Текст книги "Особая группа НКВД"
Автор книги: Сергей Богатко
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 23 страниц)
Федору показалось, что жизнь его кончилась на пороге осуществления мечты. Целый год ожидания! Он не представлял себе, как сможет пережить этот год. Не помня себя, повернулся, пошел к двери. И тут услышал резкий голос Добровольского: «Румянцев! Подожди в коридоре».
Ждать пришлось долго. В чал, где заседала комиссия, входили все новые претенденты и потом выходили – одни с видом победителя, другие понурив головы. Вот уже и последний вышел, а комиссия все совещалась.
Начальник техникума оказался в очень трудном положении, но комиссия ничем не могла ему помочь. Не только Добровольскому – всем понравился этот долговязый калужанин с добрым лицом и умными глазами. Да, слишком молод, но грамотен, серьезен, начитан, да и собственная «соображаловка», как видно из его ответов, неплохо работает. Но, случись что, немедленно поднимут бумаги: пятнадцать лет. Вы что! Кто вам позволил детишек гробить?! Ведь голову оторвут.
Выслушивая эти справедливые опасения, Добровольский морщился, как от зубной боли. Дело в том, что у прочих, более счастливых соискателей курсантских мест, не только с грамотешкой были нелады, но и общая подготовка была гораздо хуже. А предметы надо осваивать непростые: математика, физика, геодезия, астрономия… Контингент подобрался по этой части весьма слабый. Жаль упускать такого толкового парня. Но кто возьмет грех на душу? И старый службист, не о себе, лишь о службе одной радея, решился на хитрый подлог.
После получасового спора за плотно закрытой дверью взъерошенный Добровольский вышел в коридор и, отведя калужанина в сторону, сказал:
– Ты, вот что, Румянцев. На, держи твое заявление. Сейчас садись за тот стол и перепиши заново. Все перепиши, как было, только укажи в заявлении не год твоего рождения, как ты тут поставил – «1916», а просто «16 лет». А дату внизу не ставь. Понял?..
Румянцев Ф. С. Штурман, аэросъемщик, впоследствии Герой Советского Союза, в Витимской экспедиции 1938 г.
И начальник техникума не ошибся. Румянцев – самый молодой из его курсантов – вскоре стал одним из лучших. Он же помогал подтягиваться отстающим в учебе «старичкам», самому старшему из которых было уже полных 38 лет, да и многие однокурсники, по крайней мере теоретически, годились Федору в отцы.
К слову сказать, похожих решений – импульсивных, связанных порой с грубейшими нарушениями инструкций и правил приема, – в истории нашей авиации было немало. Нечто подобное на закате дней рассказывали о своих уловках, притом ничуть в этом не раскаиваясь, многие прославленные летчики, – такие, например, как дважды Герой Советского Союза Алексей Молодчий, трижды Герой Александр Покрышкин. Правда, то были пилоты, и проявление ими острых граней характера, силы воли, находчивости, напора, хитрости было своеобразным тестом, экзаменом. Федя Румянцев, конечно, сам бы не прорвался, ибо родился не пилотом, а именно воздушным наблюдателем, навигатором. И только Добровольский раньше других понял это.
Ворошиловские завтраки
Учителями курсантов были опытные летчики – участники гражданской войны, а также инженеры и техники старой школы. Конкурс в техникум был большой, поскольку звание авиатора считалось почетным. Все знали, что летчикам покровительствует сам Сталин. Газеты много писали о «Добролете», превратившемся позднее в Аэрофлот, об ОСОАВИАХИМе. В отчете за 1931 год указывалось: «Собрано около 10 млн. руб., из которых 8 млн. руб. переданы на строительство военно-воздушных сил Военведа, а остальные – на постройку самолетов». Это была новая мощная волна энтузиазма и деятельного нетерпения. Много было самолетов именных: «Искра», «Пролетарий», «Красная звезда», «Наш ответ», «Правда», «Гудок», «Крокодил»…
Кампания по созданию воздушного флота была действительно добровольной и приняла характер эпидемии. Отчасти это был косвенный эффект ликбеза – массовой ликвидации безграмотности населения России. Грамотность резко раздвинула горизонты мира перед миллионами людей, знавших до этого только свою деревню, свой поселок. Радио, газеты, пропагандисты-учителя каждый день объясняли, как огромен мир и что революция, свет знания, сделали его доступным каждому. Культ «сталинских соколов», полеты агитационных дирижаблей и аэропланов наглядно показывали: «нам нет преград ни в море, ни на суше…» Полярные экспедиции, восхождения на горные вершины, штурм стратосферы, открытия науки, достижения техники, метрополитен – все подтверждало реальность успеха. Тысячи добровольцев бредили идеей покорения просторов, страстно желали упорядочить открывшиеся перед ними сказочные пространства. И, разумеется, наиболее ярким воплощением идеи покорения бескрайних просторов, неизведанных полярных горизонтов была авиация. Героями времени стали летчики.
Тушино 1931 года представляло собой неказистый, изрытый вдоль и поперек поселок, только что вылупившийся из пригородной деревеньки. Рядом – железнодорожная платформа среди болотистой местности. Но чувствовалось – перемены наступают серьезные. Рядами поднимались бараки, в которые тут же селились строительные рабочие. А чуть подальше обозначались и сами объекты: корпуса авиационного завода, здания техникума, дирижаблестроительного учебного комбината… На все это требовались огромные средства и время.
Газеты сообщали о закупках летательных аппаратов за границей. Это были аэропланы самых разных фирм, и самолетный парк в стране образовался чрезвычайно пестрый. Особенно много было немецких самолетов: «Фоккеров», «Юнкерсов», «Дорнье». Кроме них были итальянские «Ансальдо» английские истребители «Мартинсайд» с двигателями «Испано-Сюиза» в триста лошадиных сил, «Бристоль-Файтер», «Виккерс-Викинг», французские «Анрио» и «Фарман-Голиаф». Всего после гражданской войны было приобретено свыше 700 самолетов. При таком обилии систем квалификация наших механиков и конструкторов поневоле росла очень быстро; однако эксплуатировать столь разношерстный парк было исключительно трудно. Поэтому уже к 1927 году закупки готовых самолетов за рубежом были резко сокращены; исключение делали лишь для летающих лодок, да и то пока не появились свои удачные конструкции. Впрочем, «деревянный век» авиации еще не закончился, и летчиков учили азам не только слесарного, но и столярного дела. Основой были деревянные лонжероны, а также шпангоуты, поперечины, а обшивка делалась в основном фанерная, если не тканевая. В этом имелись свои преимущества. Например, для учебной рулежки с крыльев снимали часть тканевой обшивки, чтобы курсант случайно не взлетел – сажать-то самолет он еще не научился…
Добровольский был прав, курсантам приходилось трудно, потому что подготовка большинства оказалась очень слабой, многих пришлось даже отчислить. Однако те, кто остался, с какой-то отчаянной решимостью впитывали знания. Загрузка занятиями оказалась такая плотная, что нечего было и думать о возможности подзаработать где-нибудь на пропитание. Многие курсанты жили впроголодь. И страна, и люди жили надеждой на светлое завтра.
Федор Румянцев из своей стипендии в 37 рублей по пятерке-десятке в месяц отправлял матери. Постоянное чувство голода изнуряло его, и однажды он сделал удивительное открытие – снетки. Эта мелкая сушеная рыбешка стоила копейки, но если с утра пожевать снетков, то после такого завтрака потом только водичкой запивай, и – никакого аппетита, ощущение сытости обеспечено на весь день. Завтраки со снетками продолжались неделю или чуть больше, пока не грянула беда.
Поздним вечером курсант Румянцев возвращался из города с тяжелой связкой книг в руке. Шел мимо ресторана, откуда всегда доносились звон посуды, веселые голоса пирующих людей, но на этот раз и запахи из кухни не дразнили аппетит, – снетки действовали безотказно. Обойдя ресторан, Румянцев свернул в темный переулок, чтобы спрямить дорогу к вокзалу, и вдруг замер в ужасе: все окружающее стало меркнуть, растворяясь в мутной пелене. Федор понял, что слепнет: он мог различить лишь пятна электрических фонарей.
Курсант шел, как в густом тумане, по памяти, почти ощупью. Он едва владел собой, чтобы не разрыдаться на улице. Но не стал никого звать на помощь, самостоятельно добрался до общежития.
Ночью, когда товарищи уснули, он несколько раз тихонько вставал, выходил в коридор, смотрел на электрическую лампочку, зажигал спички. Зрение то прояснялось, то вновь угасало. Сомнении не оставалось: подступала слепота, и надежды стать летчиком рушились. Жизнь была кончена – протайте, звездные миры и земные пространства под крылом… Только под утро Федор забылся тяжелым сном. На занятия не пошел; во время обычной суматохи общего подъема лежал, закрывшись с головой одеялом. Только когда остался один в комнате, заставил себя подняться и, как на смертную казнь, потащился к врачу.
– Ге-ме-ра-ло-пия! – по складам произнес доктор, пристально глядя на сидевшего перед ним с видом полной обреченности тощего долговязого курсанта, и в тоне, каким произносился приговор, не было ни малейшего снисхождения.
Услышав загадочное и потому особенно страшное слово, Федор онемевшими губами произнес: «Что это?» С утра он видел лучше, но потрясение от внезапной вчерашней слепоты, которая обрушилась неумолимо, как рок, все ещё жило в нем.
– Гемералопия. – повторил доктор. – Куриная слепота у тебя, соколик.
Голос у врача грубый, и тон какой-то едкий, сатанински насмешливый:
– А еще на летчика учишься, цыпленок пареный. Вон – щеки бумажные, глаза кроличьи. Она, матушка, – классическая гемералопия. Ну-ка, говори, что ешь, что пьешь. Да не ври, не то худо будет – совсем зрение потеряешь.
Федору показалось странным, почему грозный доктор спрашивает про еду, тогда как беда случилась с тазами, но рассказал без утайки все, что было, – и про воду, и про фокус со снетками.
– Цыган совсем было, приучил свою лошадь овса не есть – проворчал доктор. – Одного дня не хватило – околела.
Он взял в руки перо и, обмакнув его в чернильницу, стая писать рецепт, потом диету: витамины, рыбий жир, бульон куриный… На слове «куриный» запнулся и бросил перо – где курсанту купить все это?! – а летать, небось, охота до смерти? Федор торопливо кивнул. В голосе врача ему почудился какой-то проблеск надежды.
Доктор скомкал обе бумажки, словно лепил снежок, и через весь кабинет метнул в угол, где стояла корзина. Попал и почему-то снова рассердился:
– Ну, скажи, долго вы меня еще мучить будете?!.. Ох, горе мне с вами. Ох, чует сердце, попаду я из-за вас, чертей, отсюда прямым ходом в Бутырки.
Он встал и на короткое время вышел из комнаты, потом вернулся, держа какую-то бумагу:
– Вот, бери. И делай, что велят. А главное, помалкивай. Если спросят – отвечай: ничего не знаю, ничего не понимаю, – вот, мол, бумага и в ней все прописано.
С этой бумагой Федора стали гонять из кабинета в кабинет, от врача к врачу, где его крутили, мяли, простукивали. И уж, как водится, кто ищет, тот всегда найдет – нащупали у него в подбрюшье небольшую грыжу. А коли обнаружили – назначили операцию, поставили на казенный кошт.
Операция пустяковая, но готовили к ней долго, не спеша. Вначале хирургу все было некогда, да и после выписывать не торопились. Впервые за последние годы Федор отъелся, окреп и повеселел: куриная слепота пропала бесследно. Грозный доктор только раз появился в дверях палаты, увидел улыбающегося во весь рот счастливого курсанта, даже подходить не стал – подмигнул заговорщицки и исчез.
А когда Федор вернулся в техникум, его ждала там радостная новость. Для курсантов ввези бесплатные, «ворошиловские», как их тогда называли, завтрак.
Вся эта скудость происходящей жизни казалась Румянцеву и его товарищам несущественной по сравнению с тем сказочно замечательным, что должно было открыться в ближайшем будущем. Газеты писали о коллективизации и ликбезе, о Днепрогэсе и Магнитке», о Турксибе и московском метро, о тысячах новых тракторов и самолетов. И все эти реальные чудеса должны были уже вскоре совершенно изменить жизнь. Миллионы людей жили этим «завтра». Курсанты учились по бригадному метолу, бегали в стрелковый кружок и в тир, сдавали зачеты на значки ГТО – «Готов к труду и обороне», «Ворошиловский стрелок». «Красный Крест», а по вечерам, также бригадами, не жался сил, с воодушевлением работали на строительстве нового здания техникума, повторяя стихи Маяковского: «Через четыре года здесь будет город-сад»…
Так или иначе, учеба Феди Румянцева продвигалась. Через год сильно поредевший отряд молодых летчиков-наблюдателей и аэрофотосъемщиков повезли на практику за Урал. И там, на аэродроме города Туринска, произошла поистине удивительная встреча. Когда курсант Румянцев познакомился со своими новыми наставниками, оказалось, что именно они, летчик Станислав Калан и штурман Яков Свиридович, тогда, в 1930 году «пахали небо» – производили аэрофотосъемку Калужского района. Это на их самолет смотрел с ветки старою дерева мальчишка-оборвыш А теперь в одной машине с опытными «небожителями» он поднимался расчерчивать небесный купол. Забот много: расчет курса, высоты, скорости полета и режима съемки. Стеклянный глаз аппарата под хруст шторок затвора бесстрастно запечатлевал поверхность земли, и воробьиные стаи подростков с восторгом наблюдали за их орлиным парением.
Но узнал Румянцев еще и другое. Оказалось, что летчик Калан пережил тяжелую драму. 24 августа 1929 года он вел К-4 пассажирским рейсом по маршруту Сочи – Тбилиси. Близ Сочи отказал двигатель, и самолет упал в море. Погибли пассажиры, в том числе рослый 48-летний усатый латыш с четырьмя боевыми орденами Красного Знамени на груди. Это был возвратившийся после лечения в сочинском санатории бывший политкаторжанин, ветеран Первой мировой, герой гражданской войны, помощник командующего Кавказской армией, член ЦК ВКП(б) Ян Фабрициус.
Вот что рассказывает писатель Николай Кондратьев, исследовавший историю жизни и обстоятельства гибели Фабрициуса. «Ян Фрицевич сидел у тяжелого чемодана с подарками для малышей и смотрел в окно. Самолет миновал Ривьерский мост, неожиданно закачался и стал резко снижаться. Кто-то из пассажиров громко вскрикнул. Испугалась и заплакала маленькая дочка инженера Андреева Инночка.
– Тихо, тихо! – воскликнул Фабрициус. – Мы опускаемся на воду у самого берега, – и стал торопливо развязывать ремни, которыми был пристегнут к сиденью. Понял – пилот Калан не может посадить самолет на пляж: на нем очень много отдыхающих…
Пропеллер врезался в воду. От сильного толчка груз свалился на пассажиров. Летчика и бортмеханика выбросило в море. Инженер Иванов потерял сознание. Фабрициус помог его жене отстегнуть ремни. К окну кабины подплыл Калан, крикнул:
– Товарищ Фабрициус, выходите! Скорее выходите!
Фабрициус попросил:
– Вначале помогите женщине с ребенком.
И успел протолкнуть их в окно кабины, а когда стал вылезать сам хлынула темная тяжелая вола, и перегруженный самолет пошел на дно.
Спасательной станции поблизости не было. Утонувший самолет вытащили на канате многочисленные отдыхающие, загоравшие на пляже. Помощь опоздала…»
Комиссия, расследовавшая катастрофу, признала, что вины летчика в аварии нет, он сделал все, что было возможно сделать в той ситуации. Тем не менее, Станислав Гаврилович Калан горько переживал случившееся.
Румянцев выслушал эту историю, не проронив ни слова. Мысленно он представлял себя, свои действия на месте летчика, желая в душе, чтобы судьба послала ему такое испытание, которое он смог бы выдержать с честью. Молодость не боится смерти.
Триста орлов, шестьдесят соколов
Если калужанин Федор Румянцев возмечтал о полетах с раннего отрочества, то жизнь его друга Михаила Кириллова круто повернула в заоблачные выси из-за случайной встречи. Судьба уверенно катила Мишу, сына кадрового железнодорожника, по колее точной механики. На радость родителям, мальчик с ранних лет увлекался моделированием паровозов, успешно учился в школе где заметно опережал сверстников, особенно по математике, потом легко поступил в машиностроительный техникум. Но случилась все та же беда, что и в семье Феди Румянцева: внезапно заболел отец, учебу пришлось бросить – надо было добывать пропитание.
Москва 1928 года была неласкова к тем, кто оказался не при деле, и к тому же не обладал проворством по торговой части. Нэп, безработица, дороговизна… Мир словно перевернулся. Старые заслуги отца на поприще транспортного дела шли не в счет, скорей даже ставились ему в упрек. Миша зачастил в Орликов переулок, на биржу труда и отстаивал там долгие очереди в надежде, что его руки кому-нибудь понадобятся. Но даже те, кто владел ремеслом, не всегда устраивались на работу. В конце концов, смышленого шестнадцатилетнего юношу взяли нормировщиком на завод. Вот тогда-то и произошла его встреча с неугомонным романтиком Иваном Рощиным.
Это был несколько странный человек, уже немолодой, бывший авиатор. Рощин был тяжело ранен на гражданской войне в воздушном поединке где-то в Крыму. Его самолет с пробитым мотором рухнул на землю. Сам он при падении чудом остался жив, но сильно покалечился. Рощин заметно хромал и, вероятно, тяжело переживал свое отлучение от неба. Однако говорун и спорщик был до того азартный, что окружающие воспринимали его не слишком всерьез. Женщины говорили, смеясь, что в минуты, когда Ваня Рощин распаляется в споре, он делается похожим на падшего ангела: сердито клохчет, копытом бьет, в глазах молнии сверкают и полы черного пиджака топорщатся, как крылья – сейчас взовьется… И все, кто знал его, – мужчины и женщины, независимо от возраста, и за глаза непрямом разговоре обращались к нему одинаково: «Ваня Рощин, скажи, пожалуйста…», будто это было его единое и неразделимое имя.
Иван Рощин форме обращения не придавал решительно никакого значения и сам себя тоже называл Ваней Рощиным, причем в третьем лице. Зато обо всем, что касалось авиации, судил чрезвычайно строго и безапелляционно. Зная эту его черту, с ним старались поменьше связываться. Но Ваня Рощин умел любой разговор очень ловко поворачивать к аэропланам, затем подлавливал собеседника на неточности и уж тут, не давая опомниться, начинал страстно спорить с ним, доводя невольного оппонента до полного изнеможения.
При первом же появлении Миши Кириллова в цехе бывший летчик немедленно подковылял к нему и начал расспрашивать, где новый нормировщик учился, чем раньше занимался. Узнав, что юноша кое-что смыслит в технике. Ваня Рощин рассмеялся от радости. И они вскоре подружились, эти два, казалось бы, совершенно несхожих человека: чудаковатый балагур, известный всем как несносный спорщик, и спокойный, рассудительный, немногословный юноша Все в цехе удивлялись тому, как терпеливо внимает молодой человек фантазиям Вани Рощина.
– Был бы я на новом аппарате, шиш бы он тогда срезал Ваню Рощина, – запальчиво доказывал бывший воздушный боец своему новому приятелю за миской каши в заводской столовке. И, не встретив возражения, вдруг загрустил. – С Антантой нам, конечно, тягаться было тяжело. Техника у них богатая; аэропланы все новенькие. И пилоты, между нами говоря, тоже все классные, опытные. Элита! Свой молодняк берегли, постепенно вводили в работу. Летали они грамотно и дерзко. С шиком даже. Поначалу, в восемнадцатом году, они так нас прижали на Волге, что мы только по ночам осмеливались взлетать. Представляешь – летали без приборов, при луне. Но и мы дрались от души, и наша взяла, потому что наше дело было правое. А их дело было битое. Как сказал Виктор Гюго, «нельзя быть героем, сражаясь против своего Отечества». Читал, Миша, «Девяносто третий год»?..
– Помню, – серьезно кивал Кириллов. – Еще в школе читал.
– Так вот, – продолжал Ваня Рошин, и в глазах его светилась тоска. – Офицеры были бравые. Еще до начала империалистической войны собиралась команда летунов идти к Северному полюсу на самолете Игоря Сикорского, на «Илье Муромце» – на самом мощном тогда в мире аэроплане. А что? Риск безумный, конечно, но шансы на успех были. У «Муромца» полезная нагрузка до двух тонн. Вместо полюса пошли на войну, сначала на одну, потом на другую… По шести пулеметов на «Муромец» ставили, чтобы пехоту косить, да еще бомбы… Крепость! Ну, с немцами повоевали и разошлись: они к себе, мы к себе. А тогда поднялись с железом брат на брата, сын на отца… И уходить некуда – только убить или самому умереть. Страшное дело, Миша. Потому-то изо всех войн самые жестокие – гражданские.
Особенно любил Ваня Рощин рассказывать про Крымские воздушные бои?
– В Крыму, Миша, у Врангеля летчиками командовал генерал Ткачев. У-у, матерый вояка, – что тебе тактик, что стратег. Принципы воздушного боя у него были просты по-суворовски; глазомер, быстрота и натиск. Обычно он атаковал внезапно, со стороны солнца, с большой высоты.
Летом двадцатого на освобождение Крыма от Врангеля двинулся кавалерийский корпус – восемь тысяч сабель, да еще с броневиками и бронепоездами. Командовал корпусом Дмитрий Жлоба – боец неслабый и командир опытный, и, кстати, тоже летную школу окончил. Так вот, Ткачев кавалеристов в пух и прах разнес и по степи разогнал в панике – не столько пулеметами, сколько рёвом моторов на бреющем. Неделю штурмовал, пока не раздолбал совершенно. А было у Ткачева всего полсотни самолетов. Для куража, для авторитета генерал иногда лично выходил на воздушный поединок. Дрался классно. Одно слово – орел!
– Почему же красные сумели их разбить?
– Эх, Миша, когда с гор лавина идет, как ты ее остановишь? – покачал головой Рощин и вдруг ухмыльнулся. – А разве тебе не об этом наш парткомыч на прошлом политзанятии лекцию читал? Ладно, не сердись… Так вот если отбросить бантики и разные красивые слова, то парткомыч прав в основном – слишком много в той жизни накопилось несправедливости, жадности и просто дурости. Такой дурости, что человеку с понятием вынести все это было никак невозможно. Ну, скажем, весна пришла. У крестьянина душа болит – пахать не на чем, а барин в это время или по парижам гуляет или арабского скакуна чистопородного выписывает за золото. Да ты сегодня помоги пахарю тяглом, завтра прибыли на целый табун получишь – а ему плевать. Гордый. И все в таком духе. А народишко чуток грамоты понабрался, вот оно и прорвалось, я понеслась лавина…
Они, Миша, и в армии так же себя вели. В военном деле толк знали, дрались умело и геройски, но с солдатами, с механиками, со всей прочей «черной костью» привыкли через губу разговаривать. Короче, каста: «Милостивые государи, благородные пилоты!» Гордость фраеров и сгубила…
Нет, Миша, дело не в дисциплине – без нее в армии нельзя; тут другое. Служба службой, но лакей не воин… А дворянин, как привык у себя в поместье конюха за полчеловека считать, так и здесь к механику: дай-подай, принеси, да еще презрением обольет… Ну а механик поглядит-поглядит на офицеров, вечерком агитаторов-шептунов послушает – про свободу, про равенство от рождения, да и церкви батюшка про братство во Христе пропоет, – потом брошюрки большевистские да эсеровские почитает – откуда взялись богатые и бедные, и начинает соображать: а чем вы, господа хорошие, лучше меня? В результате революции все стали равными. Так неужели же я, думает, вот этими собственными руками буду вам власть возвращать, чтобы вы меня потом что, «пшел на место»?! Короче, многие при первой возможности перебегали в Красную гвардию. Еще при Керенском, перед самым Октябрем семьдесят летунов-офицеров решили устроить на Смольный налет. Раздолбали бы в пух и прах весь штаб восстания, да механики не позволили. И бронеотряд они же, механцы, сахарком застопорили, не дали машинам ходу.
Еще рассказывая Рощин про бывших царских офицеров-летчиков, которых комиссары выпускали в полет, а их товарищей на это время сажали под замок как заложников.
– Не приведи господь, если собьют или авария – расстреляют людей ни за что. А самолеты были сплошь латаные-перелатаные. Бог мой, как вспомнишь, на чем вылетать приходилось!.. Это просто чудо из какого утильсырья механики красную авиацию сотворяли. Всю душу в эти железки вкладывали. А чем аппараты заправляли!.. Знаешь, что такое «казанская смесь»? Это эфир из аптеки, газолин, спирт или скипидар и чуть-чуть бензина. Вонь от этой смеси поднималась ужасная; бывало, при заправке от угара люди сознание теряли. Главное было – взлететь, от земли оторваться. Это такой момент…
Когда Ваня Рощин рассказывал о взлете, он весь преображался. Взгляд становился быстрым и острым, все тело пружинило, как у циркового акробата, а руки и ноги при этом совершали манипуляции невидимыми рычагами.
– Представляешь. Миша, аэроплан бежит по земле. Вначале неуклюжий, как гусак какой-нибудь. Трясет его, бьет по кочкам, расчалки на плоскостях дергаются, вот-вот лопнут. Мотор ревет, аж на визг свинячий переходит. Сейчас, думаешь, его от натуги разорвет к чертям – только гайки брызнут в разные стороны. А самолетик бежит все быстрей, вот уж хвост поднял, ровней – ровней: больше газу – меньше ям. И вот – легче, легче, и зависли колеса. Уже не бьет машину земля, а только ветер в лицо. Но тут, Миша, замри, не дыши – держи машину, чтобы горизонт был ровный. Дернешься – смерть. В этот момент аэроплан сам тебя поднимает, только не мешай ему… И – взлетает. А уж когда у тебя высота в запасе – тут опять ты король… Владей – машина в полном твоем подчинении. Пехотинцы в окопах, как увидят звезды на крыльях, шапками машут. Ты им крыльями покачаешь, они – «ур-ря!» – хоть сейчас в атаку. Такое, Миша, настроение сразу…
Рощин жгуче интересовался авиационными делами. Еще в 1923 году советское правительство выдало фирме «Юнкерс» концессию на организацию завода по производству самолетов. Вскоре под Москвой в Филях началась сборка аппаратов «Юнкерс-21» (Ju-21). Это были первые цельнометаллические с обшивкой из гофрированного листа самолеты свободнонесущей монопланной системы. В сентябре 1924 года летчик Чухновский на «Юнкерсе» совершил одиннадцать полетов на Новую Землю и привез первые данные для ледового аэродрома. Выяснилось, что требуемая толщина льда на пресноводных водоемах при температуре -10 °C и ниже для самолетов массой до 2,5 тонны – 25 см. до 10 тонн – 50 см, до 100 тонн – 150 см. Если же вода соленая, то толщина льда должна быть больше на 15–25 %.
Освоив особенности работы с легким металлом дюралюминием (дюралем), в 1927 году завод наладил серийное производство своих цельнометаллических самолетов Р-3 (АНТ-3), ТБ-1 (АНТ-4) и ТБ-3 (АНТ-6). Их автор Туполев освоил отечественный металл, так называемый кольчугалюминий, в расчете на днепропетровский и волховский алюминий. Более легкие машины строились из дерева, стальных труб и проволоки, а обшивались полотном и фанерой.
Советские конструкторы вводили в строй все новые отечественные самолеты и дирижабли. Их было много, и Ваня Рощин, старый воздушный боец, ликовал при каждой удаче, и даже услышав об очередной аварии – а их тогда было больше, чем рекордов, – печалился лишь об одном: о невозможности лично во всем этом участвовать. Уж он-то сумел бы правильно разобраться в ситуации и эвакуировать с парашютами весь экипаж сгоревшего в небе воздушного корабля…
Встречай в цехе Мишу Кириллова, он всякий раз, прихрамывая, увязывался за ним и, хватая за локоть, горячо нашептывал:
– Ты, такой здоровый, с бумажками ходишь?! Я бы на твоем месте… Летать! Тебе летать надо. Летать круглый год: триста орлов, шестьдесят соколов, дерево сухое – верх золотой!..
Иногда Кириллову казалось, что разбитый пилот просто бредит, заговаривается. Еще бы: грохнуться с такой высоты. И ведь убедил, завербовал!.. Достучался до сердца хромой летун, пламенный и бескорыстный энтузиаст авиации. Улучив минуту, подсунул объявление, где было сказано, что идет набор на курсы аэрофотосъемщиков. Кириллов туда и отправился.
Учеба велась довольно сумбурно. Требования предъявлялись строгие, подчас противоречивые, и отсев был большой. Вопреки ожиданиям, очень долго курсантов к самолетам и близко не подпускали. Зато вдоволь было занятий по математике, физике, геодезии, картографии, астронавигации. Что касается аэрофотосъемки, тут, чувствовалось, не все обстояло гладко. Дело новое; неудач, ошибок, всяческих накладок возникало столько, что старые геодезисты и топографы относились к аэрофотосъемке с недоверием. Фотоматериалы поставлялись низкого качества, и данные, полученные пешими изыскателями, были гораздо надежнее.
Штурман Михаил Кириллов – аэрофотосъемщик, участник создания первых детальных карт Арктики и Антарктиды.
Впрочем, о том, что авиация незаменима при рекогносцировке, разведке, корректировке артиллерийского огня, никто не спорил. Штурманов так обычно и называли: летчиками-наблюдателями, летнабами, навигаторами. А вот сомнения насчет картографической съемки могла рассеять только практика.
Наконец в один прекрасный весенний вечер курсантам объявили: «Завтра – летный день». Будущие летнабы заволновались: никто из них еще ни разу в жизни не поднимался в воздух на аэроплане. У преподавателей настроение было приподнятое: завтра птенцы начнут становиться на крыло. Режим дня объявили необычный: отбой ко сну – ранний, как у детей, подъем на рассвете, усиленный завтрак. У подъезда стояла грузовая машина со скамейками в кузове, ждала их, как настоящих летчиков. Курсантов привезли на Центральный аэродром, где выстроились в ряд специально для них приготовленные новенькие самолеты. Это были тогда еще малоизвестные У-2.
Курсанты не знали, что конструктор самолета Николай Николаевич Поликарпов работал в это время за решеткой. Осужденный к высшей мере наказания «за участие в контрреволюционной вредительской организации», он, после двух месяцев ожидания расстрела, был переведен в «Особое конструкторское бюро» (ЦКБ-39 ОПТУ), организованное при Бутырской тюрьме. Только в июле 1931 года, после показа Сталину истребителя И-5 (пилотировали летчики Чкалов и Анисимов), создатель чудо-машины Поликарпов был амнистирован.
У-2 – лучший самолет первичной подготовки пилотов
Учебный самолет У-2 – «летающая парта»; он же – разведчик, посыльный, санитарный; он же – проклятый солдатами вермахта легкий ночной бомбардировщик «рус-фанер». Этот уникальный в своем роде летательный аппарат был создан Поликарповым в 1927 году. По простоте изготовления и гармоничности его можно было бы признать достойным уровня Леонардо да Винчи. Аэродинамические качества машины оказались просто поразительные. В первом варианте мощность мотора составляла всего лишь 100 лошадиных сил. Самолет снисходительно «прощал» даже грубые ошибки первичного пилотирования.
Каркас – из сосновых реек, расчаленный проволокой и обтянутый волокном. Верхняя и нижняя консоли одинаковые – это проще в производстве. Большое оперение. Самолет не входил в штопор, а при принудительном вводе сам выходил из него после переведения ручки в нейтральное положение. При излишне большом угле атаки и потере скорости машина сама опускала нос и вновь набирала скорость. Скорость снижения с выключенным мотором была меньше, чем у парашютиста. Нехитрая приборная доска состояла из 4–5 приборов, причем тахометр (счетчик оборотов) был вынесен из кабины наружу на стойку центральной части верхнего крыла. У-2 был испытан Михаилом Громовым и эксплуатировался тридцать лет. Максимальная скорость – 150 км/час, посадочная – 70 км/час, длина разбега и пробега – 100 метров. Вес машины около тонны (кроме варианта с вооружением). В качестве «ночного бомбардировщика» У-2 мог поднимать до 300 кг бомб. Шумопламяглушитель давал возможность подкрадываться к линии окопов. У-2 служил также ночным артиллерийским корректировщиком и радиоагитатором. Всего было выпущено не менее 33 тысяч машин.