355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семен Буньков » Каменный пояс, 1975 » Текст книги (страница 23)
Каменный пояс, 1975
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 06:13

Текст книги "Каменный пояс, 1975"


Автор книги: Семен Буньков


Соавторы: Виктор Ардов,Александр Куницын,Лев Сорокин,Сергей Каратов,Анатолий Головин,Александр Лозневой,Борис Калентьев,Михаил Чумаков,Надежда Емельянова,Лев Бураков
сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 28 страниц)

Удивительная женщина эта Елена Константиновна! Честное слово, будь он на месте Огнева, ни за что бы не укатил в Сибирь! Идя по тихой улице Республики, вдоль духовитых зарослей акации, лип и рябины, вспомнил увильдинскую ночь у костра и категорическое утверждение Елены, что он все равно не сможет влюбиться в нее. Ах, как она неправа, как неправа! Он чувствовал, как Огнева постоянно, но властно завладевает его воображением, как ему невольно хочется все время думать о ней, видеть ее рядом с собой...

Однако лучше, если об этом будет знать лишь только он один! Еще раз вспомнил ее слова, что не сможет влюбиться в нее, усмехнулся. Черт его знает, кто в таких случаях может поручиться за себя! И сказал насмешливо вслух:

– Ну и Гриша Петрович!

Сказал и испугался – не слышал ли кто?

Но рядом никого не было, и он успокоился.

Раздумье

Утром, проснувшись, Григорий Петрович несколько минут лежал без движения. Каждое утро привык вставать под крик петуха-горлана. А сегодня почему-то тихо.

Неужели мать выполнила свою угрозу и крикун попал в суп? Жаль петьку. Все-таки с ним как-то веселее. В петушином пенье есть что-то от умиротворенности. Вдруг просыпается в тебе нечто крестьянское – от предков, что ли, заложено?

Григорий Петрович представил себе немигающий красный глаз петуха, его жирный гребень, свешивающийся набок. Вскочил с постели, распахнул окно. Мать на завалинке чистила окуней. Кот, как всегда, сидел у ее ног и, ворча, ел рыбьи потроха.

– Хочу пирог с рыбой испечь, – сказала мать, увидев сына. – Коля Глазок вчера привез, на Травакуле рыбачил.

– А где же петух?

– Я его в сарайку закрыла. Базластый такой и спать тебе не дает.

– Ясно, – улыбнулся Григорий Петрович. – Я уж думал, ты его головы лишила.

– Пусть до осени погуляет. Эта в очках-то, которая за тобой вчерась приезжала, кто же будет?

– Куприянова.

– Небось, разведенка?

– Она.

– Я ведь ее девчушкой знавала. С матерью ее, Дуней-то, мы, бывало, по ягоды ходили, молодые. А старика видал?

– Видел. Алексей у них приехал.

– Ишь ты! Людям-то в глаза прямо смотрит или прячется?

– Почему ж ему прятаться, мама?

– Ну, так ведь... Народ-то что говорит?

– Это тебе тряпичный телефон передал. И неправду. Алексей – большой человек, мама, разведчик.

– Ишь ты! – не то удивленно, не то недоверчиво покачала головой мать. – За сколько купила, за столько и продала. Выпустить петуха-то?

После пирога Григорий Петрович пошел проститься с Сугомаком. Изо всех озер, пожалуй, больше всего любил он это.

Кыштымские озера отмечены природной красотой. Их обступает лес. Если близко к берегам подступают сосны, это значит здесь сухое место, берег каменистый и удобный для рыбалки. Если же у берега приютились карликовая береза либо широколистая ольха, то место заболочено. Горбятся вихлявые кочки, покрытые жесткой травой – осокой. Возле таких берегов в воде растут камыши, плавают круглые листья кувшинок, а в полдень распускаются белые лилии с желтой начинкой в сердцевине. Пахнут они неброско, но дурманяще. Над ними парят стрекозы. На некоторых озерах заросли камышей образуют непрерывный береговой воротник.

В июле вода в озерах, кроме Увильдов, цветет. В Увильдах прогревается плохо – слишком оно большое и на дне много холодных ключей.

Сугомак красивее других озер. Рядом высится островерхая гора, того же названия. В безветренные дни она, считай, вся отпечатывается на глянце озерной воды. С южной стороны берег низменный, и вдали просматриваются синие громады главного Уральского хребта. Иногда с тех громад неожиданно и сильно срывается ветер, влетает на озеро и баламутит его. Озеро сразу густо синеет, по нему, подгоняя друг друга, стремительно торопятся к северному берегу волны. От этой стремительности на гребешках закипают белые барашки. Можно часами стоять на берегу, подставив грудь свежему ветру, и мягкие ласковые брызги будут долетать до тебя, особенно когда ретивая волна разбивается о прибрежный камень. И тогда от синих громадин спешат к озеру белые облака. Однажды он даже сочинил стихи:

 
Над горой Сугомак облака,
Синевою подбиты слегка.
Под горой Сугомак – вода,
Голубая сковорода.
И плывут и плывут облака
Над Кыштымом издалека.
Я остаться их не зову.
В неизвестную даль-синеву.
Пусть плывут и плывут чередой,
Над лесами и над водой.
 

Отдать бы эти стихи Огневой, возможно, сошли бы за фольклор. Андреев улыбнулся этой нечаянной мысли. И опять он представил Огневу у костра на острове в наброшенной на плечи телогрейке. И бойкие рыжие искорки на ее очках. И тихую застенчивую улыбку...

Говорят, что начинаешь стареть, если тебя обуревают тени прошлого. Может, это и так, а возможно и нет. Только Андреев часто вспоминает летний день, ласковое прикосновение ветерка к лицу. На Толстом мысу у берега росла старая сосна. Вода подточила ее корни, и сосна рухнула в озеро. Из земли выворотились могучие корневища, похожие на сказочных змей. Любопытство потянуло Григория на скользкий ствол упавшей сосны. И он тут же... скатился по нему в воду. Перед глазами поплыли зеленые круги, качались солнечные блики, пробивающиеся сквозь толщу воды. Вынырнув, схватился рукой за сучок и закричал отчаянно.

Это было первое знакомство с несуразностями мира, но оно не отбило охоту к поэзии, а сделало эту поэзию только более земной и обаятельной. И всякий раз, бывая на Сугомаке или вспоминая его издалека, он слышал всполошные сказки голубого ветра и свое первое в жизни крещение в сугомакской воде.

И еще помнит он это озеро в прохладное августовское утро. Небо и воду еще вяжет белесый туман. Вода отдавала небу свое тепло, накопленное за лето. Стаями носились над берегом скворцы. Журавлиные крики по болотам становились тоскливее и призывнее перед дальней дорогой на чужбину. Сбивались в стаи утки, чтобы тоже лететь в теплые края. Уже пламенела осина, в багрянец рядились березы. Чаще падал на озеро северный ветер, пока еще не зло, но весомо, и вода наливалась от него свинцом.

В такое утро, закутанное в туман, плыли они с Николаем Бессоновым по Сугомаку и вглядывались зорко в белесую муть. Николай греб, а Григорий сидел на носу с ружьем и высматривал уток. Тихий ветерок повел, словно кисею, туман в сторону, и Григорий заметил крякву. Выстрелил навскидку. Кряква осталась на воде, распустив раненое, с белым подбоем крыло. Но когда к ней приблизилась лодка, кряква встрепенулась и, чуть приподнимаясь над водой, кинулась от охотников прочь. И неожиданно исчезла. Они искали ее долго. Уже взошло солнце. Обнаружили крякву под водой. Зимой в этом месте ловили рыбу. Рыбаки от жгучего ледяного ветра прячутся за снеговой стенкой, которую иногда укрепляют сосенками. Весной, когда лед тает, сосенки некоторое время плавают на воде, но сильно намокают и тонут. Кряква и зацепилась за такой топляк. Остыла там, но на поверхность не выплыла. Григория поразило это и он отказался доставать птицу. Бессонов задумчиво сказал:

– Птица, птица, а сообразила вот. Гордая.

Григорий Петрович медленно шел по берегу озера, направляясь к Голой сопке. Вода подступает здесь к самому подножью. Когда проходят машины, с бровки камешки сыплются прямо в воду.

Андреев миновал дорогу и лег в траву. Стал рассматривать озеро.

Сугомак...

В это озеро кинулась девушка Пелагея из-за того, что палачи утопили здесь ее любимого. И голубое озеро восстало против несправедливости. И ярые синие волны гневно дыбились на нем!

Здесь жил Липунюшка, которого хотела ожечь любовью лесная девка, но спасла его материнская любовь.

Григорий Петрович внезапно приподнялся на локтях. Кто-то шел по берегу. Пригляделся. Вон кто! Куприянов, старик, нес на плече связку удочек, за спиной висел пестерь. Старик больше обычного сутулил спину. Не сидится дома, бродит по озерам, ловит рыбу. Идет он, видимо, с Толстого мыса. Всю жизнь, семь десятков, бродит неприютно по земле...

Вспомнилась вдруг Огнева... Григорий Петрович, как ни силился представить ее в Свердловске, в городской тесноте, так и не мог. Стоило воображением перенести ее туда, как она незамедлительно теряла свою привлекательность.

Он не скоро сообразил, что его зовут:

– Эй, Гриша Петрович, здорово!

Над ним склонился улыбающийся Николай Глазков.

– Привет! – ответил Андреев, поднимаясь. – На такой травке да на таком солнышке уморило!

– Еду мимо, гляжу человек лежит, уж больно знакомый. А это ты.

Мотоцикл ждал хозяина на дороге. Николай пригласил Андреева ехать домой. Мотоцикл был маленький – «Ковровец». На нем сильно трясло, бросало на ухабах. Николай что-то говорил, до Григория Петровича долетали только одни гласные – а-а, о-о.

– Не слышу!

Николай чуть повернул голову:

– Оля про тебя спрашивает!

– А!

– Почему, говорит, дядя Гриша обиделся? Что я не поехала с ним в Челябинск?

– Скажи, что не обиделся.

– Втолковал! Поехали ко мне?

– В другой раз!

На улице Кирова они расстались. Николай сказал:

– Мороки прибавилось.

– Почему?

– Кто-то траву режет на моем покосе. Поймаю – уши оторву. Ну, пока, Гриша Петрович. Теперь когда к нам в Кыштым?

– Не знаю, может, на будущее лето.

Николай укатил. Андреев подумал о том, что у Глазкова свои заботы. У него летний день забит до отказа, даже отпуск, если он падает на июль, оборачивается самым напряженным месяцем – и покос, и ягоды, и заготовка дров, и рыбалка.

Григорий Петрович весь остаток дня бесцельно слонялся по двору, дурачился с Пушком, который от радости поднимался на задние лапы, приплясывая, а передние все норовил положить Андрееву на грудь. Но и Пушок убрался в свою конуру.

Из соседнего двора доносился глуховатый голос дяди Пети:

– Тонь, а Тонь, а мне вчерась семьдесят стукнуло, старик я стал, Тонь. Пензию-то не принесли, через неделю принесут-то, у меня даже на чекушку не осталось. И никто меня не поздравил. Лялька одна и пришла. Ляль, говорю, мне сегодня семьдесят, дай рупь с полтиной на чекушку. Дала три рубля, Тонь. Купил чекушку. Тоскливо мне одному, скоро умру я.

Мать подошла к Григорию Петровичу неслышно. Он обратил на нее внимание лишь тогда, когда она тяжело вздохнула. В глазах копились слезы.

– Частенько так разговаривает-то, – проговорила она. – Как выпьет, так и разговаривает. До самой смерти это, видать...

МИХАИЛ ЛЮГАРИН
ЛЕН В ЦВЕТУ – СИРЕНЕВЫЕ СТРОЧКИ

Лен в цвету – сиреневые строчки

Синеву роняют среди дня.

На корню

Крахмальные сорочки —

Нежные —

Такие у меня.

Радуюсь,

А время мчится быстро...

Нарастают птичьи голоса.

Украшают ягоды-монисты

Между гор уральские леса.

В камышовых зарослях озера,

Подпевают чайкам кулики.

И, потупив взоры, как саперы,

Роются в дубравах грибники.

Я и сам

Встаю с постели рано:

И, пожалуй, раньше всех людей,

Чтобы «разминировать» поляны

От слепых синявок и груздей.

Только нет.

Такое не под силу —

Ощущаю каждую версту,

Вкруг меня обильная Россия...

Небо в звездах,

А земля в цвету.

СЕРГЕЙ КАРАТОВ
СТИХИ ЧИТАЕМ НЕ В САЛОНЕ...

Стихи читаем не в салоне,

А растянувшись на соломе.

Здесь грусть с задором пополам.

Что ваши нормы и лимиты!

Здесь, как винтовок пирамиды,

Стоят лопаты по углам.

Здесь длятся споры дольше ночи

О том, что где он, прежний пыл?

Что лирик в физике – не очень,

А физик

            лирику забыл...

Встречают здесь светло и просто,

И не глядят в глазок на гостя.

И все у нас,

                  как быть должно...

Здесь байки с выстраданной темой

И хохот содрогает стены,

Хотя и ночь уже давно.

Идет по кругу самокрутка.

И все уместно здесь вполне:

Свеча,

         гитара на стене

И стройотрядовские куртки

С маршрутом летним

                               на спине...

Иду на улицу из круга,

И, попросив табак у друга,

Курю на дедовский манер...

А в темноте белеют срубы,

И провода гудят,

                         как струны,

Как века нынешнего нерв.

АТИЛЛА САДЫКОВ
ЧЕРНОВИК

Говорят мне:

Мараешь ты горы бумаг,

Мол, не в старческом возрасте

Пишутся вещи.

Только юноши пылкого

Смелый размах —

Вот закон для поэзии,

Козырь первейший!

Как всегда, я молчу

И дышу тяжело.

Однозначный ответ не держу

Наготове, —

Он и в детстве, что где-то

Травой заросло,

И в неброском,

Пока что не вызревшем

Слове...

Наши пазухи были полны

Кочерыжек

И подмерзлой картошки

В обрывках газет.

Мы на годы отброшены были

От книжек,

А от старца Гомера —

На тысячи лет.

Мы в детдоме

К подножному корму привыкли,

И бросало нас в спальне

То в холод, то в жар...

Потому-то и делал нам фельдшер

Прививки,

Подслащенный на кухне

Давал нам отвар.

Наши боли больней,

А дороги длинней,

Потому-то и много

Зачеркнутых строчек,

Потому черновик

Ночи темной черней,

И вот этим-то он и отличен

От прочих!

СЕРГЕИ ЧЕРЕПАНОВ
НАБРОСКИ КАРАНДАШОМ
Николай Кузьмич

Круглый год по утрам Николай Кузьмич купается в реке, потом полчаса занимается гимнастикой и, наконец, несет штангу. Это не простая штанга, а полная ось от вагонетки с двумя чугунными колесами по краям. Он кладет ее себе на обнаженную грудь и уносит на сто метров, в дальний конец двора. Вечером, после работы, прежде чем приняться за ужин, приносит свою штангу обратно и кладет ее возле угла дома.

Так прошла уже четверть века, изо дня в день.

Ребятишки на улице часто играют в «Николая Кузьмича». Они изготовили себе деревянные штанги и таскают их, похваляясь силой.

Но Николай Кузьмич силой не похваляется. Он показал ее лишь один раз и то по крайней необходимости.

Однажды напротив его дома в кювет свалилась легковая машина «Волга». Было скользко после дождя, скаты буксанули на повороте, и машина, взбрыкнув, сначала повернулась задом наперед, потом опрокинулась набок, как пьяный сапожник. Ушибленный и перепуганный шофер закричал. Вот тогда-то Николай Кузьмич, сидевший за чаем у открытого окна, и показал, на что он способен.

Спокойно, деловито, словно штангу, он приподнял кузов машины, подтолкнул ее грудью и поставил на мостовую, а затем также невозмутимо отправился обратно в дом допивать свой чай.

Шофер даже ахнул:

– Тягачом бы тебе работать или домкратом! Силы-то!..

Зря пропадала сила у Николая Кузьмича: всю четверть века он работал на заводе бухгалтером и просидел за одним и тем же столом.

Васькин

Он, этот Василий Васькин, был очень могуч и велик телом, как Илья Муромец. На строительстве ни в одном складе не нашлось спецодежды, чтобы его одеть и обуть. Пришлось полушубок шить по особому заказу, из семи овчин, а валенки сшил сапожник из двух пар последнего размера: одну распорол спереди и поставил в разрез полосы, чтобы пролезала в голенище нога, а носки обрубил и надставил их носками от другой пары. Так обутый и одетый Васькин ходил всю зиму и всю весну, а в День печати, 5 мая, когда мы шли колонной рабкоров со стройки в городской театр на торжественное заседание, в день жаркий и душный после дождя, Васькину тоже нечего было надеть на ноги, сапоги были еще не готовы, и пришлось нарядиться в те же валенки.

Но это тогда, в тридцатом году, никого не смущало – время было простое, трудное для всех.

Работал Васькин землекопом, жил в общем бараке с артельщиками-сезонниками, по артельным канонам, питаясь кашей с салом из общего котла, где полагалось начинать хлебать кашу по команде «старшого». Как многие деревенские мужики, прибывшие на стройку тракторного завода в Челябинск со всех концов великой России, был он неграмотный, но его примитивные взгляды на жизнь здесь, посреди множества людей, занятых общим трудом, просветились, и его деревенский ум, ничем не засоренный, практический, цепкий, обстоятельный, вобрал в себя величие и грандиозность совершаемого народом подвига. Он все замечал на стройке походя, хорошее и плохое. Хорошему радовался почти по-детски, а плохое тяжело переживал, и тех, кто допускал плохое, готов был раздавить в своих огромных ручищах.

– Пошто? – спрашивал он. – То ли энто собственное?

По его понятию, свое собственное можно испортить или сделать так себе, «шаляй-валяй», оно только для себя, но испортить общее, что для всех, стыдно и бесчестно, и в этом он был твердо уверен.

Мы в редакции научили его рассказывать не торопясь, коротко и сосредоточенно, и, пока он, подбирая слова, рассказывал, наша машинистка Ксана Бугуева успевала записывать, ничего не пропуская.

Запись на машинку доставляла Васькину необъяснимое удовольствие. Он, не отрываясь, наблюдал, как слова, которые находил и говорил, словно прилипали к белому листу бумаги, их можно было потрогать пальцем и сохранить, как гвозди, забитые в доску.

Если ему не терпелось о чем-нибудь нам сообщить, он звонил по телефону, предварительно спрашивая:

– Але! Энто кто тут вдоль телефона?

В слове «вдоль» было у него тоже что-то свое, самобытное и какое-то особое представление, а не шутка.

Все, что он видел и делал, о чем говорил, – представлялось ему очень важным.

Лето в тот год стояло сухое, жаркое, часто носились по стройке пыльные бури. Тысячи горожан с заводов и учреждений по субботам нескончаемыми колоннами, со знаменами впереди, как в большой революционный праздник, приходили ворочать грузы, копать котлованы, убирать с огромной строительной площадки мусор, а Васькин в ту пору работал с артелью от зари до зари, как на деревенской страде.

Однажды в полдень необычно коротко и тревожно звякнул на моем редакционном столе телефон, однако в трубке пробасил ровный голос Васькина:

– Але! Энто кто вдоль телефона? Слушай сюды! На промплощадке пожар...

В прозрачное небо, прокаленное, подымался столб черного дыма. Горела контора промплощадки, ее штаб, размещенный в деревянном бараке. Пылало все: стены, крыша. Огонь угрожающе шумел, высовывая из окон длинные раскаленные языки. А вокруг сотни людей, пожарники в медных касках, водяные дуги...

Лишь позднее мы узнали, какую ловкость, находчивость и смелость проявил в этот час наш Васькин. Закутав голову телогрейкой, он выбил с размаху дверь в кабинет главного инженера, где хранились важные документы, а на стенах вместе с генеральным планом основных цехов завода были развешаны проекты и схемы. Без всего этого стройка остановилась бы на долгое время.

Потолок в кабинете уже горел, сверху сыпались искры и угли, путь назад был отрезан, в коридоре рухнули балки, но Васькин деловито и основательно, не суетясь и не спеша, как он все делал, по-хозяйски собрал со стен все нужное, сложил в огромный разукрашенный резьбой старинный дубовый стол, тщательно закрыл ящики, позвонил по телефону в редакцию, потом, управившись, выломал в окне железную решетку, поднял стол на плечи и вылез с ним наружу, где его уже дожидались артельщики.

– А чего! – сказал он, когда его похвалили. – Эко дело! Коль я могу! Вот кабы не мог...

Такая верность

Уже вечерело, на столе кипел самовар, вкусно пахло домашними шанежками. Разливая чай в чашки, хозяйка, женщина полнотелая и румяная, продолжала доказывать:

– Это ведь не баловство, не так себе: сегодня женился, а завтра развелся. Что за любовь, если ее хватает на день, на два! На всю жизнь, при любых трудностях, в радости и печали всегда рядышком, рука в руку, такая она всамделишная, от которой на земле тепло, уютно и жить хочется долго, не переставая. И не спорьте, что такой нет, что она выдумана кем-то, что вся-то любовь – поспал да ушел. Про мужиков многое не скажу, но посреди нас, женщин, может только отдельные штучки найдутся, коим все равно, каков мужик, лишь бы мужик! А если женщина самостоятельная, не ахти, прости господи, да честью своей дорожит, то уж, поверьте мне, не свихнется, не станет у каждого забора спину себе натирать. И вовсе не в том причина, что мужик красив и умен, и плечи у него широкие, и ты у него в руках, как пушинка, но исключительно вся причина в душе. Она ведь, душа-то, прирастает к другой, и уж никакой силой ее не оторвать. Мне за такими примерами ходить далеко не надо. Вот из окошка выгляну и сразу найду. Как раз через дорогу от нашего дома живет Дарья Степановна.

На той стороне улицы дом пятистенный, на четыре окна по фасаду, еще из старых деревенских построек. Но хорошо прибран, отремонтирован, нигде ничего не кособочится, не валится. В глубине открытого двора видна домашняя баня, тоже деревянная, с дерновой крышей, и сложенная у стены поленница дров. Дальше огород, где в густой зелени картофельной ботвы яркие шляпы подсолнухов.

– С нее и начнем! – говорит хозяйка, – А как же случилось? Конечно, не месяц назад, а уж годы прошли. Когда кончилась война, многие наши мужики не вернулись. Вечная им память за то! Вечный покой! Не пришел домой и Никифор, муж Дарьи Степановны, А ведь они как раз за полгода до начала войны поженились и тогда даже ребенка еще не успели прижить. В девятнадцать лет осталась Дарья солдаткой. Да вдобавок одна во дворе, без родителей. Не отрицаю, всякое в ту пору случалось от горя, от безнадежности, от скудности и тягости, кои пали бабам на плечи. Иная баба уже в годах, а не вытерпит, честью поступится то со стариком, то с дурачком, но с Дарьей не случилось такого, уж я-то знаю вернее-верного: мы же подружки с ней. Захотела бы, так у нее отбоя бы не было от охотников, падких на даровщинку. Молода ведь была, верткая, огневая, как взглянет, так любой заикаться начнет. А потому она соблюдала себя и давала охотникам-то от ворот поворот, что проводила мил дружка не в гости, не на гульбу, на труды, коих свет не видывал.

Ну, и после войны, уж по вдовьему положению, не то чтобы от горя замкнулась, а просто не попускалась верностью, не дозволяла честь замарать. Должность у нас в совхозе она занимала уже не малую, избирали ее председателем рабочкома, это значит – всегда на людях. И появилось тут немало приезжих. Небось, каждому лестно, взять себе в жены непотрепанную да видную и в делах серьезную, а в любви не студень, не заливную рыбу на блюде. Без конца холостые охотники к ней в женихи набивались. Даже инженер-механик Игорь Петрович, человек все ж таки с большим образованием и сам по себе городской, вдобавок на пять лет Дарьи моложе, а и тот целый год обивал пороги, обхаживал Дарью и отстал от нее нехотя, когда понял, что ничего ему не поддует, напрасные хлопоты. Я как-то спрашивала ее:

– Неужели собралась во вдовах засохнуть? Худо ведь без семьи.

– А я не верю, – говорила она, – никак не верю, что Никифора в живых уже нет. Похоронки-то на него не получала, нечем мне, в случае чего, перед ним оправдаться, да и нелюб никто, кроме него...

Все годы, сразу после войны, писала она письма-запросы по всяким адресам. Искала своего мужика. Но то ли писала не туда, куда надо, то ли затерялась где-то на Никифора учетная карточка, ответы не обнадеживали. Вот уж и сама-то Дарья начала вянуть, седые волосики на голове начали пробиваться, когда однажды все-таки натакалась. Жив оказался Никифор, только без рук, без ног и находился здесь же, у нас на Урале, в таком специальном госпитале, где бы самые трудные инвалиды войны могли доживать свой век. А потому Никифор о себе весточек не подавал, страдал там один, что считал свою жизнь напрочь конченной, и Дарью жалел. Пусть-де, хоть у нее этого горя не будет. А Дарья-то, как получила известие, в тот же день отпуск взяла, быстрехонько собралась в дорогу и неделю спустя привезла мужика домой.

Этак вот, ежели по справедливости рассудить, никто бы Дарью не осудил, не попрекнул черствостью, коли она побывала бы в том госпитале, повидала Никифора и оставила бы его на чужом попечении. Ни поесть, ни попить, ни на двор сходить сам не может, значит, надо его нянчить, как ребенка, хоть и пенсия ему назначена и своим куском хлеба он обеспечен. Но уж такая Дарья! Привезла Никифора, отскребла и отмыла с него войну, с лица, из глаз, все его горе сняла. Да чтобы не скучал Никифор, пока она на работе, не задумывался, а беспрестанно чуял бы и видел мир, устроила ему постель у окошка. Проходят люди мимо, на машине ли проезжают дорогой, а ни один не забудет шапку снять, поприветствовать. Люди ведь умеют ценить то, что свято хранится!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю