355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Мстиславский » Крыша мира » Текст книги (страница 11)
Крыша мира
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:06

Текст книги "Крыша мира"


Автор книги: Сергей Мстиславский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)

Г л а в а X. БЕЛЫЙ КНЯЗЬ

В Бальджуане работалось плохо. В антропологическом отношении интересного здесь нет: только курейшиты, пожалуй, – арабского корня племя, с верховьев Ях-су… но к прямой задаче нашей они никакого отношения не имели. Померили мы их – для очистки совести больше… Главная же масса населения – того типа, который, чуть не сотнями особей, прошел уже под нашими циркулями…

То же и с экономикой: цифровой материал, собранный нами, – о сборе хлеба, о рыночных ценах, о податях и налогах – давал ту же, преобладающую для Бухары, привычную уже нам картину: на общий итог – не легче здесь, чем даже в Гиссаре.

– Черт их разберет! – задумчиво говорит Жорж, перелистывая испещренные цифрами страницы нашего путевого дневника. – Средний прожиточный здесь не выше гиссарского, бесправие то же… А на всех – от старьевщика на базаре до бекской челяди – печать какого-то гнусного довольства жизнью. Помнишь, караул-беги говорил: «счастлива жизнь бальджуанцев». Я думал – звонит: нет, они и на самом деле счастливы.

Жорж прав, Бальджуанцы – мы убеждались в этом каждый день, каждой новой встречей – доподлинно радовались жизни: плову, базару, параду пехотного батальона, расквартированного в городе… Даже сами сарбазы – обычно забитый, угрюмый народ – здесь были улыбчивы и щеголеваты… Случалось, проходя мимо площади в часы солдатского ученья, видишь: едет на учение сарбаз на ишачке, в тюбетейке и халате, качает туфлями на носках босых ног; мундир, красные штаны, высокие сапоги с неимоверными каблуками – пачкой уложены под рукой на ишачьем загорбке; ружье – за штык волочит за собой, прикладом но земле; в дуле – красный пушистый помпон, за ухом, пропоротым серьгою, цветок… И горланит во все горло песню. Рад жизни и он…

Мы никогда не уделяли во время наших исследований особого внимания администрации: национальную архитектуру смешно изучать по гауптвахтам, тюрьмам и зданиям судебных установлений. На этот раз – в поисках «причины благоденствия» – пришлось заглянуть и в канцелярии.

Но и канцелярские розыски нам ничего ощутимого не дали: как будто все то же, обычно бухарское. И закон тот же, и обычай – тот же, и такие же, плутоватые на вид, юркие чиновники и сановитые казии, и вереницы просителей…

«Арз бар – жалоба есть».

В одном только наше «обращение к администрации» – как шутливо назвал Жорж – имело непредвиденные нами последствия. Три дня спустя после того, как мы начали свой обход, джевачи, взволнованный и польщенный, предупредил нас о предстоящем – нынче вечером – посещении Белого князя.

До тех пор мы видали его только на парадных обедах – у бека, старшины города, старшего казия. Слышали о нем много: разговор о нем – на всех перекрестках. Почтительный – до благоговения. По тому, что мы слышали, – решили: ханжа. Интереса к нему у нас не было. Разговоры с ним при встречах не шли дальше этикетных.

Приехал он, как предупредил, к вечеру – в том же серебряном парчовом халате, на том же белом коне. «Иным, – говорит джевачи, – его не видели люди». С ним – большая свита, привезшая роскошный дастархан: вечером сегодня он угощает лично.

После первых приветствий, удобно раскинувшись на подушках, он знаком отослал слуг и наклонился ко мне приветно.

– Предание о Шакыке Балхском: когда он скрыл свой монашеский чин под княжеским нарядом – три дня соблюдал он княжеский вид, но на четвертый забыл умыть руки и тем обнаружил свое дервишество. Ты тоже вскрыл себя на четвертый день, о, государь мой вихрь.

– Я не понимаю тебя, Ахметулла!

Белый князь укоризненно погрозил пальцем.

– Разве ты не присутствуешь – с четвертого дня твоего бытия в Бальджуане – на суде и не говоришь с нашими сборщиками податей и выборными базара?

– Ну так что же?

– Вопрос правления закрыт дервишу, певцу или писателю ученой книги. Ты пришел к нам, как юродивый, ибо – мерить головы и руки погонщикам ослов юродство: кто не согласится с этим? Но – по стати узнается князь. Я узнал тебя с первой встречи. Ты скрывался, – я ждал. Ты открыл себя, сев по правую руку судьи. Доподлинно: вопрос правления – твой вопрос. И выбор твой правилен: в Бальджуане есть чему поучиться правителю.

– Ты ошибся, таксыр, я не правитель и никогда им не буду.

– Судьба человека не в мыслях его, но в крови. Ты спрашивал казия: спроси меня – я отвечу тебе открыто, без утайки, как князю князь.

– Я сказал уже, таксыр: это не мой титул… и не моя честь.

– О чем спорить, – мягко пожал плечами Ахметулла. – Спрашивай, я отвечаю.

Молча я отвернулся. Вступил Жорж.

– Раз уж об этом зашел разговор, – сказал он, сухо глядя на Ахметуллу сквозь очки, – вопрос наш может быть формулирован так: исчисление доходов и расходов здешних туземцев показывает, что им живется не легче, чем в остальной Бухаре. О том же говорит здешний закон; но в них мы замечаем довольство, которого не видели мы в других владениях эмира. Какова причина?

Ахметулла через плечо бегло посмотрел на Жоржа и обратился ко мне:

– Вопрос поставлен тобою верно. И о причинах я скажу тебе со всею открытостью, хотя ты и спрашиваешь о тайнах правления.

…Положение нашего народа то же, что в остальной Бухаре. Это так, и не может быть иначе, – ибо здесь, как и во всей остальной Бухаре, он выполняет призвание народа: быть подножием власти.

…Но мы утверждаем подножие это не так, как другие беки. Рахметулла гиссарский забивает зинданы осужденными; плети его палачей каждый день работают на регистане, утеряя счет преданным казни. Спору нет: железной рукой держит он власть, и власть эту никто не вырвет. Но излишен напряжением этот путь. Наш путь легче. Мы бьем разумом, а не плетью.

…Дворец беков бальджуанских – на твердом, на древнем устое: мы – родовичи. Мысли нет у бальджуанцев о возможности смены бекского рода: в этом утверждаем мы их каждодневно – и проповедью мулл, и беседами в чой-ханэ, и на базаре наших бекских людей. Ты знаешь: бог имеет ангелов, бек – сыщиков: глаза и уши; мы прибавили к ним рот. Наши люди не только слушают, но и говорят. Это пригодится тебе – запомни.

…В безграничной на жизнь и смерть власти нашей – до последнего уверен народ. Во всех школах, на колоннах наших мечетей увидишь ты надписание мудрейшего слова Хасана-эль-Басри:

«Неискренен в молитве своей тот, кто не сносит терпеливо ударов своего владыки».

…Изречение это знает в Бальджуане каждый ребенок. Если бы я приказал четвертовать на площади достойнейшего из стариков Бальджуана, никто не усомнился бы ни в праве моем, ни в правде моей. И каждый, кого я ударю плетью по лицу, – примет это как должное.

…Но мы не бьем плетью по лицу. А существо холопа – каким другим именем можешь ты назвать толпящийся на базарах и воняющий на пашнях народ? – таково. Если ты, имея право ударить по лицу плетью, – ударишь только по плечам, он сочтет себя отмеченным милостью; а если ты ударишь его просто рукой, – он скажет: хвала облагороженным! Он будет счастлив, таксыр. Ты видел сам. Ибо вся тайна довольства Бальджуана – в одном: без нужды мы не бьем плетью по лицу. Наша рука тяжела, – она тяжелее, если хочешь, руки Рахметуллы, ибо он человек без рода, без завтрашнего дня, грабит, где удастся; мы же накопляем со всех, и каждый день. Но холопы не чувствуют этого, потому что их кожа не изрезана плетью и при встрече я кланяюсь приветно – я, Белый князь в серебряной парче. Я даже разговариваю с ними, Аллах мне свидетель, проезжая по улице, когда на пути моем скопление этих грязнейших людей. И они горды собою и бекским родом Бальджуана… Зачем им знать, что, прикоснувшись к ним, я трижды омываю руки благовониями и окуриваю их аравийской смолой?

…И больше того. Когда мы решаем ввести новый налог или отобрать в свое владение новое угодье, – я никогда не бросаю им приказа в лицо. Нет: я созываю стариков и говорю: «Вот наше м н е н и е о налоге или угодьях. Не правда ли, и в ы д у м а е т е т а к?» И смотрю им в глаза пристально. И они отвечают согласно: «Воистину – так». А наутро они важничают по всему базару: мы решили, и бек приказал. И славят благость решения, хотя бы оно удваивало их десятину. Истинно говорю: мудрость правителя: поласкай ишаку грязную морду – он будет радостно подбирать по канавам отбросы и почитать за счастье возложенную на него кладь.

– Я вижу, – сверкнул очками Жорж, – на пользу бекам пошло сказание о превращении ишака в тигра. Но уподобление неправильно. И, поскольку рука ваша тяжела (ты сам говоришь об этом), народ осознает в один прекрасный день действительную цену своего довольства. И вспомнит, что, по сказанию (в этом оно верно), тигр создан самим человеком.

– И дальше что? – презрительно сказал, сквозь зубы, Ахметулла.

– Народ восстанет.

– Если ты читал книги, – усмехнулся жесткой усмешкой бальджуанец, – тебе ведома судьба восстаний рабов. Они обречены. Но здешние рабы не восстанут. Сказание, о котором ты упомянул, сочиненное нашими дедами, – недаром установило тигровый запрет. В нем – великая правда. При покорности тигр берет только то, что захочет. Но если восстать, если убить хоть одного тигра, – остальные будут не только взимать подобающую им дань, но и мстить. И поскольку народ знает, что бек и знать не в одном Бальджуане, как не в одном Бугае водятся тигры, ему, поверь, ясно, что тигровый закон – закон вечный. Ибо для того, чтобы стряхнуть этот тигровый закон – закон нашей власти – власти тех, кто не грязною работой живет, но данью, – мог бы быть только один путь.

– Перебить всех тигров!

– Ты сказал, тура-шамол! – спокойно кивнул головой Белый князь. – Именно, без остатка, в с е х. Но безумие такой мысли очевидно: народ отгонит такую мысль сам: на это у него хватит природного разума: в таких пределах – рассуждает и ишак. Пусть тигр создан человеком. Но, воистину (и в этом глубокая мудрость дедовского предания о тигре), то, что человек создал, над тем не волен уже и сам бог.

– А ты веришь в бога, таксыр?

Ахметулла сузил зрачки.

– Спроси об этом муллу главной мечети. А сам о себе я скажу – словами арабской песни… ты ведь разумеешь по-арабски, таксыр?.. Но поскольку от дел правления мы перешли к вопросам духовным (он хлопнул в ладоши – в тотчас распахнувшуюся дверь вошла челядь), – уместно продолжить беседу за трапезой.

* * *

Когда, закончив ужин, мы приняли из рук прислужников чашки ароматного чая, я напомнил о песне.

– Мы ведь арабского рода – корень наш от пустыни. Оттуда привезли мы и песни. Пустыня за Кызыл-су – владение наше – не дает нам уснуть: мы вспоминаем родину. И о себе – я люблю думать словами Шанфара, самого одинокого из певцов Геджаса:

Я не истомленный жаждой, что пасет свое стадо поздно вечером: верблюжата у него плохо накормлены, хотя у верблюдиц и не перевязано вымя.

Я не слабосильный трус, что сидит при жене неотрывно, выспрашивая ее о своем деле – как ему поступить.

И не припавший к земле страус, сердце которого, точно жаворонок, то взлетит вверх, то опустится низко.

И не любезник, прячущийся от дел, утром и вечером расхаживающий умащенным и насурмленным.

Я не бездельник, у которого зло раньше добра, неумелый, что вскакивает безоружным, если ты его испугаешь.

Я не страшусь темноты, когда на пути перепуганной, мчащейся наугад – встает бездорожная грозная.

Когда кремнистые камни встречают мои копыта, – они разлетаются в прах, отметая искры…

Не в одну зло несущую ночь, когда имущий сжигает свой лук и стрелы, которыми он запасен.

Я шел во мраке, и спутниками мне были холод, голод, страх и дрожь.

Я вдовил жен и сиротил детей и вернулся, как начал, а ночь была еще темнее.

И наутро в аль-Гумейса были две толпы: одну расспрашивали, а другая спрашивала про меня.

Они говорили: «Ночью заворчали наши собаки; и мы сказали: рыщет волк или подкралась гиена».

Но звук пронесся и замер, и они задремали; и мы сказали так: вспугнули, наверно, ката или вспугнули сокола.

Если он был из джиннов, то великую беду натворил, придя ночью, а если он был человеком… Но ведь подобных дел – не сотворит человек.

Он замолчал, призакрыв глаза, словно утомленный.

– Мы знаем эту песню: френгский ученый записал ее давно уже в свою книгу. Прекрасная и гордая песня. Но звучит странно в роскоши твоего дворца. Тебе ли, человеку государства, исчисляющему налог, – петь эту песню?

Ахметулла засмеялся – в первый раз за наше с ним знакомство.

– Изречение Сирри-эл-Сакаты: «Самый сильный – тот, кто побеждает свою страсть; самый слабый – кто ей поддается». О Сирри рассказывают: во время отшельничьего его подвига дочь принесла ему кружку для охлаждения воды. Сирри задремал, и ему приснилась прекраснейшая гурия. Он спросил: «Кому ты предназначена?» – «Тому, кто пьет воду не охлажденной». Проснувшись, он разбил кружку вдребезги. Во дворце – искушении больше: поэтому место сильному – во дворце.

Жорж почесал подбородок.

– Победить страсть, чтобы овладеть гурией! Одно – стоит другого.

– Закон рая, – беззаботно сказал, расправляя плечи, Ахметулла. – Ты читал Коран, таксыр?

– Сура сорок восьмая: «По пяти сотен гурий каждому будет дано…»

– Ты мог бы выдержать состязание в богословии с Бишр-абу-Насром! – весело кивнул мне князь. – Дозволь же закончить сегодняшний скромный ужин – чашей вина. Ты свободен от мусульманского запрета, государь мой вихрь. И для тебя – только для тебя – приказал я изготовить этот напиток!

Он дал знак. Тихо позванивая оружием, высокий рыжебородый туземец поднес мне, на серебряном блюдце, тяжелую кованую чашу.

– Наш славянский обычай таков: мы не потчуем гостя тем, что для нас самих запретно. Если вино – порок, зачем ты предлагаешь его мне? Если же правда, что еще со времен Соуджа, вашего пращура, не чужд бальджуанской знати обычай веселого пира, – разделим чашу. Один – я не буду пить.

– Ваш обычай мудр, быть может – он лучше нашего. Но каждый блюдет свое. Пей, государь мой вихрь, и да приснится тебе сегодня прелестнейшая из гурий.

Рыжебородый, по знаку Ахметуллы, вторично поднес к моей руке тяжелую чашу. Я принял ее. Ахметулла ленивым движением потянул с дастархана янтарную кисть винограда.

– Чудесное вино, – сказал я, поднося к губам чашу. – Его запах прян и остр; оно гуще крови; еще не прикоснувшись, я ощущаю его аромат. Напиток редкостен. Но силен тот, кто преодолевает соблазн, как сказал Сирри. Я хочу быть сильным, я отставляю чашу, таксыр.

– Сирри говорил еще: мгновение не повторится, – пристально глядя на меня, промолвил Ахметулла.

– Я удержу его, – ответил я, не отводя взгляда. – Ты поймешь любознательность путника. Я исследую состав напитка, чтобы в свое время почествовать им высокого гостя, когда он, в дружеской беседе, склонится к моему столу.

Ахметулла потянулся, томно оправляя под локтем шелковые подушки.

– Ты так решил, государь мой вихрь?

– Да, князь. Разве мне нужно говорить дважды?

Он повел бровями. Челядь, склонившись, вышла.

– А ты, Гассан-бай? Разве ты не слышал? Тебя зовут.

Гассан склонился в свою очередь. Когда он выходил, за дверью – мне показалось – блеснула сталь.

Ахметулла продолжал есть виноград, плавным движением тонких, хенной оттененных пальцев обрывая ягоды.

– Как ты узнал, что чаша отравлена?

– Я опознал рыжебородого. Я видел его у зиндана Рахметуллы: я памятлив на лица.

Привстав, он протянул мне руку.

– Разве я не говорил тебе, что ты – наш. Твой спутник – пусть он простит мне – лежал бы уже ничком на ковре.

– За то, что поверил твоему гостеприимству?

– Вопрос, недостойный тебя, – брезгливо сдвинул Ахметулла тонкие рисованные брови. – Разве я мог отказать Рахметулле? В таких услугах князья не отказывают друг другу.

– «Закон тигров… вечный закон».

– Истинно. И скажи мне, открытый разумом: если бы ты выпил чашу, – не был бы тем самым оправдан Рахметулла? Тебя ведь не случай спас. Ты – н е м о г выпить. Ты знаешь это, как знаю я.

Он неожиданно звонко рассмеялся, сверкнув белыми, как слоновая кость, зубами.

– Ведь правда: в Бальджуане есть чему поучиться правителю! Гей, коня, Джура-бай! Мы едем.

* * *

Жорж писал до позднего часа: озлобленно. Ночью он разбудил меня.

– Что ты?

– Пойдем утром в Бугай на тигров.

Я сбросил одеяло. Это – мысль!

– Надо разбить суеверие, – взволнованно шептал Жорж. – Нельзя так, недопустимо! Ведь это – в десять раз хуже, чем у Рахметуллы. И эта белая гадина…

– Он прав в одном: если уж бить – то в с е х тигров. Если уцелеет хоть один, – все сойдет на нет: слишком живуча порода.

Жорж болезненно сморщился:

– Опять крайность! Духовный максимализм. Тут не в физическом истреблении дело, а в предрассудке, в суеверии. По нем надо бить.

– Нет, одного этого мало: именно – ф и з и ч е с к и истребить!

– Всех?

– Тигров? Тех? До последнего. А в Бугай все-таки пойдем. Буди Гассанку.

Но Гассан уперся:

– Гостеприимен Бальджуан. Да и не найдем мы тигров в Бугае: на версты камыши, озера и топи. Не скрадешь зверя: мы ведь и повадок его не знаем. Только с бальджуанцами поссоримся, обидим хозяев.

Так и бросили, до утра. А к утру Жорж раздумал. Когда я на заре потянул его за ногу: «Ну что же, идем?» – он отвернулся к стене и пробормотал, кутаясь в шелковое надушенное одеяло:

– Авантюра!

Я бросил его и вернулся к себе.

* * *

Широкая, в камыше пробитая, тропа: к водопою; лазурится сквозь зеленые жесткие просветы тихая гладь заводи. Хрустнул в стороне камыш. Осторожно раздвинув стебли, мы сошли с Гассаном в топь. Ноги вязнут по колено. Кругом по болоту, опять без шума, к тропе, саженях в десяти ниже. Затаились. Ждем. Вихорятся, обсыпаясь, метелки камышей. И вдруг – дрогнули, закачались. Трещат стебли, ломится зеленая стена. Он идет, не скрываясь, хозяином: от кого ему скрываться, здесь, на Бугае? Идет, лениво постукивая по сытым бокам пестрым упругим хвостом. Близко. Вздрогнул. Поднял голову, потянул ноздрями. Желтые круглые глаза потемнели, тяжелой складкой опала черная, в морщинах губа, обнажая огромные клыки. Припал на передние лапы. Я нажал на спуск. Брызнула в лицо илистая глина. Щелкнул затвором, сменил патрон. Нет… Гассан, как безумный, плясал вокруг распластанного поперек тропы тела. С выстрела! Чуда нет: ведь не дальше шести шагов. От тела шел еще пар, когда мы сдирали шкуру…

* * *

Мы поднялись поздно и долго засиделись за утренним чаем. Только к дневному намазу стали собирать инструменты, сменили в фотографической камере пленки. Решили проехать к южному кварталу. Там осело несколько семейств афганских цыган-люли: негрского, уверяют, корня. Одного из них я видел случайно на базаре: действительно, если это не негры, то, во всяком случае, – негроиды.

Пока седлали, из-за высокого тына донесся нарастающий гул. Явственно – приближалась толпа: хлест бьющих камень босых подошв, взлаивание дервишей и вскрики. Джигиты перестали седлать, прислушиваясь. Грузно качая неподпоясанный обвислый живот, выскочил, в затрапезном халате, домоправитель. Челядь спешно приперла ворота. Вскрики и гул подкатывались к самому дому.

– Смерть урусам, погубителям Бальджуана!

– Ого! Гассан, Салла!

Но Гассан, бегом, уже вынес наши винтовки.

По воротам частым тяжелым градом застучали камни. Домовая челядь растерянно металась по двору. Быстро осмотревшись, мы с Жоржем отбежали к особняком стоявшему – насупротив главного здания – крылу дворца. Один вход, одна лестница: отбиваться будет легко.

На верхней ступени, у двери, прижавшись боком к стене, – старый, морщинами изрезанный, безусый, безбородый монгол. Трясясь дряблою кожей, он вытащил из-за пояса кривой тусклый ятаган. Я ударил его дулом ружья под колено. Старик охнул и сел. Дверь была приперта туземным, затейливо резаным замком. Через тын пестрой бурливой волной уже перебрасывались кричащие люди. Медлить было нельзя. Я нажал коленом, – одна из створок треснула. В полутьме раскрывшейся затаенной комнаты мелькнуло обнаженное женское тело. У входа – слева – огромный низкий диван. Мы завалили им полуразломленную дверь и припали к вырезам прикрытых ставень.

Двор кишел людьми. Камни, ножи, палки – толпа случайная, с базара. Домоправитель беспомощно мотался в тесном кольце наступавших на него туземцев. Ему в упор что-то кричал рыжебородый.

Взять на мушку?

Чья-то рука тихо легла мне на плечо. Обернулся. Придерживая на груди наскоро наброшенный широкий халат, улыбаясь подведенными глазами, за мной стояла женщина. Да… ведь мы – на женской половине!

– Отойди от окна. Они не войдут сюда: евнух опять стоит на страже у входа. Иди же скорее, фаранги. Я смотрела на тебя каждый раз, когда ты садился в седло во дворе. Ты – красавец…

Она разжала руки. Под шелковой тканью – жадное, жаркое дрогнуло тело.

Их было несколько там, в глубине, таких же, как эта, полуобнаженных.

– Смерть урусам, оскорбителям веры!

Народ прибывал: на той стороне с треском распахивались ставни. Дом обыскивали. Куда девались Гассан и Салла?

В соседней комнате – медленно и зазывно пропели струны дутора.

– Брось мултук, палавон. Идем. Я говорю тебе – опасности нет. Пусть воют. Мне имя – Сулайя. Красивее меня нет женщины в долине Великой реки – от самой Крыши Мира.

Я отвел смуглую, жасмином пахнущую руку.

– Оставь!

– Сарбазы! – крикнул от прорези соседнего окна Жорж.

Ударом прорезался сквозь гул сигнал рожка. Толпа расхлестнулась. Во двор, шестеро в ряд, отбивая шаг, входила бекская рота; у правофланговых не было пушистых помпонов в дулах настороженных ружей. Рота шла с примкнутыми штыками.

– Очистить двор!

Шеренги разомкнулись, топоча. Снова прокричал, глуша напев дутора, военный рожок.

– На площадь, к мечети! Амиро-Сафид будет говорить! Слышите: великие барабаны!..

Над городом ударили плавным медным голосом колокола.

– Амиро-Сафид!.. Гей, выбирайся из дому! Урусы – во дворце Ахметуллы. Его бирючи кричат об этом по всем улицам. С амвона Алаи-Уруг объявит он решение бека об урусах… Скорей! Гони! Он уже в мечети!..

* * *

Двор быстро пустел. Солдаты, пересмеиваясь, занимали входы. Из-под навеса, по ту сторону, где мешки с ячменем, выскользнули Саллаэддин и Гассан. Они подошли к офицерам.

– Время! Идем, Жорж.

– Да стой же. Неужто я напрасно зажгла курильницы?

Дурманящий дым стлался над яркими – даже в полутьме – коврами. В соседней зале по-прежнему томились, плакали струны. В прорези арок полуобнаженные женские тени над алыми огнями разожженных углей…

– Ударь в бубен, Нарда, – ты мастерица плясать!.. Уходишь?.. Так будь же ты проклят – вор единственного часа!

Монгол у двери посторонился, осклабясь. Ятаган по-прежнему тускло блестел за поясом. Старик подергал обрубком языка, широко раскрыв нестарчески-крепкие челюсти.

– А-ара!

– Откуда ты, таксыр? – бросился к нам Гассан, едва мы выскользнули из-под навеса одинокой каменной лестницы.

Два офицера, бродившие, запинаясь высокими каблуками сапог, по неровному плитняку двора, перед разломившейся шеренгой взвода, – подтянули кушаки. Пошептались. Старший подошел, приложив к барашковой круглой шапке с эмирской звездой – проросшую шерстью распяленную ладонь.

– Благословение Аллаха на вас, высокий таксыр. Бек выслал нас на охрану, дабы народ не истребил вас за ваше богоотступничество.

В открытые ворота махнул рукою часовой:

– Бунчук Амиро-Сафида!

Офицеры вприпрыжку уже бежали к быстро ровнявшемуся фронту.

– На краул!

Медленно въехал, окруженный телохранителями, Ахметулла: на белом коне, в серебряном парчовом халате. Он легко сошел с седла; поводья перехватил Гассан. В рядах свиты был и наш джевачи.

– Вы, как в сказке, накрылись шапкою-невидимкой, – улыбаясь заговорил он, пока, следуя за ним, мы поднимались по ступеням во внутренние покои. – У рыжебородого чутье, но и он не открыл вас. Кому из моих людей (это ведь мой дворец – дворец моих женщин) дать награду за то, что вы были укрыты от ишачьего набега? В крупном стаде – опасен даже ишак!

– Я ничего не понимаю в случившемся, князь.

– Игра Рахметуллы, – небрежно отвечал бальджуанец, опускаясь на подушки. Слуги спешно сменяли смятый, разбросанный дастархан. – Рыжебородый поднял народ, заверив клятвою, что вы сегодня на заре убили в Бугае тигра – и тем обрекли Бальджуан. Триста коров выгнали бальджуанцы к Бугаю на умилостивление князей камыша. Но жертва была бы не полна, если бы жертвенник не окропили вашей кровью – не правда ли?

– Неужели так легковерны бальджуанцы?

– Народ видел поутру твоего коня на водопое: он был накрыт тигровой шкурой. Ему не надо было верить: он видел сам.

– Но ты разубедил народ? Ты ведь знаешь, что сегодня утром я не отлучался из дворца?

– Ты слишком быстр на вопросы. Подумав, ты ответил бы сам. Конечно же, я ответил народу: «Фаранги, по незнанию своему, навели на Бальджуан беду. Но на трое суток, постясь, станет сам Амиро-Сафид на молитву. Бальджуан может по-прежнему жить беспечно. Тигры останутся на Бугае». Ты думаешь, слабее станет после этого наша власть?

– Да, но нам закрыт с этого часа доступ к бальджуанцам.

– Зачем они вам? – прищурился Ахметулла. – Народ всюду одинаков. И, я не скрою, ваши вопросы волнуют наших добрых ишачков. Уже пошли слухи о задуманном эмиром налоге: вы ведь записывали, сколько собрано богары? Вам лучше уехать. То же думает и ваш джевачи. Сегодня – он удостоверит – нам удалось отстоять вас, спешно выслав на вашу защиту сарбазов. Но как остеречь вас от случайного удара – где-нибудь на улице или в переходах дворца. Нет, по искренней дружбе, вам лучше уехать… Ваш путь теперь к керкам или на север?

– На восток. Мы хотим пройти Дарвазом на Рошан и Шугнаи, к Крыше Мира.

– Туда путь через Каратегин: подымитесь на север. Восточными путями вы не пройдете. Народ говорит: там дивья застава. Это сказка, конечно, но путей там действительно нет.

– Но ведь живут же там люди?

Ахметулла пожал плечами.

– Если это называть людьми! Впрочем, в Кала-и-Хумбе есть даже бек… Из тамошних голодранцев. Ваша воля: хотите – идите в Кала-и-Хумб. Я прикажу дать проводников. И сам провожу вас до заставы… на случай, если еще что-нибудь придумал рыжебородый. За городскою чертой забудьте о нем: на востоке у Рахметуллы нет ни друзей, ни рабов.

– Почему?

Амиро-Сафид, смеясь, погладил бороду.

– Я уже сказал тебе: там дивья застава. Да, когда будешь в Гарме (потому что – хочешь не хочешь – твой путь будет на север в Каратегин – ты не пройдешь востоком) – кланяйся старому беку: мы – родичи. Ну, что же? Седлай коней походной седловкой, Гассан-бай! Путь будет трудный.

* * *

На выезде нас конвоировали сарбазы. Лавки были заперты, базар пуст. Редкие прохожие злобно провожали нас глазами. У порубежной башни мы трижды обнялись с Ахметуллой, накрест меняя руки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю