста нас жалят тупо.
Но светлы твои глаза,
Точно сон все то, что было,
Оттого, что их слеза
Божьей Матери омыла.
Из сборника «АВГУСТ» (Берлин, 1924)
Ольге
Заря
Ночь
Стряхнув, как ризу, сон ночной
И тьму, как полог, раздвигая,
Она белеет предо мной,
Чуть зримая, почти нагая.
Бледней, чем смертный грех, лицо,
Светлы, но не сверкают очи;
Лежит вкруг бедер пояс ночи,
Как серебристое кольцо.
Но кто-то радостный и грубый —
Не знаю: бог иль человек? —
Живую плоть мечом рассек
И жадно окровавил губы.
Еще немотствуют уста
О том, что будет слишком рано.
И рдеет алая черта
Незаживающею раной.
Пришли и стали тени ночи…
Я. Полонский
«Быть тяжелей соленейшей воды…»
Пришла и стала за окном
Стыдливой, тихою черницей,
Блистая лунным ночником,
Мерцая звездной плащаницей;
Прильнула к звонкому стеклу
С глухой и жадною мольбою,
И мягким ложем стелет мглу
Вокруг себя и под собою.
Не разглядеть ее лица,
Не слышно тающего зова,
Но синий блеск ее венца
Как звон несказанного слова.
И тщетно все, что день воздвиг
Самоотверженно и строго:
Унылый подвиг, мудрость книг,
Любовь, и долг, и вера в Бога;
Но там, где ходит за окном,
Мерцая звездной плащаницей,
Притоном будет каждый дом
И каждая жена – блудницей.
«На желтоватом лоскутке, по ленте…»
Быть тяжелей соленейшей воды
И погрузиться в глубь морскую,
Где неподвижны пышные сады
И ни о чем вовек не затоскую;
Тяжелым стать, как налитый кувшин,
Глухим и тусклым в тишине бесцветной,
И на далекий гул земных годин
Не отзываться радостно и тщетно.
К чему глядеть на зыбкую волну
Иль челноку свое доверить тело?
Вчера тошнило, завтра утону,
Сегодня мне все это надоело.
И зыбь, и рябь – унылая игра,
Пустое щекотанье эпидермы;
И каждому когда-нибудь пора
Найти приют устойчивый и верный.
«Люби – приказанье; а вот: полюби…»
На желтоватом лоскутке, по ленте,
Из букв печатных набраны слова;
Пятнадцатое – имя: Иннокентий;
А первое, меж цифрами: Москва.
Вчера писалось это на Арбате,
И сколько сотен длинных верст прошло.
Я только что лениво сполз с кровати,
И небо мутно, как в окне стекло.
И вдруг – Москва и друг мой, Иннокентий,
И срок так краток, что, наверно, есть
Живой и теплый след на узкой ленте
И не застывшая в словах застывших весть.
Так краток срок, как будто время тает,
Недвижное пространство растеклось,
И вечность – в пролетевшей птичьей стае —
Меня крылом задела сквозь стекло.
Люби – приказанье; а вот: полюби —
И просьба и вызов. В мохнатой папахе
Хорей, словно воин, шагая, трубит,
И плавной стопою скользит амфибрахий;
В объятья свои замыкает миры;
Меж тем как напыщенный шествует дактиль
И гордо подъемлет для шумной игры
То меч деревянный, то факел из пакли.
А следом за ними, спеша и кружась,
Как быстрые фоксы за гунтером строгим,
Стихи без размера плетут свою вязь,
Вразброд убегают с проезжей дороги.
Какой разношерстный и дикий народ.
Но странный порядок в его суматохе.
Не так ли ходили в крестовый поход
И странствуют пестрой толпой скоморохи?