Текст книги "Крыша мира"
Автор книги: Сергей Мстиславский
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц)
…Высший закон, – я сказал уже, верные, – закон питания. Худаи нарушает его: он не ест. Стало быть – он выше всех: он – высший. Высшего мы называем богом. Худаи-Парвадигор – Питатель бог. Истинно.
– Чох якши! Он хорошо говорит! – шепотом подтвердили слушатели.
– Он вездесущ, бог Питатель, – продолжал Гассан с истинным воодушевлением, – потому что едят всюду. Скорпион под развалинами дома – и тот ищет пищу, и тому надо ее дать. Из всех домов, изо всех лесов, из-под всех камней и доносятся молитвы о питании. И сколько кто ни ест, все ему мало! Как разобраться в прошениях этих?
…Знаете ли вы, как поступает с подданными своими мудрый правитель, чтобы разобраться в их просьбах? Первое – он ограничивает время приема их: он слушает просьбы раз в день и не во все дни недели: иначе – ему не будет покоя.
…Худаи благ: не р а з в день принимает он прошения, но п я т ь. Им установлена пятикратная молитва. Но даже и при ограниченном приеме трудно было бы Худаи разобраться в прошениях даже одних только людей. И потому – третье свидетельство мудрости и шестое – божественного существа Питателя бога: учредил бог святых в помощь себе, как эмир учреждает беков и амлякдаров. Бек судит по доверию эмира и только доносит ему: столько-то повешено, столько-то ввергнуто в зиндан. Так и святые судят по доверию Худаи и разбирают просьбы по месту своего жительства. А поскольку живых святых, по лености человека к подвигу и приверженности к пище, не могло хватить на число просьб, Худаи мудро пополнил недостающее число мертвыми.
…В числе избранных, принимающих просьбы, – святой Ходжа-Исхак, на поклонение к которому вы пришли. Вознесите же ему мольбы смиренномудро, памятуя о существе бога, – его же я разъяснил вам. Помните, что бог – Питатель! И ему угодна только молитва о еде. Велик Аллах и Мухаммад, пророк его!
– Омин, – снова хором, склоняясь, возгласили гиссарцы. И рассыпались в похвалах проповеднику.
Саллаэддин в углу ерошил бороду. Темный, как туча.
– Ты чего, Салла?
– Я ему сейчас буду морду бить.
* * *
От духовной беседы перешли к светской. Кто, откуда, что видел?
Рассказали про Андижан, промолчали о Ягнобе. Зато очень хвалили мачинский урюк.
– А путь куда держите?
– Да к вам же, на Гиссар, и дальше, к Пянджу, в горы.
– Так это не вас ли дожидается у Мура – джевачи из Бухары с фирманом?
Мы встрепенулись. Джевачи? У перевала Мура?
– Как бог велик! Клык, из Пассарги, говорил с ним. Эй, Клык, расскажи о бухарце русским господам.
Клык – широкоскулый, весь взрытый оспой узбек, – разминаясь, поднялся с кошмы.
– Его разговор правильный, – кивнул он в сторону нашего собеседника. – Джевачи я видел взаправду. Прибыл к нам в Пассаргу, по фирману эмира, встречать двух молодых сеидов из самого Фитибрюха. Он говорил: важные сеиды, потому что в фирмане сказано настрого – провести всюду, где захотят, и показать все, что прикажут. Прием почетный, расход весь из эмирской казны. Почетные гости и – молва идет – сеиды подлинные: хотя и урусы родом – нашим языком говорят, и обычай чтут, и в высоком знании сильнее муллы и звездочета.
– А имен их не помнишь?
– Читал джевачи, но разве кто их упомнит, русские имена! Их потому и в рай не пускают: никакой ангел не упомнит – пустит не того, кого надо. Все разные, и все на одно похожи.
– А как же ваших пускают? У ваших имена, без малого, у всех одинаковы: Ахмет, Измаил, да опять Измаил и Ахмет.
Узбек захохотал.
– Нам и не надо отлички – наших пускают без всякого разбора: только помри!
– Э, какой неладный, – оборвал Клыка староста. – Обет дал, на богомолье пришел, а рычишь, как верблюд. Ты бы помолчал: старше и умнее есть.
– Давно ты видел чиновника?
– Пять дней будет, – припоминая, сказал узбек. – Да, верных пять дней. Ну, что же, теперь уже близко вам: на конях в два дня будете в Пассарге – кони у вас, видел, добрые.
Счастливо распутывается наш ягиобский узел…
* * *
Следующий день – пятница, джума, молитвенный день. Часов в шесть к мечети собралось десятка полтора макшеватцев и вместе с богомольцами ушли в гору, к Ходжа-Исхаку.
О самом святом нам удалось узнать немного. Древний святой – полторы тысячи лет ему по счету макшеватцев. Жил в горах отшельником в пещере. После смерти – «остался как живой». Мощи, должно быть…
– А дивов он не покорял? Или других каких чудес за ним не записано?
– Нет, зачем? Жил в пещере один: разве не довольно? Один жил – значит, жил в правде. На людях неправда. Кто один живет – всегда праведник.
– Полторы тысячи лет? – Жорж забеспокоился. – Может быть, и в самом деле древний… Бывают же случайности: а вдруг да окажется как раз тот череп, что мы ищем?
– А кто мне говорил: «Разве так можно найти»?
Жорж сердится, протирает очки.
– Я о методе говорил. А случайность вообще отрицать смешно… Во всяком случае надо бы посмотреть этого Исхака.
Попроситься с богомольцами и захватить циркуля и ленту?.. Может быть, как-нибудь удастся обмерить…
Но пока мы судили да рядили да собирались сказать, богомольцы ушли. Пожалуй, впрочем, и к лучшему. Ведь с провожатыми чуть не пятьдесят человек набралось. Какой тут обмер! Надо будет одним пробраться. Расспросить хорошенько про дорогу… или кого-нибудь одного подговорить…
Жорж фантазировал. Я не возражал, слушал.
Вернулись гиссарцы только под вечер, усталые, но восторженные.
Правда, не всех сподобил Худаи – только восьмерым дано было от бога войти в пещеру; остальные – не входя совершили намаз: уж очень труден, большой духовной возвышенности требует подъем. Клык – у, верблюд! нет другого слова – и до подножия не дошел, наслал на него святой Исхак страх, зверем ревел, еле отчитал его мулла макшеватский. Те, что не дошли, беспокоились попервоначалу: как бы знак гнева божьего. Но макшеватцы разъяснили: не они одни, со всеми богомольцами так, и для бога – равно; зачитывается самый подвиг странствия – равно и допущенному и не допущенному до лицезрения св. Исхака. Зато, кто поднялся, – все живыми вышли.
– А разве не все выходят живыми?
– И-э! Даже в пещере самой черепа и кости. А больше всего, говорят, пропадают, как из пещеры выйдут. А случается это, мулла говорит, с теми, что входят волею, а не верою.
– Волею, а не верою?
– Доподлинно. Мулла говорит: в святое место можно войти без бога, одною силою, но выйти – нельзя. Кто веруя вошел – жив, кто силою – мертв.
– Как же они пропадают?
– Да так, вовсе без следа.
– Ну, а Исхак какой из себя?
Богомолец нахмурился.
– Нет о таком разговора. Каждый сам видит.
Однако не утерпел и, помолчав, добавил:
– Светлый, и рука поднята…
Не попавшие в пещеру – и даже столь посрамленный Исхаком Клык – окончательно утешились обильным пловом, которым закончился день: в четырех котлах доверху заложен был рис, по полтора барана на котел. Ели до пресыщения… во славу Худаи-Парвадигора. И в конце разговоров пришли к согласному выводу: правильно, что не все паломники доходят; труд богомолья – один, как один путь у всех человеков, но заслуга – разная. Нельзя судить по пути – судят по заслугам.
– Верно! – скрепил старшина, позванивая теньга, которые собирал он в большой уемистый кожаный мешок: по три теньга с богомольца.
Мулла-Гассан не удержался, сострил:
– Заслуга человека разная, плата одна.
* * *
С рассветом ушли гиссарцы. Остался один Клык: мы наняли его проводить нас до Пассарги. Девять, десять, одиннадцать… Еще три дня надо убить в Макшевате… В сущности, можно было бы уже и выступить: до Мура как раз кончается карантин. Да и насчет инкубации – кажется, перехватили офицеры… Но мы решили все же переждать, для полной очистки совести. И мысль о черепе Ходжи-Исхака сильно забрала Жоржа. Надо все-таки попытаться; а вдруг – что-нибудь действительно ценное…
К полудню – снизу, из кишлака, шум. На улочке – беготня, переполох. Саллаэддин не утерпел: заговорила базарная кровь – спустился справиться. Назад вернулся бегом.
– Э-э, зачем сидел! Я тебе говорю: зачем сидел!
– Где сидел? Что ты чушь несешь, Саллаэддинка!
– А, пожалуйста, свое слово оставь – мое слово бери! Сидел-сидел – теперь, смотри, пожалуйста, русские идут. Сарбазы – один полк, два полк – я столько и считать не могу. С ружьем. Тебя стрелить будут – зачем сидел, когда не надо…
Солдаты в Макшевате? Неужели гоняет за нами капитан «большие усы»?
Я пошел вниз, в кишлак, лично выяснить, в чем дело.
Но, сходя по тропе, за первым же поворотом я лицом к лицу столкнулся с высоким плечистым офицером. За ним гуськом тянулось десятка два солдат по-походному, с котелками, палаточной принадлежностью и винтовками.
Офицер радостно козырнул:
– Желаю здравия! Добрались-таки до вас. А это вот доктор наш. Фамилию он сам скажет.
Доктор – худой, рыжий с черным, как сеттер, – боком сунул мне руку.
Я повернул обратно, обдумывая. Жорж, увидев наше шествие, присвистнул:
– Ну, на этот раз, кажется, крепко. Салла, чаю!
* * *
– Теперь разрешите к ближайшей цели нашего появления, – загрохотал поручик, указав места для солдатских палаток и распорядившись доставкою восьми баранов. – Мы – сколько вы здесь видите – охотничья команда Н-ского батальона – в командировке, так сказать, по случаю чумного случая. Игра судьбы-с! Не будь чумы – не пришлось бы познакомиться. А я, искренно говорю, польщен!
Жорж выразительно кашлянул: начинается.
– Позвольте с начала самого. На Ягнобе, изволите знать, чума. В сущности, дело плевое: до жилых мест от него далеко, а самый Ягноб – какому он черту нужен: дыра натуральная, без никаких. Однако начальству, конечно, предлог выслужиться. Такую требулгу подняли – не сказать. Шифрованные депеши в Петербург и из Петербурга, по пятьсот слов, ей-богу: мне сам почтмейстер рассказывал, по особому секрету. В Петербурге, натурально, тоже есть кому выслуживаться, а тут случай, спасение отечества, прогонные, подъемные. Словом, экспедиция. Сам Александр Ольденбургский, принц, прибыл. Удостоился видеть его высочество в Самарканде: величественный старец! По-матерному ругается – так ядрено, завидки берут. Ку-да нашим! Фазанов с ним наехало – не перечесть. Гвардия, мать их за ногу: «Господа армейские, дайте дорогу!» Распорядительности – в трех бумагах не упишешь: до Ягноба приказано вьючный путь разработать, телеграф и телефон провести… Это вы мне скажите: зачем? С мертвыми старухами разговаривать?.. Самойленко, вьюк мой! Достань-ка там противочумного средства: сорок градусов, высочайше утверждено. Не откажите пригубить по случаю знакомства.
…Так вот: докатилась кутерьма до нашего батальона. Вызывает меня дней пять назад командир и говорит: «Воробьев, собирай свою команду (я ей начальник, как вам известно). По высочайшему и прочему повелению назначен ты в чумное оцепление на Ягноб». – «Что-о?» – говорю… Самойленко, там у меня где-то фаршированный перец был – любо под вторую-то… «Это, – говорю, – разве должность для порядочного офицера? Эдак фазаны меня заставят еще штаны чумные стирать! Не пойду». А батальонный: «Верно, – говорит, – судишь, Воробьев, о воинской чести. Зная сие, я так и принцу отрапортовал: приказ, дескать, исполнить не могу, поелику охотничья команда, не быв предуведомлена, отбыла в горы, по неизвестному мне направлению, для охоты в целях увеличения казенного приварка. А потому собирай команду и через черный, так сказать, ход – марш, чтобы тобой в Самарканде три недели не пахло. Через три недели на Ягнобе все передохнут: чуме будет натуральный конец, и все придет в окончательную первоначальность». Я – домой, за карту, стал искать, где здесь дыра подырее, чтобы ни один дьявол не нашел. Смотрю, наконец вижу…
– Макшеват? – подсказал Жорж.
– Натурально, Макшеват. Ну и задвинули. И доктор с нами увязался, тоже в целях противочумной страховки: высочество там какую-то мобилизацию задумало. Пришли в Макшеват. Старшина говорит – в мечети русские. Ах, радость – свидание на чужбине: поднялись к вам, не развьючиваясь.
Мы с облегчением взялись за поданный Саллаэддином кумган с чаем.
– Ну, а мы… – начал было я в свою очередь, но поручик перебил меня, застегивая на все пуговицы потрепанный китель:
– Вас мы-с знаем. Помилуйте, чтобы в Самарканде приезжего из Петербурга не знать? Всю родословную-с вашу и все случаи местной вашей жизни. И даже – сквозь туман винный, сознаюсь – сам видел, в собрании военном, как вы с губернаторской дочкой (в шелковом адюльтере палевом была, ах, не передать!) шакон танцевали. Разрешите еще сорокаградусной.
На тропе показался старшина. Воробьев нахмурился и сунул недопитую бутылку под ближайшую подушку (чай мы пили на террасе мечети, где квартировали).
– Старое туркестанское, золотое, надо сказать, правило: при туземцах не пить. Не признают, по вере своей, вина: дураки. Но все-таки, если у него такой закон – не пхай ему горлышком в дыхало. При туземцах – одни фазаны пьют. Так-то… Здравствуй, старшина! Салям-алейкюм. Андрюш! Иди переводить. Деньги за баранов? Пиши расписку, джура, – там казначей разберет. Федосюк, присмотри за гололобым, чтобы не приписывал. Ну, а ты, адмирал макшеватский, рассказывай. Что у вас в горах хорошего? Золото бар (есть)?
– Иок (нет), – испуганно замотал головой старшина.
– Врешь, наверное. А уголь – бар?
– Иок, – так же поспешно ответил горец.
– Туры, кабаны?
– Иок.
– Так что же у вас есть?
Старшина подумал, пожевал губами, прикидывая:
– Святой есть.
– Вот дерьма! Не переводи ему, Андрюшка, – чего губы оттопырил? Какой святой, почтеннейший?
– Ходжа-Исхак святой, в пещере на горе.
– В пещере на горе? А посмотреть можно? Спроси его по душам, Андрюша.
– Отчего не можно, – переводит Андрюша (ефрейтор, серьга в ухе). – К святому для каждого путь: только трудно – ах, как очень трудно! Один идет – дойдет, другой пойдет – помрет.
– Вот это – дело! Значит – закусили и пошли.
Старшина замотал головой.
– Нельзя сейчас, поздно, к ночи назад не будем. Завтра утром приведу людей, пойдем во славу Аллаха.
– Ну, завтра, так завтра, – согласился поручик. – Нам торопиться некуда. Да и вам до завтра потерпеть можно? Как, например, насчет преферанса? Карты у нас с собой есть…
* * *
Старшина, как обещал, на рассвете явился с шестью горцами подтянутыми, подоткнутыми, с посохами, как в дальнюю дорогу.
– Зачем столько?
– Очень дорога трудна: будет кто падать – помогать надо. Не будет падать – тащить надо.
– Потащил одного такого, – обиделся Воробьев, – тоже, нашел падаль! Как бы я тебя не потащил к троякой матери…
Андрюша и на этот раз не перевел.
Пошли. На всякий случай засунули под блузы толстотный циркуль и ленту.
Подъем начался сейчас же за селением. И, надо правду сказать, подъем жестокий, притом по самому солнцепеку.
Поручик первоначально бодрился.
– Ну и гололобые! Скажи на милость, в какое место святого утентюрили. Никакой приятности. По Четьи-Минеям легче. Там ежели пустыня, то обязательно голая баба или другой какой-нибудь сюжет. Не изволили читать? Обязательно прочтите, не пожалеете. Ах, какие анекдоты! Нам поп батальонный попробовал вычитывать: соборне читали, всем офицерским собором. Не дочитали: батальонный запретил. «Соблазн, говорит: хуже библии. У меня, говорит, эдак весь батальон сопьется».
И пробовал вспомнить анекдот. Но круто загнулась тропа на скат вверх, конца не видно. Заложили проводники посохи под локти, размерили ход, медленно качаются плечи в лад подъему: признак верный – идти далеко и тяжко. Замолчал поручик: подхватило под ложечку.
Часа через полтора сделали привал. Всухую: ни чаю, ни лепешек даже. Нельзя: к святому идем.
После привала подымались уже молча: по трещине. Вытянулись гуськом: проводник, за ним я, опять проводник, Жорж, Гассан, Салла, горец, Воробьев, горец, доктор; два горца – в замке.
Трещина западала все глубже. Мы шли среди хаоса сброшенных с круч осколков и заиндевевших белым стеклистым мохом, временем окатанных валунов. Грубые изображения туров и крестов метили тропу на скрещениях трещин.
Путь уперся в скалу. Шедший передо мною горец остановился, снял обувь и знаком предложил мне сделать то же. Мы, очевидно, подошли к священному месту. Дождавшись, пока я стянул свои ботфорты и чулки, он легким движением поднялся на выступ скалы, преграждавшей нам дорогу, перебросился через ее невысокий гребень и исчез из глаз. Я перепрыгнул следом за ним – и чуть не вскрикнул.
Я стоял на узком, покатом – градусов сорок – карнизе, от края которого, совершенно отвесно, уходила вниз гора. Такой же отвес вверх, от верхнего края. Карниз гладкий, словно отполированный. Он тянулся шагов на шестьдесят к черной, причудливо змеившейся трещине. К ней, быстрыми упругими шагами, балансируя всем телом, продвигался мой проводник.
В первый момент я не мог сдвинуться с места: казалось, легче было бы пройти по канату, чем по этому крутому парапету, срывавшемуся в бездну, на дне которой спичечными головками чернели мачтовые сосны макшеватского бора. Тронусь – сорвусь… Но окрик за мной подымавшегося горца толкнул меня вперед. Я ступил: босая нога нащупала упор: должно быть, дождем выбитая ямка. И дальше – чуть заметные глазу царапинки и вымоины. Кожа ног, доподлинно, въедалась в эти зацепы. За шагом шаг – быстрее и увереннее. Передовой – уже у трещины – ждал, придерживаясь за выступ. Подпустив меня на два-три шага, он быстро полез вверх по неровным острым расколам; поднявшись, как по ступеням, на три человеческих роста, он закрепился на небольшой площадке и сбросил мне конец размотанной чалмы: «Обвяжись».
Но после косого парапета – легким виделся подъем по этой каменной лестнице. Я отмахнулся от полотнища и полез вверх. На площадке – место двоим, не больше. Горец прилег и осторожно втянул свое тело в расселину, шедшую наклоном вверх – казалось, внутрь горы. Я пополз за ним. И на деле: уже через несколько шагов расселина закрылась за нами; царапая колени о выступы каменного хода, в совершенной темноте – мы протащились сажени четыре, быть может – больше: напряжение было слишком велико для правильного, спокойного учета. Наконец я скорее почувствовал, чем увидел, что горец встает на ноги. Поднял руку – свода над головою нет. Я приподнялся и чиркнул спичку. Мы были в пещере – пустой, покрытой по всему полу густым слоем серого – голубиного, по-видимому, помета. В глубине чернел, аркою, выход – очевидно, в другую пещеру, так как света за ним не было видно.
Проводник торопливо достал из-за пазухи тоненькую восковую – совсем как в наших церквах – свечу и затеплил ее о мою догоравшую спичку. Красноватые дрожащие блики легли на темные порфировые стены, прорезанные по самой середине свода ослепительно-белой жилой мрамора. В углу, полузасыпанная пометом, желтела груда черепов – очень крупных, долихоцефалических; при мерцании свечи они казались черепами великанов!
Сзади послышалось тяжелое, прерывистое дыхание. Я вспомнил о своих спутниках. Они подтягивались один за другим. Никто не сказал ни слова. Мы даже не посмотрели друг на друга.
Кто-то из горцев размотал тряпицу: свечи св. Исхаку – по теньге свечка. Мы купили по одной; доктор, поколебавшись, взял две. Продавец отобрал у нас купленные свечи, оставшиеся снова замотал в тряпку, задвинул за пояс и, опустившись на колени, прополз под аркою, отделявшей нас от второй пещеры. Следом за ним, низко пригнувшись, прошли и мы.
Вторая пещера была обширнее. И здесь – верхний свод пересекался бело-мраморной жилой и пол засыпан был сухим пометом голубей; самих птиц не было видно. Горцы столпились у восточной стены, у бугра, накрытого ветхой, рваной серою тканью. Покров сняли: мы увидели темное туловище, запрокинутую назад голову. Тело – по пояс в скале; левая рука висит вдоль ребер плетью, как переломленная; правой, круто согнутой в локте, Исхак упирался в скалу. Кисть истлела: четко белели на темном порфире фаланги пальцев.
Горцы полукругом присели на пятки – к молитве. Купленные нами свечи поставили рядком вокруг коричневой, обвисшей лоскутами тлелой кожи спины святого, затонувшей в голубином помете. Тот, что вел меня, забормотал, торжественно и заунывно, незнакомую мне молитву. Он обрывал ее через размеренные промежутки, и горцы хором, тихими взволнованными голосами повторяли последние слова законченной молитвенной строфы:
– «Милостив бог, многомилостив…»
Полумрак пещеры, оскал зубов сквозь прорванную кожу щек многолетней мертвой головы этой; зыбкое мерцание свечей; заупокойные голоса молящихся – странной жутью застилали пещеру… Неожиданно поручик перекрестился: сразу стало смешно. Я вернулся к антропологии.
Череп у Исхака длинноголовый: на глаз даже ультрадолихоцефалический: очевидно, из древних насельников (у современной гальчи – черепа «средиземноморские», брахицефалические). Волоса – светло-русые: пучки их сохранились на исчерна-темном темени. Левая рука сломана – при жизни еще. Вероятно – пастух или охотник, провалившийся в трещину: пытался выбраться и не мог; положение тела, особенно эта судорожно упертая в стену рука – свидетельствуют об отчаянном предсмертном напряжении.
– Сколько ему на самом деле времени, как ты думаешь, Жорж?
– Здорово много. Ведь провалился он через трещину вверху, что теперь заполнена мраморной жилой. На такое заполнение сколько надо лет…
– Почему ты думаешь, что он оттуда?
– А голуби? Через ту дыру, которой мы ползли, им лету нет… На межглазничное – внимание обратил?
– Тридцать шесть, по-моему.
– Араб или еврей; только не иранец…
Прославление Исхака кончилось. Макшеватцы торопливо тушили молитвенные свечи и укутывали мощи. Их очертания гигантскими тенями плясали на стене при мертвенном огне единственной незатушенной свечи. Жорж вздохнул:
– Ушел от циркуля Исхак.
– Там еще пещера есть…
Действительно, за нами еще пролом…
Мы подошли к нему. Один из горцев поднял с пола камень и бросил за порог пещеры. Долго-долго спустя донесся до нас заглушенный, безмерно далеким показавшийся всплеск.
Я взял свечу и шагнул за порог. Почти тотчас же за ним – срыв в пропасть: насколько хватало света – ее окраин не было видно. Я швырнул еще камень, прямо в обрыв. Опять – долгая жуткая тишина и, наконец, ясный далекий всплеск.
Обратно мы тронулись тем же порядком. Но по трещине вниз меня спустили на размотанной чалме: предосторожность нелишняя, так как сойти на парапет с отвеса было еще опаснее, чем со стороны скалы при подъеме: под трещиной карниз не свыше полуаршина, дальше – скат.
На самом карнизе я чувствовал себя уже уверенно, шел легко, следя за босыми ногами на два шага впереди шедшего горца.
Мы были уже всего в каких-нибудь двух саженях от «обратной» скалы, когда позади нас раздался короткий, резкий, предостерегающий свист. Мой проводник оглянулся, присел – и, как кошка, прыжками бросился назад, огибая меня выше по парапету. Я оборотился за ним следом: в нескольких шагах сзади от меня, распластавшись на скользком камне, медленно сползал к обрыву всей тяжестью тела доктор. Два горца, быстро перебирая ногами, придерживали его; сзади, обгоняя застывшего, как и я, на месте Жоржа, бежали еще двое.
Все закружилось, как в калейдоскопе. Я видел только в упор смотревшие на меня глаза доктора – неподвижные, тусклые, не видящие. Уже мертвые! В ушах дробно отдавался перебой ног, выплясывавших дикую сарабанду вокруг тяжелого тела. Я смотрел в эти мертвые зрачки: потянуло вниз. Неодолимо, безумно… Крепко упершись ногами в парапет, я продолжал смотреть еще напряженнее, еще пристальнее. Как на поединке. Под ногами надежный упор: камень перестал быть наклонным и скользким. Я стою прямо и твердо. Но знаю: если он сорвется – я спрыгну следом. Вон на эти, спичками торчащие на дне пропасти сосны.
Он не сорвался. Его перехватили – за плечи сначала, за колени, за ноги. Машут мне рукой. Диким усилием воли оторвал я глаза от потухших зрачков и, шатаясь, дотянулся до скалы. Прикосновение рук к холодному камню словно разбудило. Я оттолкнулся обеими ногами и перебросился на тропу.
Доктора подняли почти следом за мной. Он мешком упал на щебень тропинки. Опять приподняли за плечи: подержали, отпустили. Держится прямо, как каменный. А глаза – по-прежнему – не видят. Когда все собрались: и Жорж, и Гассан, и Салла, и откровенно уже, размашисто крестившийся Воробьев, – доктору придвинули сапоги. Надел, как автомат, встал, когда все встали. Спускался размеренным, твердым шагом в общей веренице. Не знаю, вернулся ли к нему голос. За те часы, что мы провели вместе (в ночь поручик увел свою команду: «Ну его к дьяволам, проклятущее место!»), он не сказал ни слова…